Текст книги "Буря"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
– Что? – взвизгнул пронзительно Потоцкий, соскакивая с своего места. – Я буду еще выдавать льготы своим хлопам за то, что они бунтуют против меня?
– Это в Варшаве, панове, так любят выдавать привилеи и льготы, – пыхтел, багровея от злобы, Опацкий, – а у нас, пане посол, в коренном шляхетском сословии это не в ходу!
Князь Корецкий слегка наклонился к своему соседу и произнес гордо, прищуривая свои подпухшие глаза:
– Прошу пана повторить мне эти слова, быть может, мои старые уши изменяют мне, ибо сколько я живу на свете, я еще не слыхал подобных предложений!
Потоцкий продолжал, бросая в сторону Киселя и Радзиевского едкие взгляды:
– Пан воевода называет хлопов невинным народом. Не знаем, может быть, и не они виновны в этом мятеже… Но раз они восстают против нашей воли, воли их законных владельцев, мы называем их мятежниками! И за это желают, чтоб мы им выдавали льготы!
– Ха–ха–ха! – разразился громким хохотом Чарнецкий, шумно отбрасываясь на спинку кресла. – Да ведь это хотят нас позабавить, Панове!
– Или надеть нам на голову дурацкий колпачок! – добавил Опацкий.
– Есть у нас одна песня такая, вельможное панство, – вставил, услужливо склоняясь, Барабаш. – «Просты мене, моя мыла, що ты мене была»… Хе–хе–хе!
– Vivat, vivat, пане полковнику! – крикнул громко Чарнецкий. – Из твоей старой кружки можно еще меду выпить!
Барабаш рассмеялся мелким подобострастным смешком. Дружный хохот покрыл слова Чарнецкого. Остророг поднялся с места.
– Тише, тише, пане полковнику, – остановил Чарнецкого за рукав Опацкий, – разве ты не видишь, что нам сейчас прочтут лекцию о доблести Муция Сцеволы и добродетели Лукреции?{80}
– К шуту! – крикнул Чарнецкий, встряхивая своими черными волосами. – Довольно нам проповедей! Никто не выдаст льгот?
– Никто? Никто! – поддержали его голоса.
Позвольте, Панове, – возвысил голос Потоцкий.
Шум слегка улегся.
– Мне кажется, пане посол, – заговорил он надменным тоном, обращаясь к Радзиевскому, но посматривая и на Остророга, и на Киселя, – что все, думающие так, забывают только одно маленькое обстоятельство, что здесь нет никакого «невинного народа», – подчеркнул он язвительно, – а есть только наши хлопы, наше быдло! А со своими мятежными хлопами, я надеюсь, мы имеем право расправиться и сами.
– Верно! Верно! – раздались голоса.
– Запорожских козаков мы не трогаем, – продолжал он, – но если они подымут оружие, то мы распорядимся с ними с тем правом, – окончил он высокомерно, – какое предоставляет нам наша власть!
– Осмелюсь вставить и свое скромное мнение, – произнес негромким сладким голосом Барабаш, приподымаясь с места, – хотя я сам принадлежу и греческой вере, и козацкому сословию, – вздохнул он, – но пристрастие не ослепляет мои глаза, и, хорошо зная козаков, я бы осмелился подать пану коронному гетману свой скромный совет: употребить с козаками самые суровые меры, ибо пока не истребят это племя до последнего колена, они не изменят своих мятежных, изменнических дум!
– Вполне присоединяюсь к мнению пана полковника, – встал и Кречовский, улыбнувшись загадочно.
– Пан посол видит, – развел руками Потоцкий, – что даже лучшие головы из козаков придерживаются того же мнения.
Радзиевский взглянул с гадливостью на дряблую, униженную фигуру Барабаша и хотел было возразить что–то, как вдруг турецкий ковер, прикрывавший двери, заколебался, и в комнату вошел взволнованный и бледный дежурный офицер.
– Что там еще? – крикнул нетерпеливо Потоцкий, взбрасывая на него свои холодные оловянные глаза.
