355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » Буря » Текст книги (страница 13)
Буря
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 01:30

Текст книги "Буря"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)

XXIV

Взволнованный, оскорбленный, возмущенный до бешенства, до безумной ярости, пришел Богдан в свой покоек, занимаемый им на Краковском предместье, в заезжем дворе под вывеской «Золотой гусь». Провожавшие из Чигирина его козаки, глазевшие, с люльками в зубах, из широкого заезда на снующую мимо толпу, завидев своего батька писаря таким встревоженным и сердитым, расступились молча, и никто не решился даже спросить у него, что сталось? Богдан тоже не промолвил им слова, а, насупивши шапку больше на глаза, прошел мимо, бормоча какие–то проклятия и угрозы.

– Насолили, должно быть, ляхи! – заметил седоватый уже козак Кныш и, выпустивши клубы из носа, сплюнул в сторону через губу.

– Эж, – мотнули шапками и другие два козака, усаживаясь на полу по–турецки.

Хозяин дома, еврей, встретивши в сенях своего постояльца, даже отшатнулся в испуге, прошептав: «Ой вей, цур ему, какой страшный!» А когда сердитый гость хлопнул дверью так, что она чуть не разлетелась в щепки, то жид вздрогнул, и с головы его слетела ермолка, а потом, оправившись, подскочил все–таки и начал подслушивать, кого и за что этот козак проклинает.

А Богдан, не обращая ни на что внимания, ходил крупными, твердыми шагами по своему покою, то дергая себя за ус, то ударяя кулаком в грудь, то потрясая саблей…

Как раненый лев со стоном и рыканием мечется в клетке и в бессильной ярости грызет железные прутья и свою рану, так, с искаженным от боли лицом, стонал с хрипом в горле Хмельницкий, словно жалуясь, что не может разрушить одним взмахом руки этого пышного города, построенного кровопийцами.

– Проклятые, сатанинские выходцы, исчадия ада! – вырывались у него беспорядочно возгласы вместе с пеной у рта, с передышками, – смеетесь, издеваетесь надо мной, как над псом? За жену, за мученическую смерть сына… не защита, не сострадание… а смех! Омерзительный, сатанинский… он стоит в ушах, жжет мне кровь, отдается адскою болью, и это на горе, на горе вам, изверги! Для вас ничего нет святого, ничто вам не дорого, кроме своего брюха! Ну, добре, добре! Доберемся мы и до брюха. У, с какою радостью вымотал бы я всем вам кишки, – скрежетал зубами Богдан, – разбойники, губители отчизны, предатели! Коли даже короля оскорбляют, так чего же нам ждать? Ничего, ни крохи! Они топчут ногами закон, смеются. Ну, посмеемся и мы. Посмеемся! – ударил Богдан кулаком по столу; ножки у стола подломились, и звякнули окна.

– Ой, на бога! Что вельможному пану нужно? – вбежал к нему растерянный, побледневший хозяин.

– Горилки! Оковитой, да доброй, чтоб жгла! – двинулся к нему пылающий гневом Богдан.

– Зараз, вельможный пане, – выбежал жид и через несколько минут возвратился с большою флягой и оловянным ковшом.

– Сличная[49]49
   Сличная – хорошая.


[Закрыть]
, как огонь, ласковый пане, – поставил он все это на другой столик и начал прилаживать поломанную ножку.

– Брось! Вон! – топнул ногою Богдан.

Жид мгновенно юркнул за дверь.

Богдан налил полный ковш оковитой и выпил его одним духом. Потом, отерши и расправивши рукою усы, налил еще другой и тоже осушил его до дна.

– Не берет, чертово зелье! – присел он и вздрогнул всем телом. – Бр! Или воду подал, или ничем не зальешь этой боли, что огнем горит в груди, змеей извивается вокруг сердца. Все пойдем, все встанем… А! Господи! Помоги! – поднял он к небу глаза и судорожно сжал руки. – Торгуют ведь именем твоим! Жгут и льют кровь твоих верных детей! Милосердный, сглянься! – поник вдруг головою Богдан и притих.

Выпитые им два ковша оковитой производили, видимо, благодетельное воздействие: он почувствовал, как сердце его начало ровнее и энергичнее биться, как дыхание стало свободнее и поднялась бодрость духа.

Пароксизм ярости, вспыхнувший у Богдана в посольской избе и бушевавший всю дорогу, начал, видимо, утихать и давать место определенному решению, зародившемуся в душе его давно, при разгроме Гуни, при зареве пожаров Потоцкого и Вишневецкого, при лужах родной крови; решение это возрастало смутно при ужасах насилий, следовавших за приговором на Масловом Ставу, и созрело ясно на этом сейме. Мысли Богдана приняли более спокойное течение, и он мог уже анализировать события, подводить итоги, делать выводы.

«Ни закона, ни правды у них нет, – думал Богдан, – нет даже власти, которая бы удержала хоть какой–либо порядок, царит только разгул, своеволие и бесправье. На одной стороне горсть угнетателей, присвоивших себе державные права, а на другой стороне бесчисленные массы угнетаемых, лишенных этим разбойничьим рыцарством прав, превращенных в их быдло. О, если все поднимутся, то и следа не останется этих хищников! Не только весь русский люд, но и их польская приниженная голота возьмет в руки ножи. Я видел этих несчастных мазуров, живут горше нашего… Да, и следа не останется! И это будет за благо, потому что разжиревшая, облопавшаяся нашей крови шляхта приносит всему государству одно только зло и влечет всех к погибели… Что насаждается ею? Разбои, зверство, распутство да безумная роскошь! Она даже о целости и чести своей Речи Посполитой не думает, вместо ограждения своего отечества от нападения басурманов – они, эти благородные рыцари, откупаются деньгами, позором, лишь бы избежать затрат и благородного риска… Куда девалась их доблесть? Пропилась на распутных пирах, разлетелась на домашних разбоях. Это не те уже витязи, которых знал я в прежних бессмертных битвах, а клочья, пропитанные венгржиной да злобой; стоит только поднесть трут – и они вспыхнут и развеются ветром», – улыбнулся злорадно Богдан и начал набивать тютюном свою люльку. Он с ожесточением затянулся едким, удушливым дымом и начал снова ходить по покою, но теперь походка его была спокойной и ровной, и голова работала усердно над разраставшейся мыслью, сердце наполнялось решимостью, отвагой, надеждой.

– Да суди меня бог, – остановился он и поднял правую руку, – если я думаю мстить за свои лишь обиды; они побледнели перед всеми другими, перед оскорблениями, наносимыми вере, моим униженным братьям… О, за эти обиды я подниму меч и положу свою голову!..

В это мгновенье отворилась дверь, и на пороге ее появился неожиданно полковник Радзиевский. Богдан был и обрадован, и поражен его приходом.

– Я к вельможному пану от имени короля, – разрешил сразу недоразумение Радзиевский.

– От его наияснейшей королевской милости? – переспросил еще более изумленный Богдан.

– Да, пане, – сжал ему крепко руку полковник, – от него, егомосць желает пана писаря видеть!

– Какое счастье! – воскликнул Богдан. – И голова, и сердце к услугам его наияснейшей милости. Разопьем же хоть корец доброго меду, хозяин мой найдет вмиг старого; я так рад дорогому гостю.

– Неудобно, после выберем минуту, а теперь король ждет. Он сильно расстроен после этого милого сейма. Такого чудного сердца и такой светлой головы не щадят и не понимают.

– Гром небесный на них! – опоясывался Богдан широкою турецкою шалью. – На оскорбителей помазанника – сам бог! А у батька нашего наисветлейшего есть много слуг верных; одно мановенье – и все мы за него костьми ляжем.

– Спасибо, от его королевского имени спасибо! – пожал снова Радзиевский руку Богдана. – Такая преданность доставит больному и разбитому духом большое утешение. Но поспешим.

Радзиевский пришел к Богдану пешком в каком–то плаще, закрывавшем почти все лицо его, и пешком же из предосторожности они отправились во дворец.