– Тысячу раз прошу простить меня… Важные новости. Перебежчик принес известие, его подтвердили и наши объезды. Хмельницкий уже выступил из Сечи с огромным войском и занял позицию в клине между устьем Тясмина и Днепром{81}.
В комнате стало так тихо, словно все эти люди услыхали сразу свой смертный приговор. Какое–то острое леденящее чувство охватило всех присутствующих. Несколько секунд длилось беззвучное молчание.
Тихий, едва слышный облегченный вздох вырвался из груди Радзиевского…
LI
– Я очень рад, – произнес Потоцкий, давая дежурному офицеру знак, что он может удалиться, – что это известие доставлено нам в присутствии пана посла. Теперь он сам и без наших слов может убедиться в том, что мы не преувеличивали положения дел. И так как неприятель уже начал свои действия, – опустился Потоцкий на свое кресло, – то я, Панове, открываю военный совет.
Кругом все молчало; лица всех стали сосредоточены.
– Мое мнение, – заговорил энергично и смело Калиновский, – не откладывать сборов ни на один день! Двинуться сейчас же всем войском против мятежников, запереть в клине, раздавить их одним ударом и разом укротить мятеж!
– Гм, – откашлялся Опацкий, передвигаясь беспокойно в кресле, – слишком много чести для подлых хлопов…
– Да и мы как же останемся без войска в наших имениях? – отозвался несмело хриплый голос.
Потоцкий бросил в сторону Калиновского насмешливый взгляд и произнес небрежно:
– Пан польный гетман придает слишком большое значение этому скопищу рвани, если думает двигать против него все войско. А кто же останется здесь?
– Совершенно верно! Согласны с паном коронным, – оживились паны, – мы не можем бросить своих имений на разграбление хлопам и искать дешевых лавров в степи!
– Уйти в пустыню и поджидать, пока–то пришлют нам подмогу! Сто тысяч дяблов! – отдувался пан Опацкий. – Приятная судьба!
– Пока еще неизвестен исход сражения, за край этот нечего опасаться, панове: он перейдет на сторону победителя, а Марс следует всегда за смелыми и отважными людьми! – перебил всех горячо Калиновский. – Притом же нам неизвестно количество войска. Если оно так велико, как передают слухи, то надо во что бы то ни стало не допустить его сюда!
– Чем дальше, тем меньше смысла! – проворчал про себя Опацкий.
– Хотя Марс и следует всегда за смелыми и отважными людьми, – повторил язвительно Потоцкий, – но он часто бывает непостоянен, и смелые люди попадаются иногда, как отважные крысы, в западню.
Калиновский вспыхнул и закусил губу.
– Еще бы! Только зеленые юноши ищут опасностей и приключений, – послышались одобрительные возгласы среди панов, – для зрелого мужа первое дело – спокойное рассуждение.
– И меня изумляет немало, – продолжал Потоцкий, – как это пан польный гетман противоречит сам себе. Если допустить, что войско Хмельницкого соответствует распространившимся слухам, то как же рискнуть нам выступить в степь со столь невеликим войском? – Еще бы, еще бы! – послышалось отовсюду. – Войско наше слишком мало, а его будет увеличиваться с каждым днем!
– Ведь край этот пойдет за победителем, – продолжал язвить Потоцкий, – и если удача выпадет не на нашу долю, то мы очутимся, так сказать, среди двух огней!
– Я не знал, что пан коронный гетман так опасается хлопов, что даже заранее уверен в поражении! – покрылся весь красными пятнами Калиновский. – Конечно, если у самого предводителя такая неуверенность…
Потоцкий позеленел.
– Пан польный гетман желает обвинить меня в собственном недостатке. Не он ли рекомендовал мне выслать против Хмельницкого все наше войско, я же предлагаю отправить только небольшой отряд.
– Конечно! Еще бы! – зашумели голоса. – Нагаями их! Псарей за ними послать, а не благородных шляхтичей!
– Если успех битвы неизвестен даже для целого войска, то какая же может быть в этом надежда для одного отряда! – горячился Калиновский. – Уверяю вас, панове, что наша нерешительность даст им повод сомневаться в нашей отваге, что отчасти и будет верно…
– Тысячу перунов! Кто смеет сказать подобное о нас? – побагровел Чарнецкий. – Если медведь не бежит со всех ног за мышью, это еще не значит, что он боится ее!