Король принял Богдана не в большом парадном кабинете, где происходили всегда официальные аудиенции, а в маленьком, находившемся возле спальни его величества. Небольшая уютная комната с высоким камином, в котором пылал веселый огонь, была убрана в восточном вкусе: низкими диванами, подушками, коврами, шелком. Король полулежал на оттоманке, облокотясь на подушку и склонив на руку голову. По тяжелому, неровному дыханию, по судорожным подергиваньям его обрюзглого лица, по мрачному огню его глаз было заметно, что он страдал, что потрясенные чувства не улеглись еще и раздражали тайный недуг.

Богдан вошел с трепетом в эту обитель и, преклонив колено перед священною особой своего владыки, с благоговением прикоснулся губами к протянутой ему ласково руке.

– Я рад тебя видеть, пан писарь, – отозвался с живою искренностью король. – Вот смотри, лежа принимаю; проклятая болезнь подтачивает силы… Отпустит – и снова бодр и крепок по–прежнему духом, а малейшее что – уже и валит она с ног.

– Да хранит господь драгоценные дни нашего батька монарха, – сказал с глубоким чувством Богдан, пораженный болезненным видом короля, которого он любил всею душой, которого и козаки высоко чтили, – мы все, как один, молимся вседержителю о здравии королевского величества, молимся если не в храмах, которые у нас отняли, то в халупах и хатах, под покровом лесов и под открытым небом!

– Это ужасное насилие… позорнейшее и преступнейшее, – сжал брови король. – Я употреблю все зависящие от меня средства, – улыбнулся он саркастическою, горькою улыбкой, – чтобы повлиять на комиссию и уравновесить хоть сколько–нибудь права совести моих подданных… Я всю жизнь боролся за веротерпимость; но иезуиты, пригретые моим покойным родителем, пустили здесь глубокие корни и подожгли расцветавший уже было рай… Мне пришлось бороться с окрепшим и распространившимся злом… Они сумели овладеть умами и сердцами нашего дворянства, поощряя дурные наклонности и низменные страсти, разжигая фанатическую ненависть и презрение к другим вероисповеданиям. Говорят, что фанатизм есть спутник пламенной веры… Я никогда не разделял этого мнения. По–моему, фанатизм есть порождение безумия деспотического: не смей иначе думать, как я, не смей иначе верить, как я, не смей иначе молиться… Меня за мою толеранцию[50]50
   Толеранция – веротерпимость.


[Закрыть]
чуть ли не отлучили от церкви, как еретика, но я… я готов бы был принять и баницию[51]51
   Баниция – изгнание из отчего края.


[Закрыть]
, лишь бы мне дали силу водворить религиозный мир в моей дорогой мне стране… Но вот уже близок закат мой… а я, несмотря на все мои искренние и горячие стремления, не только не успел ничего в этом братском примирении, но, к величайшему горю моему, вижу, что непримиримая злоба растет и растет… Против нее готов я бороться до самой смерти… но сил у меня нет…

– Воздвигни только господь твою наисветлейшую милость, а мы, – ударил себя рукою в грудь войсковой писарь, – за единое королевское слово все костьми ляжем… Верь, наимилостивейший державец, что мы, козаки, и все русское население, покорные рабы твои и преданнейшие дети…

– Спасибо, спасибо! – произнес растроганным голосом король. – Видишь, пан, как я стал слаб, – смахнул он набежавшую на ресницу слезу, – не тот уже, что бился когда–то рядом с тобою… но да хранит вас всех бог! Козаков я всегда любил и на их верность лишь полагаюсь… Что бы там клевета и ненависть ни плели, но поколебать моей привязанности и веры им не удастся… Я всегда был и буду за вас; только, как видишь ты: мои желания бессильны…

– Повели только, государь, – воодушевленно, пророчески возвысил голос Богдан, – и твои священные желания облекутся в несокрушимую сталь.