– Вот захотелось этой ветряной мельнице крыльями махать, – проворчал про себя Опацкий, – ведь ровно ничего не смелет, кроме навоза!
– Согласен с паном польным гетманом, – заметил задумчивый юный вельможа, – что в победе над этим хамьем нельзя сомневаться.
– Однако предосторожность необходима.
– Предосторожность с хлопами постыдна, панове!
– Постыдна только трусость. Умный человек не выйдет и к бешеной собаке с пустыми руками.
– Правда, правда! Нам надо защитить свое имущество, жен и детей! – поднялись ярые крики и споры среди панства.
Однако большинство соглашалось с коронным гетманом, только горячие юноши поддерживали Калиновского.
– В победе нечего сомневаться! – вопили они. – Мы их перебьем батогами, как зайцев!
Поднялся неимоверный шум. Неизвестно, сколько бы времени продолжались препирательства обоих гетманов и всего панства, если бы в разговор не вмешался почтенный и старый князь Корецкий.
– Вельможное панство, позвольте и мне, как старому воину, сообщить и свое мнение, – начал он, и так как никто не возражал ему, то Корецкий продолжал дальше: – Оба мнения, высказанные нашими достопочтенными гетманами, прекрасны, но est veritas in medio[72]72
Правда посредине (лат.).
[Закрыть]. Выступать нам со всем войском в степь опасно, так как войско наше мало, а неприятельского мы не видели, каково оно. Притом же надо сознаться в том, что на верность здешнего населения полагаться нечего…
– Еще бы, они сейчас же разграбят наше имущество, лишь только мы выступим отсюда!
– За Хмельницким идут еще татары! – раздались со всех сторон возгласы панов. – В случае погибели войска, этот край останется беззащитным!
– Мы не можем рисковать собою, – горячился Опацкий, – нам надо помнить о том, что мы защитники отчизны!
По лицу Радзиевского, молча следившего за советом панства, проскользнула едва заметная улыбка. Он обвел весь бушующий зал взглядом и остановился на Кречовском: последний с каким–то жадным вниманием прислушивался к горячим спорам, и Радзиевскому показалось, что и в глазах козацкого полковника блуждает то же насмешливое и полупрезрительное выражение.
– Однако чтобы хлопство не усумнилось в нашей силе и отваге, – продолжал князь Корецкий, – как вполне справедливо предполагал пан польный гетман, я соглашаюсь с мнением пана коронного гетмана и тоже полагаю, что следует отправить в степь сильный, хорошо устроенный отряд под надежною командой и приказать ему до тех пор не возвращаться, пока он не отыщет неприятеля и не захватит пленников, от которых мы узнаем подробно о его силах!
Одобрительные возгласы снова наполнили комнату.
– Разумную речь и слушать приятно! – заключил с облегченным вздохом Опацкий.
– Итак, – поднялся с места Потоцкий, – я вижу, что панство согласно со мною. Мы отправим послов к королю с просьбой, чтобы он формально приказал выступить в поход войску, оберегающему Украйну, а тем временем вышлем завтра же небольшой отряд, так как стыдно, – прибавил он, надменно поглядывая на Калиновского, – посылать большое войско против какой–нибудь презренной шайки отверженных хлопов: чем меньше будет отряд, который истребит это быдло, тем больше славы!
– Vivat! Vivat! Згода! – зашумели кругом голоса. – Vivat, пан гетман! Мы их посмычкуем, как псов!
– Я не согласен с панством, – поднялся Калиновский, – и считаю подобное решение позорным.
– Жалею о том, – искривил свои тонкие губы Потоцкий, – но когда пробощ в приходе, тогда викарий молчит.
Калиновский вспыхнул, но ничего не ответил; он только метнул на гетмана такой затаенный злобный взгляд, который говорил без слов, что этой выходки он не забудет гетману до самой смерти.
Между тем слуги внесли в комнату вина и меды. Зазвенели келехи и кубки; всюду раздались хвастливые восклицания; заранее поздравляли друг друга с победой, кричали и бранились, как кто умел.