– О мои верные слуги, орлы мои! – приподнялся и сел на оттоманке, возбужденный словами Богдана, король; его глаза вспыхнули прежнею отвагой, на бледных щеках появился слабый румянец. – Для венценосца нет большего счастья в мире, как услышать теплое слово искренней преданности… Мария{40}, – обратился он по–французски к вошедшей в кабинет пышной красавице с темными, пронзительными глазами и светло–пепельными, грациозно взбитыми кудрями, к своей молодой королеве, – вот они, верные дети мои, сыны богатейших степей… Я не сирота еще, и господь ко мне милостив…

– Боже, как я благодарна им, как я рада за его королевскую милость, моего дорогого супруга… – ответила королева, обращаясь не то к королю, не то к Богдану, – да вознаградит их святое небо!

– Жизнь наша и все наше счастье у ног их королевских величеств, – ответил Богдан по–французски, отвесив низкий поклон.

– О благороднейший воин, – вскинула глаза изумленно на предполагаемого варвара королева, – вы вместили в себе дивное сочетание доблести и высоких чувств! – она протянула милостиво свою руку, к которой с благоговением прикоснулся козак, и подошла с обворожительною улыбкой к королю.

– Да, моя вечерняя звезда, – бросил на нее сияющий радостью взгляд Владислав, – еще, быть может, наши мечты не погасли… Но все бог! Без его святой воли ни единый не падет волос… Эх, если бы мне к этим орлам да еще прежних шляхетских львов… Задрожала бы Порта, и Черное море склонило бы свою волну к твоим ножкам… Ты их не знаешь, моя повелительница, мой кумир, а они, эти уснувшие рыцари, действительно храбры и исполнены доблести… Я и теперь не потерял еще веры в их доблесть; они расслабли от безумной неги и роскоши, они погрязли в тине разврата и пьянства, но они еще пока не умерли совсем, и если грянет над страной божий гром, то он сможет разбудить их… Я потому и убежден глубоко, что гроза нужна не только для сокрушения неверных, но и для возрождения лучших сил.

– Уж кто–кто, а я совершенно разделяю твои взгляды, – вздохнула глубоко королева и закрыла свои очи сетью темных ресниц, чтобы скрыть налетевшее горе.

Владислав торопливо, украдкой пожал ей руку и обратился снова по–польски к пану писарю.

– Передай от меня всем козакам и единоверцам твоим мое королевское сердечное спасибо за их верность и преданность. Я им верю и на них полагаюсь, буду хлопотать за их благополучие, насколько смогу, но сам видишь, что многого обещать не в силах. Во времена потемнения государственного разума, во времена упадка силы закона всяк о себе должен больше заботиться и сам себя больше отстаивать, – говорил он желчно, подчеркивая слова и загадочно улыбаясь. – Вот и твои жалобы я слышал… Они справедливы, и ты оскорблен жестоко… Но наш закон мирволит лишь шляхетским сословиям, а от других требует целой сети формальностей. Но ведь заметь, козак: у тебя отняли все не силой закона, а насилием вооруженной руки, так и нужно бороться равным оружием: вы ведь воины и носите при боку сабли… если у Чаплинского нашлось несколько десятков сорвиголов, так у тебя найдутся приятелей тысячи.

– Найдутся, наияснейший король мой, – воскликнул восторженно Богдан. – Блажен тот день, когда я услышал это великое слово, оживляющее нас, мертвых, ободряющее наши надежды… но не для моих обид оно… нет! Я их бросил под ноги, я их забыл перед священным лицом монарха! Твои, государь мой, обиды, поругания над достоинством державы, издевательства над порабощенным народом – вот что вонзилось тысячами отравленных жал в мою грудь, и эта отрава разольется по жилам моих собратьев…

– Ах, как это трогает мое сердце, как вдохновляет меня! – поднялся король, опираясь на руку своей супруги. – Но помни, мой рыцарь, что выше короля – благо отчизны; я для него отдал всю жизнь, хотя и бесплодно… так постойте за отчизну и вы… Вверяю твоей преданности и чести себя и ее! – протянул король руки.