Когда наконец первое оживление немного утихло, Потоцкий обратился ко всем присутствующим:
– Вельможное панство! Так как я считаю унизительным для нашего шляхетского сословия назначать кого– нибудь начальником отряда для поимки этого быдла, то сперва спрашиваю вас: быть может, кто–нибудь из вас сам желает принять начальство над отрядом?
Паны переглянулись. Вдруг, ко всеобщему изумлению, молодой Потоцкий, который с получения известия о приближении неприятеля находился в каком–то нервном, возбужденном состоянии, поднялся с места.
– Отец! – произнес он, краснея от смущения, но голосом твердым и звонким. – Я знаю, что я слишком молод для того, чтобы мне поручать такое дело, но если моя жажда послужить чем–нибудь дорогой отчизне и мое презрение к смерти могут хоть отчасти уравновесить мою молодость, то прошу тебя – вверь мне отряд. Клянусь честью своей, я не унижу твоего имени и вернусь «с ним или на нем»!
Слова юноши, произнесенные горячим молодым голосом, произвели на всех впечатление; по зале пронесся одобрительный шепот. Старый гетман, казалось, глубоко тронулся юною отвагой сына, и так как никто не оспаривал его просьбы, то гетман произнес торжественно, с гордостью прижимая юношу к груди:
– Сын мой, иди! И пусть Марс украсит твое юное чело! На другой день в полдень все население Черкасс собралось пестрыми толпами на берегу Днепра. Яркое весеннее солнце освещало ослепительными лучами широкую синюю гладь реки, и песчаные берега, и толпы народа, собравшиеся полюбоваться на торжественный выход войск.
На огромных байдаках, плавно покачивавшихся длинною цепью, сидели рейстровые козаки, – одни в своих синих жупанах и шапках с красными верхами, другие – одетые в пестрые костюмы немецкой пехоты. Загорелые, смуглые лица их были сосредоточены и серьезны. Сквозь эту суровую сосредоточенность не просвечивало ни одно из затаенных чувств, бушевавших в груди. На переднем байдаке, украшенном знаменами, была разбита великолепная палатка для начальников рейстровых – Барабаша, Кречовского и Шемберга.
На берегу длинною блестящею вереницей вытянулась легкая польская кавалерия. Разодетые в шелк и бархат, всадники казались не воинами, а маркизами, собравшимися на свадебный пир. Закованные в серебряные и золотые латы, гусары блистали на солнце своими крылатыми панцирями и пернатыми шлемами. Ветер развевал их шелковые шарфы, молодцевато перекинутые через плечо. Великолепные лошади вытягивали свои гибкие, лоснящиеся шеи и нетерпеливо стучали о землю копытом. За конницей вытянулась грозная артиллерия с блестящими жерлами пушек, а за нею уже едва виднелся огромный обоз.
Играли серебряные трубы, лошади ржали, развернутые знамена шумели величаво. Лица всадников глядели весело и надменно; громкие возгласы перекатывались по берегам Днепра.
На украшенном драгоценными коврами и тканями возвышении стояли пан коронный гетман и остающиеся паны. Гетман отдавал начальникам последние распоряжения. Перед ним стояли Кречовский, Шемберг, Барабаш и молодой предводитель; задумчивое лицо последнего горело теперь какою–то жгучею, юною отвагой.
– Пане Кречовский, говорил отрывисто гетман, – я для того тебя и выбрал начальником, чтоб дать тебе возможность загладить свою ошибку; надеюсь, что ты не выпустишь теперь Хмельницкого из рук.
– О, ваша ясновельможность, – склонился перед гетманом на колени Кречовский, клянусь вам жизнью и смертью, что я употреблю все возможное для того, чтобы поскорее встретиться с ним!
– Хорошо! Верю! – протянул ему гетман свою руку для поцелуя. – Идите, панове, к своему отряду и оправдайте доверие, возложенное на вас!
Барабаш, Кречовский и Шемберг поклонились и спустились по устланным коврами ступеням к своему байдаку.