– Клянусь господним судом, трупом замученного сына и счастьем моей родины! – упал перед ним Богдан на колени и поцеловал полу его одежды.

– Да хранит же тебя и всех вас милосердный бог! – положил король на голову писаря руки и, взволнованный, растроганный, вышел с королевой из кабинета.


XXV

Торопился Богдан, когда ехал в Варшаву, выбирал кратчайшие и глухие дороги, объезжал местечки и села и, угнетенный тяжелыми думами, почти не обращал внимания на мелькавшие перед ним картины народного быта. Теперь же, возвращаясь из Варшавы, он ехал медленно, не спеша, и не глухими дорогами, а многолюдными, останавливаясь в селах, местечках и городах. Сам Богдан был неузнаваем: желчности, раздражения и тупой мрачности не было и следа; напротив, в глазах его играла отвага и радость, голова поднята была гордо и властно, на смуглом лице горела краска энергии. Спутники его, козаки, глядя на свого батька, тоже повеселели и, заломив набекрень шапки да откинув за плечи киреи, сидели так легко и непринужденно в седлах, словно они возвращались с какой–нибудь веселой пирушки, а не с длинного и утомительного пути. Если Богдан заезжал в укрепленные городки на день и на два, находя благовидный предлог побывать и в замке у коменданта, и на валах, и на баштах, то козаки посматривали друг на друга и, покачивая глубокомысленно головами, приговаривали: «Господь его Святый знае, а щось батько думае–гадае!» Когда же наших путников приняли под серебристый покров волынские родные леса, то козаки до того повеселели, что затянули даже песню:

Гей, хто в лісі, озовися,

Да викрешем огню,

Да запалим люльку –

Не журися!

Вступивши на русские земли, Богдан не направился прямо в Киев, а стал колесить по Волынщине, заглядывая в хутора и села, присматриваясь ко всему окружающему, роняя то там, то сям огненное крылатое слово… Едет, например, он по полю, побелевшему от инея, и видит на нем копны хлеба, брошенные, размоченные дождями, разбитые осенними бурями, – ну, и остановит проезжающего селянина:

– Чей это хлеб?

– А чей же, как не наш, вельможный пане? – ответит ему тот, снявши шапку.

– Отчего же вы его не убрали с поля? Лишний, что ли?

– Какое, пане! Полову едим… а убирать часу нема, – все за панскою работой: то жали, то пахали, а теперь навоз возим…

– Чего ж вы не толкнете своего пана головою в навоз? Эх, вольные люди! Сами протягивают шею в ярмо! Пух–нут с голоду, а свой святой хлеб гноят… За это вас и карает господь… Ведь пан на село один, а вас сколько? – надвинет Богдан шапку на очи и проедет поскорее эту ниву.

А то, пробираясь тропинками к кринице, видит он, что маленькая девочка набрала ведро воды и прячется с ним за кустом. Подошел к ней Богдан, а девочка – в слезы, да в ноги ему: «Ой, помилуйте, пожалуйте, больше не буду!»

– Да что ты, дытыно, бог с тобой? Чего плачешь? Чего испугалась? – приласкает ее Богдан.

– Мама недужая… не встает, – всхлипывает успокоенная девочка, – лихорадка печет ее, пить хочет… А жид не позволяет даром брать с криницы воды… А у меня грошей нет…

– На вот талер, понеси своей маме… да скажи батьку, что король велел земли поотнимать у панов…

А раз на опушке леса наткнулся он на такую сцену: жид, вероятно местный посессор, поймал молодицу с охапкой валежника и, остервенившись, свалил ее ударом кулака и начал топтать ногами, а когда на вопли несчастной прибежал ее муж и стал заступаться, просить, то жид и ему залепил оплеуху… Закипело у Богдана в сердце, помутилось в глазах, и он, забывши осторожность, налетел и крикнул:

– Что ж ты, выродок, позволяешь топтать ногами жену? На дерево его, на прохолоду!

Достаточно было одного окрика: через минуту посессор болтался на дереве, а очумелый мужик стоял в оцепенении, сознавая висевший над ним за это деяние ужас.