– Вас, пане полковник, – обратился гетман к Чарнецкому, – прошу, как отец и как гетман: окажите своим разумным советом и опытом помощь моему юному полководцу.
– Не только мой совет, но и жизнь моя в распоряжении моего юного друга, – брязнул саблей Чарнецкий.
– Спасибо, – сжал его руку Потоцкий и, обнявши сына, произнес с непривычною для его резкого голоса теплотой: – Тебя же, мой сын, прошу всегда обращаться за советом к пану полковнику: его опыт и разум, твой пыл и отвага ручаются мне за успех.
Юноша опустился перед отцом на колени.
– Иди же, – произнес торжественно гетман, складывая крестообразно руки на светловолосой голове сына, – и пусть история напишет на своих хартиях тебе бессмертную славу!
– Vivat! – заключили слова гетмана остающиеся паны.
Молодой гетман спустился при шумных приветственных возгласах по ступеням и легко вскочил на подведенного ему коня; рядом с ним стал впереди войска и Чарнецкий. У ног гетмана колебались блестящею вереницей стройные линии войск. Гетман дал знак. Трубы огласили воздух резкими возгласами и умолкли. Все обнажили головы. Монахи запели. Но вот пение смолкло. Козаки на байдаках приподняли весла, – всадники отпустили повода. Все смолкло.
Гетман простер над войсками торжественно руки и произнес гордым и уверенным тоном:
– Вельможные, славные рыцари, верные защитники отчизны! За вами летит победа! Пройдите ж степи и леса, разорите Сечь, уничтожьте дотла презренное скопище и приведите зачинщиков на праведную казнь!
– Vivat! – вырвался дружный крик из груди многотысячной толпы и перенесся с одного берега Днепра на другой. Грянули трубы, ударили весла, и двинулись полки и галеры{82}.
А между тем наказной гетман Богдан Хмельницкий, во главе восьмитысячного войска запорожской конницы и новообразованных полчищ из козаков да беглецов–поселян, выступил из Сечи 22 апреля{83} и, миновав Кодак, двигался уже стройными массами, перерезав безлюдную степь и верховья речек Базавлук и Саксагани, по плоскогорью, служащему водоразделом между притоками Днепра и Ингула, направляя свои силы к Чигирину.
Во главе войск на белом кровном аргамаке ехал гетман в стальной дамасской кольчуге и в шлыке (особого рода шапка), украшенном двумя страусовыми перьями, пришпиленными крупным алмазом; за плечами у него волновался пышный шкарлатного цвета плащ, схваченный под шеей дорогим аграфом; у седла висела серебряная булава. Рядом с Богданом ехал хорунжий, держа гетманское развернутое белое знамя с вышитою золотом надписью: «Покой христианству», а по сторонам бунчужные товарищи везли бунчуки. Немного далее за Богданом следовали его есаулы и генеральная старшина, а за ними уже короткими лавами тянулась запорожская конница, вооруженная преимущественно холодным оружием. Яркая, разнообразная одежда всадников и разномастные косматые кони производили бы впечатление пестрого сброда, если бы правильность лав (шеренг) и стройность движений не объединяли каждый отряд в единое и мощное тело. На челе у батав выступали куренные атаманы со своими стягами и бунчуками. За конницей шли густые колонны пехоты, предводительствуемые полковником Кривоносом на вороном коне; рядом с ним ехал хорунжий Морозенко с малиновым знаменем, подаренным Владиславом IV{84}. В одежде и вооружении пехоты был произвол уже полный: хотя передние колонны и были снабжены мушкетами да семипядными рушницами, но зато задние, при недостатке огнестрельного оружия, шли с косами, прилаженными к древкам в виде штыков, а то и с топорами да ножами. За пехотой следовала артиллерия, каковую представляли две пушки – гарматы, дубовые дула которых были стянуты железными обручами, а за артиллерией двигался обширный обоз с провиантом и военными припасами, прикрываемый конным арьергардом; обоз этот состоял из огромных, окованных железом возов, из которых запорожцы умели строить неприступные подвижные укрепления. В возы и в артиллерию впряжены были круторогие питомцы вольных степей – серые волы.
По бокам и впереди войска рыскал врассыпную разведочный авангард.