– Молодец! Так их и надо! – ободрил его Богдан. – Коли тебе здесь не укрыться, то беги на Запорожье, там всех небаб принимают, а жену пристрой в Золотареве, что за Тясмином, близ Днепра… у хорунжего Золотаренка, скажи, что Хмель прислал… Вот и на дорогу тебе, – ткнул он ему в руку дукат – и был таков.

После такого случая только к вечеру уже решится Богдан заехать в какое–либо село, миль за десять, и скромно остановится у корчмы, пошлет по хатам Кныша, поискать якобы провизии, а сам подсядет в корчме к землякам и, угощая их оковитой да медом, заведет такие разговоры:

– А что у вас, люди добрые, хорошо тут, верно, живется, не так как у нас?

– Смеешься ты, видно, пане козаче, – отвернется с обидой и тяжелым вздохом истощенный трудом собеседник, – да у нас тут так издеваются над народом ляхи, да посессоры, такое завели пекло, что дышать нечем, последние времена приходят…

– Скажи пожалуйста! – покачает головою, словно удивленный, Богдан.

– Ох, пане, – вмешается в разговор и другой селянин, – не знаем уже, где и защиты искать, куда прятаться. Летом еще могут укрыть хоть леса, да байраки, да густые камыши–лозы, а зимою – хоть в прорубь! Куда ни посунешься – когти посессоров да лядский канчук!.. – И, оглянувшись робко кругом, начнет он передавать шепотом печальную и длинную повесть о возмутительных насилиях и зверствах, которые творятся здесь над ними: земли–де все отобраны, воды отняли, имущество ограбили… гонят на панщину ежедневно, да на какую – каторжную, без отдыха, без пощады… порют нам шкуры, вешают, топят… Живые люди все в струпьях, не выходят из ран…

– Эге! Так у вас тоже не сладко… – вздохнет Богдан. – И куда ни поедешь, всюду один стон, один крик… Не молимся мы, верно, богу… забыты им…

– Да где же молиться, коли нет и церкви? – качал печально головой один из собеседников. – Сначала драли с нас за службы божии, за отправы, а потом и совсем отобрали…

– За то–то, я думаю, братцы, и гнев господень на нас, что мы отдали в руки врагов и поганцев его святыни, не постояли за них грудью до последнего издыхания, – возвысит укорительно голос Богдан и сверкнет глазами.

– Да как же было стоять, – возразят взволнованные селяне, – коли на их стороне сила: и мушкеты, и копья, и сабли… а у нас голые руки, да и те измученные в непосильном труде?

– Клади живот свой и жизнь за милосердного бога, за служителей его, за его храмы, и он воздаст тебе сторицею… А кто головы своей жалеет за бога, а подставляет ее клятой невире ли, пану, то от того и творец отвращает лик свой и попускает на поругание и позор в руки нечестивых.

– Ох–ох–ох! Грешные мы! – вздохнут все и опустят безнадежно нечесаные патлатые головы.

– Да ведь пойми, пан рыцарь, – после долгой тяжелой минуты молчания отзовется кто–либо робко, подыскивая веские оправдания, – нас горсточка, жменька… Ну, кто и отважился было, так с них живых посдирали шкуры, а над семьями надругались.

– Знущаются над нашими семьями одинаково, – подойдет иногда к собеседникам еще селянин из более мрачных и озлобленных, – молчим ли мы и гнем под кий спины, или загомоним робко – одна честь! Вон на той неделе приехали к эконому какие–то гости; ну, известно, – жрали, лопали, пили, а потом для их угощения согнал пан дивчат во двор, почитай, детей… А молодая вдова Кульбабыха таки не дала на поруганье своей красавицы дочки: видит, что никто ее криков не слушает, а самой отстоять сил нет, так она схватила нож в руку, крикнула: «Прости меня, боже!» – и вонзила тот нож в сердце своей дочери, а сама бросилась сторч головой в колодезь…

– А-а!! – застонал, зарычал Богдан и выпил залпом кухоль горилки. – Вот, значит, слабое божье творенье, баба, а сумела отстоять честь своей дочери и себя спасти от мучений: кто не боится смерти, того все боятся… Ведь вот ты говоришь, что нас горсточка, а я говорю: кривишь, брат, душой! Это их, наших мучителей, горсточка, то так, а нас, ихнего быдла, – усмехнулся он ядовито, – как песку на берегах Днепра, и если бы все за себя так стали, как эта вдова Кульбабыха, – пером над ней земля, – так и знаку не осталось бы от лиходеев… И за себя ли самих велит долг постоять? За веру, за правду святую, за богом данный нам край! Да за такое святое дело смерть – радость, счастье! Души таких борцов ангелы–херувимы встречают и несут на своем лоне до бога!

– Правда, правда! Святое дело! За него простится много грехов! – воодушевятся слушатели, и огонь отваги заиграет в их мрачных очах.

– Да и то, братцы, – вставит мрачный, – один ведь конец – помирать, так уж лучше помереть за бога и за родной край.

– Эх, коли б голова нам! – вздохнет старший. – Погибли Наливайки, Тарасы и Гуни! А коли б кликнул кто клич…

– Ты думаешь, земляче, на него бы откликнулись? – прищурит пытливо очи Богдан.

– Все, как один! – даже вскрикнут неосторожно собеседники и испугают своим криком изумленного корчмаря.

– А есть у вас за селом где укромное место? – понизит уже голос Богдан.

– А пан рыцарь куда едет? – спросит в свою очередь кто–либо старший.

Осторожный Богдан непременно укажет противоположное направление и получит ответ, что на том шляху, за гайком, есть буерак.

Вот в сумерки подъедет Хмельницкий к этому буераку, расставит, на всякий случай, козаков вартовыми и спустится к ожидающим его поселянам.

– Слава богу! – поклонятся они ему низко, обнажив свои головы, и ждут с выражением трепета и надежды, что скажет козачий старшой, какую спасительную раду подаст им?

А Богдан, привитавши их от себя, от далеких земляков, и от козачества, и от Запорожья, расскажет, что везде придавило люд одно лишь горе и что горе это исходит от польских панов и ксендзов, которые задались отнять у нас все, обратить русский люд в быдло и уничтожить, выкоренить, чтоб и памяти о нас не осталось.

– Так–так, выкоренить хотят… – загудут селяне, и в их сдвинутых бровях и опущенных вниз глазах сверкнет злобное выражение.

– То–то, братцы, – поднимет голос Богдан, – а давно ли и вы, и мы все были вольными, молились при звоне колоколов в своих церквах, владели без обид своими землями, не знали ни нехриста, ни пана? Чего же мы поддались? Того, братцы, что меж нами не было единства! Шляхта вся один за другого, оттого–то она и взяла верх в Речи Посполитой, даже помыкает наияснейшим королем, не то что… Ведь король, друзи мои, за нас; он видит все кривды и готов щырым сердцем помочь, так ему паны вяжут руки, – гонят его милость со свету.

– Проклятые! Каторжные! – послышится глухо в толпе. – Всех бы передавить!

– Да неужто за нас, несчастных, король? – спросит кто– либо недоверчиво из более развитых и солидных. – Ведь он же поляк и католик?

– Хоть и католик, – ответит Богдан, – а бьется всю жизнь, чтобы никто не затрагивал русской веры, чтобы прав наших никто не нарушал, – клянусь вам всемогущим богом. Я сам был у него, искал защиты. Меня ведь тоже ограбил пан шляхтич до нитки: все сжег, земли отнял, жену увез, детей вырезал, меня приказал посадить на кол, только чудо спасло. Оттого–то я знаю и чувствую ваше, братцы, горе, потому что сам его на своей шкуре вынес. Уж коли меня, значного козака и старшину, известного всей Речи Посполитой и королю, так обездолил подстароста, так что же он сделает с вами? Вот мне и сказал король со слезами, что он через панов не может помочь, а чтобы мы сами себя ратували.