LII
Весна стояла уже в полном разгаре, теплая, пышная, благодатная. Бархатным, роскошным, ярким ковром лежала широкая степь. По изумрудному полю пестрели и золотые одуванчики, и бледно–розовая березка, и голубенькие косматые волошки, и оранжевый дрок, – все это, волнуемое легким, ласковым ветром, играло и горело под яркими лучами майского солнца, отливая молодою, несмятою красой… И по этой красавице степи, словно гигантский змей, ползли, сверкая сталью и железом, полки, тая в груди своей накипевшую месть и неся с собой смерть и разрушение. Молчаливо и мерно колебались ряды; топот тысячных масс, смягченный пушистою травой, отдавался в земле какими–то глухими, могучими стонами, а кругом все ликовало и наслаждалось жизнью. Из–под копыт лошадей вырывались с резвым шумом то перепелки, то куропатки, то стрепеты; вдали важно бродили табуны дроф; испуганная серна или косуля перерезывала иногда дорогу стрелой; жаворонки купались в голубых волнах напоенного благоуханием воздуха, кобчики неподвижно трепетали в нем, выглядывая в траве добычу, а высоко, под куполом неба, реяли темными точками степные орлы… Жужжание, щебетанье, крик журавлей, бой перепелов, треск коростелей и свист куликов наполняли всю степь жизнерадостными звуками. Но этот праздник жизни не отражался на лицах бойцов, не светился утехой в очах их, не выливался ни песней, ни смехом. Выражение лиц у всех было сосредоточено и серьезно: и воспоминания прошлого, и думы о грядущем роились вокруг этих чубатых голов, а роковая судьба своею загадочною тяжестью наклоняла их книзу.
«Ох, коли б моя воля, – терзал себя неотвязной думой Морозенко, – полетел бы вперед кречетом, перенесся бы стрелою к палацу этого изверга, литовского гада, вырвал бы у него пыткой признанье, куда он упрятал мою горличку, мое поблекшее счастье! Я нашел бы Оксану свою и под землею… Но жива ли она? Что с нею сталось? Хоть бы знать, хоть бы доведаться? Столько времени уплыло, ужасного, безотрадного, а тут, как на зло, оно тянется еще медленнее, еще докучнее!» – сжимал он в руке древко знамени, то горяча, то сдерживая коня.
Тогда как у Морозенка кипела от тревоги и нетерпения кровь, а приливы тоски отражались на его прекрасном лице, у ехавшего с ним рядом Кривоноса сердце билось радостно и спокойно, а в выражении его сурового изуродованного лица светилось несвойственное ему счастье; вся жизнь этого ограбленного, старого, одинокого сироты была одною лишь целью: поймать своего лютого ворога{85} и напиться всмак его кровью, но годы проходили в бесплодной борьбе, а ворог свирепел и не давался в руки. И вот наконец этот истерзанный злобой и муками старец дожил до радостного дня, когда не горсть удальцов, а грозная уже сила поднялась на врага, когда приблизился час кровавой широкой расправы! «О, только гаркнем, ударим – и ополчится весь забитый народ… Наберется у старого козака достаточно силы, чтобы сломить этого кичливого дьявола и посчитаться с ним и за родной, истерзанный бичами, народ, и за свои обиды!» Такие мысли бродили в приподнятой голове Кривоноса и сладостно щекотали ему грудь, расправляя глубокие морщины и зияющие шрамы на его страшном лице.
Чарнота тоже улыбался загадочно, предвкушая удалой восторг на кровавом пиру; даже задумчивый витязь, удалец из удальцов Богун смотрел теперь с воскресшею радостью в ясную даль, скрывавшую зарю народного счастья, а быть может… Безотчетная, беспричинная надежда почему–то грела его сиротливое сердце.
Один лишь Богдан не мог осилить душевной тревоги, и она впивалась в его грудь, как полип, запуская глубже и глубже с каждым днем корни: и гордость за врученную ему роль, и страх за исход поднятого восстания, и напряженная любовь к народу, поставившему на карту свое бытие, и жажда мести, и стремление увидаться с врагом, – все это наполняло его грудь великим и трепетным чувством: первая удача – и народ весь воспрянет и погонит из родных пепелищ ошеломленного врага, но зато первая неудача – и обездоленный люд в отчаянии притихнет, а окрыленный ворог понесет в родную страну новые ужасы… Да, от этого первого шага зависит все, а он, Богдан, кажется, сделал его поспешно, увлеченный нетерпением и отвагой, а может быть, и другим эгоистическим порывом? Но нет, он, как полководец, сознавал, что медлить дольше было нельзя, иначе бы неприятель соединился с сильным гарнизоном крепости Кодака и запер бы ему выход из Сечи; потому– то он и поспешил пойти навстречу врагу и отрезать ему путь к Кодаку, тем более что и союзник его, Тугай–бей, уже стоял с своими татарами на соседних Базавлуцких степях. Но почему же до сих пор они не присоединяются? Вот уже восьмой день похода, а союзника нет как нет, словно канул в воду! Везде расставлены Богданом сторожевые посты, но до сих пор ни врагов, ни друзей они не открыли. Не побоялся ли его приятель риска и не вернулся ли преспокойно в свой Перекоп? А то, пожалуй, стоит на стороже и ждет, на чью сторону склонится удача, и тогда только ударит или с нами, или на нас. Вероятно, он получил такие инструкции и от султана. Вот эта–то боязнь за союзника, чтобы он не превратился во врага, да еще в тылу, вот эта–то фатальная неизвестность и жгла тревожным огнем сердце Богдана…
Молча ехал Богдан на своем Белаше, покачиваясь слегка на высоком козачьем седле, уставившись глазами в луку, ушедши глубоко в себя думами. Конь, не чувствуя ни шпор, ни удил, шел, нагнувши голову, и захватывал вытянутыми губами сочную, душистую траву; простывшая люлька висела уже без огня в зубах гетмана, но он ничего этого не замечал, припоминая и взвешивая малейшие обстоятельства из пребывания своего в Крыму{86}.
«Нет, это невозможно, – думалось ему, – подозрения мои дики и оскорбительны… С неподдельною радостью и с искренним братским радушием встретил меня в Перекопе своем Тугай–бей; и отец, и сын принимали нас с Тимком как найдорожайших гостей и не скупились на пиры и подарки. Тугай–бей со слезами на глазах делился со мной и своими радостями, и своим горем и снова клялся в вечной дружбе… Да и как бы сталось иначе? Ведь я смолоду еще, когда был заложником в Крыму, подружился с ним на всю жизнь по–юнацки, ведь мы обменялись даже своею кровью, ведь я два раза спас Тугай–бея от смерти!»
– Да, если уже такой друг изменить сможет, – вырвалось у Богдана вслух, – то нет на земле ничего святого!
Богдан долго сидел в Бахчисарае и дожидался аудиенции у Ислам—Гирея; придворные мурзы брали бакшиш и только водили да угощали его, но и тут помог Тугай–бей: через месяц наконец допустили посла перед светлые очи султана{87}.
И встают, воскресают в воображении Богдана картины недавнего прошлого.
Диковинный, пышный дворец; царит в нем восточная роскошь; раззолоченные, расписные арабесками залы, освещенные разноцветными окнами, блистают сказочным великолепием; царедворцы, скрестив на груди руки и склонив головы, стоят безмолвными группами; под пышным балдахином, на атласных, золотом расшитых подушках восседает падишах{88}, перед ним курятся ливанские ароматы, в устах у него дымится кальян[73]73
Кальян – приспособление для курения у восточных народов. Состоит из трубки и посуды с водой, проходя через воду, дым очищается и охлаждается.
[Закрыть].
И помнится Хмельницкому, что какая–то непослушная дрожь пробежала по его телу; но он, осилив волнение, после обычных раболепных приветствий, обратился по–турецки к султану:
– До сих пор мы, соседи и братья по удали, были врагами; но к вражде принуждал нас наш утеснитель, запрягший в панское ярмо вольный русский народ. Знай же, светлейший султан, что козаки воевали с подвластным тебе народом по принуждению, поневоле, а в душе они питали всегда приязнь к верным сынам твоим, к храбрым и доблестным витязям. Теперь же час нашего ига пробил; ярмо до костей стерло наши шеи, и мы решились или умереть, или добиться свободы и зажить в мире с нашими славными соседями. Вот и послала меня к тебе, солнце востока, вся наша земля ударить челом властелину и просить у него ласки да помощи: мы предлагаем дружбу и вечный союз, клянемся сражаться за мусульманские интересы. Взгляни своим орлиным оком на эту бумагу: то наказ короля вооружиться нам всем поголовно и ударить на татар и турок. Но мы открываем твоему блистательному сиянию коварные замыслы наших деспотов и предаем свою судьбу в твои мощные руки. Враги наши – поляки – и ваши враги: они презирают силу твою, светозарный владыка, отказываются платить тебе должную дань и еще побуждают нас, подневольных, поднимать руку на своих природных друзей… Так открой же к нашему предложению высокий свой слух и склони благороднейшее сердце к нашей просьбе!
Ислам—Гирей слушал его, Богдана, с благосклонным вниманием и, видимо, тронут был его речью; он милостиво отпустил посла, пообещав сделать все, что не повредит интересам его страны, и даже протянул ему руку; но Тугай–бей передал Богдану, что султан хотя и рад был в душе исполнить просьбу козаков, хотя предложение Богдана и сулило ему многие выгоды, но он не доверял ему и боялся подвоха. Тогда Богдан предложил через Тугай–бея оставить в заложники своего сына; султан согласился на этот залог и призвал посла торжественно поклясться перед диваном[74]74
Диван – высший совет при султане
[Закрыть].
Памятен ему этот день, влажный и теплый, с жемчужною цепью несущихся по синему небу облаков. Богдан стоял перед султаном среди многочисленного общества мурз и начальников крымских. На лице падишаха и на всех царедворцах лежал отпечаток особенного настроения.
– Хмельницкий, – произнес наконец торжественно султан, – если твое намерение искренно, если слова твои не лукавы, то поклянись перед всеми нами на моей сабле.
Подали драгоценную саблю, и Богдан, поцеловав клинок, произнес твердым, недрогнувшим голосом.
– Боже, всей видимой и невидимой твари создатель! Перед тобой наши души открыты, тебе ведомы помышления наши! Клянусь, что все, что прошу от ханской милости, прошу от щырого сердца, что все, чем обязуюсь ему, исполню без коварства и без измены – иначе покарай меня, боже, гневом твоим и допусти, чтобы это священное лезвие отделило от моего тела преступную голову.
– Мы тебе верим теперь! – протянул Хмельницкому руку султан, а затем и все мурзы стали приветствовать его как союзника и друга.
Но хитрый султан не захотел объявить сразу Польше войну, не двинул своих сил на защиту козаков; он дозволил только своему вассалу Тугай–бею, славному наезднику и грозе всех соседей, пойти к Богдану на помощь. «Очевидно, он надвое думал, – улыбнулся горько Богдан, – удастся дело – тогда он двинет и свои полчища, а не удастся – тогда он свалит вину на своеволие вассала… Не думает ли такой же думы и приятель мой Тугай–бей? О, то было б возмутительным, неслыханным вероломством!» Вместе ведь, после их байрама{89}, отпивши из одного кубка кумыса, выехали они из Перекопа с табором бея, Богдан только свернул с дороги и поспешил в Сечь.
И как обрадовались ему и кошевой, и куренные, и Товарищи–братья! С распростертыми объятиями встретили его, с криком восторга передавали друг другу привезенные им вести… А потом гукнули из гармат, ударили в стоявшие на плацу казаны и собралась рада, да такая, что не вместила ее обширная площадь, майдан, а пришлось перейти всем за сечевые окопы, на широкий луг.
Ох, какая это была минута, когда вся десятитысячная толпа, снявши шапки, поклонилась Богдану и восторженно завопила:
– Слава и честь Богдану! Веди нас, будь нам головою! Мы без тебя – как стада без чабана! Мы все, сколько нас есть, пойдем за тобою на панов и ксендзов и постоим за родной край до последнего дыхания!