– 01? – поднимут радостно головы поселяне и загорятся отвагою и надеждой. – Да коли так, то мы их в лоск! Когда бы только кто голос поднял.

– Вот это дело! Вы вольные люди, козаки… Лучше погибнуть, а не оставаться в неволе: лежачего ведь и куры клюют… Ведь вы вспомнили, что нет больше ни Наливайки, ни Гуни, а через кого они погибли? Через вас! Не пошли ведь на помощь селяне, ну, их вражья сила и одолела!.. А вы–то теперь, напробовавшись панского меду, пошли бы на помощь, если б кто нашелся?

– Все, как один! Вся округа! – единодушно, порывисто вскрикнет толпа, грозя кулаками. – Все пойдем, костьми ляжем!

– Ну, спасибо, братцы, от всей земли русской спасибо! – радостно воскликнет Богдан. – Задумал я, тот самый Хмель, что бил не раз турок и под Каменцом, и на море, и в Синопе, да Кафе, что шарпал молдаван и венгерцев, задумал я, братцы, великое дело: поднять меч на утеснителей и гонителей наших – на панов, ксендзов – и освободить родной народ от неволи… На это святое дело, на защиту бога и правды я отдам и голову, и сердце! Козачество со мною пойдет, а вот если и ограбленный люд поднимется в помощь…

– Батько наш! Избавитель! – заволнуется уже растроганная, потрясенная вестью толпа, протягивая к нему руки, бросая вверх шапки. – Только клич кликни, все умрем за тебя и за веру!

– Братья, друзи мои! – обнимал некоторых ближайших Богдан. – Слушайте же моей рады: сидите пока смирно да тихо, чтоб вражьи ляхи не пронюхали нашего уговора, готовьтесь и передавайте осторожно другим, чтоб тоже готовились и бога не забывали, а когда я заварю уже пиво и хмелем его заправлю, то чтобы тогда на зов мой с каждого хутора прибыло в лагерь по два оружных козака, с каждого села по четыре, а с каждого местечка по десяти!

– Будут, будут, батько! Храни только тебя, нам на счастье, господь! Продли тебе веку! – радостно и восторженно прощаются со своим новым спасителем рыцарем поселяне.

Бросит Богдан искру в подготовленный уже врагами русской народности горючий материал, соберет нужные сведения и исчезнет, бросившись в сторону. Потом через десяток миль заедет снова в село, а то и в местечко, повыспросит, поразведает про настроение умов, про беды мещан и чернорабочего люда, заронит им в сердце надежду на близкое избавление, оживит их энергиею, разбудит отвагу и улетит метеором, оставив по себе светлое воспоминание.

Летит Богдан по задумчивой лесистой Волыни, а стоустая молва клубком катится, растет и опережает его. Минет он иногда какой–либо хутор или село, а уж в перелеске или овраге ждут его с хлебом и солью выборные от поселян, встречают, приветствуют, как вождя, кланяются земно и со слезами повергают перед ним свои жалобы, свои беды… Ободрит их Богдан, посоветует прятать ножи за халяву и, пообещав скорое избавление, крикнет: «Жив бог – жива душа!» – да и заметет след. А если проведает, что поблизу где батюшка, то непременно заедет: в теплой беседе с ним отогреет свою душу, поможет деньгами несчастному, гонимому что зверю, попу, откроет ему свои заветные думы, испросит благословения на святое великое дело и, поручив себя его молитвам, отправится с новым запасом веры и сил в дальнейшее странствование.

Поднялся глухой гомон меж серым народом, дошел он и до панов, и почуяли они в нем что–то недоброе; разослали они на разведки дозорцев, но те лишь обдирали поселян, а толку не добились. Тогда бросились дозорцы от корчмы до корчмы и пронюхали, что разъезжает какой–то полковник козачий по селам и о чем–то с людом балакает. Бросятся паны искать бунтарей, а их и след простыл.

Богдан рассудил, впрочем, поскорее выбраться из Волыни и перелетел на своих выносливых конях в веселые приволья пышной красавицы Подолии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю