355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » Буря » Текст книги (страница 1)
Буря
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 01:30

Текст книги "Буря"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 42 страниц)

Богдан Хмельницкий
книга вторая
БУРЯ

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

ИЗ ВРЕМЕН

ХМЕЛЬНИЧЧИНЫ


I

Широко раскинулись дремучие леса от северной границы степи Черноморской и до истоков Тясмина, Ингула, Большой Выси и Турьей реки{1}. Раскинулись они темною пеленой, окутали прохладною тенью тихие реки, прозрачные озера, зеленые болота. Шумят над ними могучие, столетние дубы, высокие, светлые ясени, широколиственные клены, раскидистые яворы да мрачные, холодные сосны, не согретые в самый жаркий, солнечный день.

Весело, шумно и привольно в лесах и в безбрежной степи.

Выглянет из–за дерева голова буй–тура[1]1
   Буй-тур – дикий тур.


[Закрыть]
, подойдет стадо лосей к воде, промелькнут вдали пугливые серны, или любопытная белка перепрыгнет с ветви на ветвь. Эх, много обитателей в дремучих лесах! Вольно бродить им повсюду: всем хватит и пищи, и места… Разве когда прозвучит в зеленой глубине удалая козацкая песня и всполошит любопытный звериный народ. Много в лесах и непролазных болот, и заповедных тропинок, есть где укрыться и гонимым людям от жестокой панской руки.

Много лилось в этих дебрях неповинной крови, много глушилось стонов под сводами вековечных лип, много раздавалось криков отчаянья и безумной отваги… Где ж вы теперь, свидетели давнего горя и славы? Где вы, Мотроновские, Круглые, Лебедянские леса? Где вы, тихие реки, прозрачные озера, безбрежные степи? Остались одни имена ваши среди груды мертвых страниц…

Пронеслась над роскошным краем буря господня; разметала, сожгла заповедные пущи, высушила реки, засыпала болота. Превратила роскошный край в печальную руину, понагнула головы прежних героев, притупив их к ударам роковой, неотразимой судьбы…

Нет вас, дремучие леса, нет вас и сильные люди! Остались одни лишь могилы да безводные байраки с торчащими пнями на сожженной степи, на широкой братской могиле, что протянулась от Черного моря вплоть до Ингула, до Турьей реки.

Мир вам, великие тени! Спите спокойно! Полегли вместе с вами и ваши верные други. Осталась одна только слава, да и та уснула с вами рядом под сырою, холодною землей…

А ударят сильные руки в звонкие струны старой бандуры – и подымется она из безмолвных могил и снова полетит на могучих крыльях над заснувшею родною землей!..

Светало. Была пора, когда мрак в дремучем лесу сгущался еще больше, то принимая неясные очертания чудищ, то ютясь черными клубами у корней дерев; только по световым пятнам, проглядывавшим изредка между густою листвой крон, можно было заметить, что горизонт уже побледнел и что звезды начали уже тонуть в этой прозрачной лазури.

Внизу было страшно сыро и пахло болотом. Хотя это был сентябрь месяц, но утренники донимали уже плохо прикрытого обитателя этих трущоб.

Послышалось вблизи резкое характерное фыркание, затрещал камыш, крякнула всполошенная дикая утка, и опять настало молчание.

Между группою высоких вязей, стоявших на небольшом пригорке, чернело теперь едва заметное отверстие; оно вело в тесное логовище крупного зверя.

– Ох, опять день! – послышался из пещеры слабый стон. – Опять тревога и пекельная мука!.. Брось ты меня, ради бога! Моя жизнь покалечена, а твоя еще пригодится.

– Полно, полно, друже, – ответил на это более нежный и мягкий голос. – То голод и лихорадка навели на тебя отчаяние… И какая клятая доля, – продолжал тот же голос. – Едва спаслись в этой трущобе, как окружила лес конница.

– Не ради нас же?

– Кто их знает! Полеванье, что ли!

– И без конницы я колодою лежу, – простонал другой голос. – Прошпыгнула каторжная пуля ногу, и не повернешь. Хоть лбом бейся, не повернешь. Как будто и не козачья нога.

– Поправится, лишь бы из западни вырваться, – утешал более мягкий голос.

– Горит у меня все, – прошептал после некоторой паузы первый голос. – Хоть бы капельку холодной воды.

– Зараз, зараз, – ответил бодро товарищ, и из норы выползло существо до такой степени исхудалое, что напоминало скорее выходца из могилы. Рубище висело на нем лохмотьями; сквозь дыры светилось изможденное ссадинами и синяками тело; земля во многих местах пристала к нему и свешивалась, держась перепутанными корнями. Глубоко ушедшие в орбиты глаза горели лихорадочным огнем. По внешнему виду трудно было различить пол этого таинственного обитателя, только взбитые копной и перетянутые узлом волосы обличали в нем женщину.

В лесу стало несколько светлее. Клубившийся мрак принял теперь нежные, голубоватые тона и разостлался молочным туманом между гигантских стволов дерев, не ведавших пока ни пилы, ни секиры.

Как дикий зверь, изгибаясь и пролезая между кустарниками, доползла эта несчастная до источника, зачерпнула в какой–то черепок воды, завернула оттуда в другую берлогу, перекинувшись двумя–тремя словами с такими же жалкими обитателями, и возвратилась к своему убежищу. Подползая к нему, она заметила, что две лисицы сделали вокруг норы несколько узлов и скрылись в чагарнике: боясь, чтобы следы их не привлекли сюда гончих и доезжачих, она тщательно разбросала слой пожелтевших листьев, а потом уже возвратилась к своему умирающему другу. Тот с жадностью прильнул губами к чистой прозрачной воде и пил ее, дрожа всем телом, пока не почувствовал некоторого облегчения от снедавшего его внутреннего огня.

– Вот еще сыроежек принесла я тебе, – высыпала она из–за пазухи кучу красноватых грибов. – А Степан наш плох, – добавила она. – Заходила к ним, без памяти лежит. Все зовет жену и детей.

Раненый ничего не ответил на это, только со стоном повернулся в берлоге и замолчал.

А у опушки леса уже собралась пышная охота пана старосты; богатством ее он хотел пустить всем пыль в глаза.

Целые полчища доезжачих были одеты в особую форму. Высокие ботфорты, засунутые в них узкие зеленые рейтузы, сверху такого же цвета венгерки с массою переплетавшихся по всем направлениям шнурков и кистей. Каждый из них держал в одной руке на ретязе пять смычков гончих собак–огар, в другой – длинный бич. Через плечо имелся небольшой, но звонкий рожок, а за зеленым шелковым поясом у всякого был засунут кинжал и пистоль. Огары, от светло–желтой масти до черной с подпалинами, жались к ногам своих доезжачих, жмурились, визжали и, перепутываясь между собою, грызлись с досады; припугнутые бичом, они ложились на спину и покорно, с полным смирением поджимали ноги.

Начальником над доезжачими был, очевидно, шляхтич. Одежда его, такого же типа, отличалась особенною пышностью; она была расшита дорогим гафтом, украшена серебряными аграфами, а шнурки и кисти сверкали золотом.

Борзятники все были на конях быстрых и легких для бешеной скачки; на них был какой–то фантастический костюм из коричневого сукна с синим едвабом; на головах были надеты шапочки с плюмажем[2]2
   Плюмаж – украшение из перьев на шапке или женской шляпке.


[Закрыть]
из перьев крисы–вороны. На длинных сворах суетились и прыгали подле них с радостным лаем густопсовые хорты.

Борзятники заняли места подальше вдоль опушки, охраняя всю линию, чтобы зверь не прорвался в открытую безбрежную степь.

Но особою вычурностью отличались костюмы сокольничих и корогутников; они пестрели разноцветными шелками, напоминая костюмы немецких рыцарей, а чрезмерною яркостью цветов – нарядных шутов.

Вся эта яркая картина стройных мысливских команд, обрызганная первыми лучами восходящего солнца, нарушалась задним планом: там. стояли целые массы загонщиков, согнанных сюда из нескольких соседних селений. Унылые, исхудалые лица, рваная одежда и тупое равнодушие не гармонировали с праздничным настроением и нарядностью сытой, самодовольной толпы.

На дорогом арабском коне прискакал пышный всадник, очевидно, ясновельможный пан и важный начальник. На нем был роскошный кунтуш из блаватасу, отороченный дорогим соболем. Сбруя на коне и оружие пана сверкали драгоценными самоцветами. Отдуваясь от быстрой езды, он. осматривал выпученными глазами охотничьи отряды и подергивал в каком–то раздражении свои торчащие и закрученные вверх усы.

– Пане! Пане Ясинский! – крикнул он наконец резко, обратясь в сторону старшего доезжачего.

– Служу пану! – подскакал тот и осадил коня на почтительном расстоянии.

– А что, все ли готово? – спросил тот у ловничего, подымая искусственно тон.

– Все, как желал егомосць, – ответил, наклонив голову, ловничий, – полагаю, что и ясновельможный пан староста, и его именитые гости останутся довольны охотой.

– А много обойдено зверя?

– Штук десять вепрей–одинцов, трое зубров, множество серн, оленей… я уже не говорю про барсуков и бобров.

– А этого знаменитого пана писаря нет еще? – спросил, понизив голос, вельможный пан, пристально оглядывая окрестность.

– Приедет, он падок до панской ласки, – пожал презрительно плечами ловничий. – Все они, псы, только из зависти ненавидят шляхту, а дайте им, пане добродзею, почет и пенендзы[3]3
   Пенендзы – деньги.


[Закрыть]
, то такими сделаются заядлыми шляхтичами… Э, пся крев! – махнул он с сердцем рукой.

– Пан, кажется, недолюбливает их, особенно с того времени, – прищурился язвительно шляхтич, – как побывал в их руках?

– А, будь они прокляты! Разрази их перуны! – побагровел даже от злости Ясинский. – Смерть им и муки!

– Но как ты мог вырваться из рук этого дьявола Кривоноса? Почему он не содрал с тебя с живого шкуры? – допекал пышный пан расспросами и разжигал Ясинскому еще не зажившую рану.

– Единый бог и матка найсвентша спасли меня, – прижал кшижем[4]4
   Кшижем – крестом, накрест


[Закрыть]
к груди руки Ясинский. – Ой пане подстароста, если бы ваша мосць знали, что то за бестии, что то за звери! Меня вельможный пан послал тогда известить князя о Кривоносе… Правда, я уже чересчур зарвался своею храбростью, ну, меня и схватили… Натурально, – один на сто, – не устоишь! Перебил я десятка два этой рвани, а все–таки взяли, – махал себе в разгоряченное лицо шапкой Ясинский. – Другой бы стал унижаться, проситься, и хлопы бы смиловались; но я не такой: всю родню ихнюю распотрошил, а кто ближе подойдет – в ухо! Не могу, гонор есть! Ну, меня этот двуногий сатана велел было вешать, но Чарнота просил остановить казнь и подождать Хмельницкого, что тот, мол, натешится… Обрати, пане, внимание, что этот тайный и ловкий зрадник в одной шайке с ними… Вот меня связали, заткнули рот и бросили пока в балке под Жовнами, прикрыв хмызом, а сами отправились, кажись, под Лубны… Лежу я день, лежу другой, вижу, конец приходит. Начал я выть и веревки рвать, ничего! Веревки только врезываются в тело, хмыз колет глаза, лицо, земля лезет в горло, а вытье мое еще примануло волков. Вижу, конец. Начал молитву читать. Вдруг что–то – тарах, тарах! И на меня! Я обмер. А это был именно мой спаситель: какой–то хлоп ехал, лошадь его испугалась волков, ударила в сторону и опрокинула повозку на меня. Таким образом был я обнаружен и спасен, – расстегнул даже от волнения жупан Ясинский.

– Так ты готов им мстить? – спросил подстароста, понизив голос и пронизывая Ясинского пытливым взором.

– Месть и истребление! Вот, пане, мой лозунг до смерти.

– И сегодня не раздумал? – проговорил еще тише и вкрадчивее подстароста.

– Мое слово – кремень, – ответил напыщенно Ясинский, – но для вельможного пана я готов рискнуть и головой.

– И пан никогда не раскается, вечная благодарность и дружба, – бросал, отдуваясь, фразы подстароста, – да и риску никакого: в темном лесу так легко ошибиться прицелом – на полеванье бывает столько печальных случайностей, а пан плохой стрелок.

– Да, ясный пане, очень плохой, – улыбнулся хвастливо ловничий, – на сто шагов попадаю в око.

Пан подстароста Чаплинский засмеялся и, потрепав ловничего одобрительно по плечу, поехал с ним вместе выбрать место, с которого было бы лучше начинать гон.

Между тем, к сборному пункту начало подъезжать и пышное панство, потянулись элегантные экипажи, рыдваны, колымаги, кареты, окруженные блестящими кавалькадами. Экипажи были запряжены чистокровными лошадьми встяж и управлялись кучерами с бича. В первой карете ехал местный пан староста, еще молодой годами, но уже с изношенным и помятым лицом. В другой карете ехал важный магнат князь Заславский. В открытых экипажах ехали более или менее тучные вельможные и простые паны.

Между кавалькадами гарцевала на лихом скакуне эффектная красавица. Рыжеватые волосы ее оттеняли необычайную белизну ее кожи; карие глаза ее сверкали огнем из– под густых бархатных бровей; во всей фигуре ее было что–то огненное, жгучее…

Пушистые ковры были уже разостланы на пригорках; на них были накинуты в беспорядке шитые шелком подушки. Общество разместилось. Появились повара и лакеи из особенных специальных фургонов.

В это время к панству подъехал грациозным аллюром человек лет сорока пяти. На свежем, мужественном лице его играли энергия и сила. И по осанке, и по одежде всадника смело можно было признать за уродзоного шляхтича.

– А, пан писарь, наш генеральный писарь!{2} – произнес подстароста, посматривая с недоумением кругом, – а где же пышна крулева? Неужели она осталась дома? Тогда это ясное, ласковое утро превратится в зловещий мрак.

– Панна Елена сейчас приедет, – ответил сухо пан писарь.

– А, спасибо, спасибо, сват! – обрадовался чрезмерно Чаплинский, – и от себя, и от всего панства благодарю я! Потому что панна Марылька… никак я не могу привыкнуть к новому имени, – уронил он с презрением, – да, полагаю, наша пышная панна приведет здесь всех в небывалый восторг: нет ведь на всем свете другой такой звездочки!

Неприятная дрожь пробежала по телу у пана писаря, но, подавив в себе негодование, он молча подошел к знакомой ему шляхте. Сам пышный пан староста любезно кивнул ему головой и процедил сквозь зубы: «Прошу пана сесть!»


II

Утро разгоралось яркое и блестящее. День обещал быть роскошным, одним из тех дней, которыми нас дарит на прощанье осень и про которые сложилась даже пословица: «Хто вмер, той каеться, хто жывый, той чваныться».

Лес в своем пышном осеннем уборе сверкал под лучами яркого солнца всеми оттенками золота и бронзы; кроны деревьев, как грандиозные купола, теснились и толпились в долине и вновь подымались за нею, убегая широкими волнами в синеющую даль. Между светло–золотыми покровами клена вдруг подымался иногда, словно мрачный монах, почерневший глод; напротив него ярко алел, точно обрызганный кровью, молодой берест; вокруг темного дуба вился в иных местах дикий виноград, щеголяя своими лиловыми листиками.

Вся эта смесь мягких переливов тонов с яркими переходами, все это подавляющее величие векового леса производили неотразимое впечатление. Рыжеволосая красавица не могла устоять от восторга и шумно высказывала свои впечатления молодому, нежному пану.

– Ах, мой пане, какая прелесть, какая роскошь! Этот предсмертный наряд так прекрасен. Я непременно устрою себе такой же.

– Позвольте! – восклицал молодой обожатель. – У пани источник жизни и света, пани не увядающий лес, а лучезарное солнце!

– Вот то–то, пане, и худо, – вздохнула с очаровательной улыбкой красавица, – от солнца все прячутся и – прямо в лес, а когда я облекусь в умирающие цвета, мне будут оказывать больше трогательного внимания… Сам пан почует новую волну в своем сердце.

– Ну, пани Виктория! – всплеснул руками пылкий шляхтич, – ничего уже с моим сердцем статься не может: все оно перетлело в уголь.

– Ах, бедный, – уронила с сожалением пани Виктория, – какое же у пана непрочное сердце!

– Агей, до забавы! – раздался в это время громкий возглас пана господаря.

– Начинать пан прикажет? – подскочил Чаплинский.

– Да. А что, у пана отмечены лучшие места для моих почетных гостей?

– Отмечены, пане!

– Мне бы особенно хотелось угодить князю Заславскому. Я ему уступлю свое место. Вероятно, вы для хозяина приберегли самое лучшее?

– Конечно, ясновельможный пане, – поклонился подобострастно Чаплинский и затрубил в серебряный рожок.

На этот призывный звук ответили и из глубины леса, и из дальних опушек другие рожки, давая тем знать, что все на своих местах и ждут распоряжений. Пан староста Чигиринский знаком пригласил своих гостей пожаловать в лес, а пан подстароста начал их расставлять по звериным тропам. Пану писарю указано было место гораздо ниже, в непроходимой трущобе, которая и поручалась ему одному.

«Уж не желают ли они выгнать на меня медведя?» – подумал пан писарь и осмотрел свой отточенный, дорогой ятаган.

Когда именитые гости стали на своих местах, тогда Чаплинский предложил пану старосте занять излюбленное им место; оно находилось хотя немного и дальше, но зато представляло единственный лаз для зверя, так что все ушедшее из леса от пули должно было натолкнуться неизбежно на притаившегося здесь мысливца. Молодой Конецпольский одобрил предложение и пошел вслед за подстаростой вверх по опушке.

– Вельможный пане, – остановился Чаплинский, пропуская пана старосту вперед, – как вы насчет Суботова, о котором я вам вчера говорил?

– А что? – повернулся быстро пан староста, думавший совсем о другом.

– Да то, что Хмельницкий владеет им незаконно…{3} us occupandi[5]5
   Правом захвата (лат. ).


[Закрыть]
, не имея на то никаких закрепляющих документов; ведь это земли, принадлежащие к староству, значит, каждый пан староста может наделять их кому хочет, но только за своего пановання, для нового же старосты постановления предшествующего не обязательны.

– Но пан забывает, – возразил с некоторою досадой молодой Конецпольский, – что предшественником моим был на этот раз мой отец, которого я глубоко чту и воля которого для меня священна.

Этими словами был нанесен намерениям Чаплинского смертельный удар, и он, почувствовав его, как–то съежился, согнулся и замолк; потом уже, спустя несколько времени, овладев собою, он начал снова тихо и вкрадчиво, в интересах лишь самооправдания:

– Но достоуважаемый панский родитель, воля которого и для всех нас должна быть священной, в последнее время изменил свое мнение о войсковом писаре; егомосць заявил публично сожаление о том, что оставил эту беспокойную голову в живых.

– Говорят, хотя я этого сам и не слыхал, – ответил раздумчиво староста, – во всяком случае отец намекнул бы мне, что Хмельницкий пользуется его даром недобросовестно, что насколько он прежде своими доблестями был полезен нашей милой отчизне, настолько теперь стал явным врагом Речи Посполитой.

– Стал врагом, изменником… Есть свидетели, что он принадлежит к шайке Кривоноса, а панский отец, первый вельможа, государственный деятель, стоящий превыше короля, конечно, был занят более важными интересами, чем следствием про быдло… Наконец женитьба, недуг, – нашептывал льстиво Чаплинский.

– Д-да, но пан забывает, что сам отец изменил свои политические убеждения, стал поддерживать короля… стал восставать против золотой нашей свободы…

– Эх, вельможный мой пане, такие слухи распускает про ясноосвецоного магната лишь быдло козачье, вот вроде этого писаря, чтобы высоким именем произвести смуту… О, поверьте, вы отогреете за пазухой змею!

– Быть может, да я и сам его недолюбливаю, – потер себе лоб староста, – не доверяю его льстивым речам. Но чтобы явно нарушить распоряжение отца – ни за что! Голову скорее сниму ему, если уличу в измене, а унизиться до грабежа хлопа – не унижусь!

– Я преклоняюсь пред высокими понятиями о рыцарской чести, которые вельможный пан в себе воспитал, – поклонился ниже ободренный Чаплинский, – только во всяком случае повторяю, что это человек очень хитрый и крайне опасный… Его бы удалить, обрезать…

– Д-да, кабы Перун разразил его, то я был бы рад, – улыбнулся пан староста, – а зацепить человека без всякого с его стороны повода считаю недостойным себя.

– А если бы кто совершил над пресловутым писарем или над его имуществом какое–либо насилие, – впился в старосту расширенными зрачками Чаплинский, осененный какою–то жгучею мыслью, – то вельможный пан посмотрел бы на это сквозь пальцы?

– А мне что? – пожал тот плечами, – для удовлетворения и личных обид, и имущественных имеются особые суды, жалуйся!

– Совершенно верно! – даже захлебнулся от восторга Чаплинский. – Вот и место! – указал он разбитый молниею ствол липы. – К этому пню сбегаются все тропы. Ну, счастливого полеванья, коханый мой пане! – поклонился он и, не чуя земли под ногами, побежал вдоль опушки дать сигнал к началу гона, а сам решил отправиться с дамами, и особенно с панной Марылькой, на более интересную охоту…

Осмотрелся еще раз пан писарь, снял дорогую черкесскую винтовку, подаренную ему приятелем Тугай–беем, проткнул иглой затравку, подсыпал на пановку свежего пороха и поправил кремень; осмотревши ее еще со всех сторон, прикинувши раза два–три на прицеле, он остался, наконец, доволен рушницей и поставил ее у ствола березы, за которым притаился и сам; такому же тщательному осмотру подверглись и его турецкие пистолеты, и ятаган, и кинжал, и даже охотничий нож. Успокоившись насчет оружия, писарь начал приглядываться к местности, которой ему пришлось быть хозяином.

Словно очарованный, стоял задумчивый лес. Все было спокойно, под высокими светлыми сводами. Только пятна ярких цветов медленно передвигались на них, то сверкая световою игрой, то сливаясь в прихотливые радуги. Внизу было светло; но свет, проникавший сквозь толщу зелени, принимал здесь фантастический золотисто–голубоватый оттенок. Толстые стволы вековых дерев, по мере удаления, окрашивались больше и больше в синий цвет, так что глубина леса казалась вся синей… Только в иных местах прорвавшиеся сквозь листву солнечные лучи обрызгивали яркими бликами гигантов и нарушали световую гармонию.

В лесу стояла чуткая тишина; одни лишь дятлы прерывали ее, и эхо звонко разносило по лесу их постукивания. Здесь, в глубине леса, тянуло сыростью, и в воздухе, хотя и мягком, чувствовалась уже ободряющая свежесть, предшественница грядущих морозов.

Торжественный покой дремучего леса смирил поднявшуюся было бурю в сердце прибывшего гостя и навеял поэтическое затишье: только внутренний охотничий жар медленно распалял его и заставлял вздрагивать сладостным трепетом сердце. Он присматривался и приглядывался к каждому кусту, к каждому валежнику… Ничего нигде… ни лесной мыши!.. Только по другой стороне оврага заколебалась какая–то тень. Не лисица ли это? Они чутки и удирают до наступления опасности. Но нет!.. Лисица на таком расстоянии – не более кошки, а это что–то другое…

Пан писарь начал зорче следить за этим местом и, наконец, убедился, что там, за дубом, прячется тоже какой– то охотник.

Пану писарю это показалось странным. Всегда на таких охотах места приглашенным гостям отводились разборчиво, и никто из посторонних не смел ни перебегать, ни занимать отведенного другому места, а здесь непрошенный товарищ захватил его место. Мало того, захватчик находился ближе к узкому овражку, по которому обязательно должен был проходить зверь, а потому ему, хозяину места, оставалось быть только благородным свидетелем.

«Не насмешка ли это? – недоумевал пан писарь. – Вряд ли… Но кто же там? Уж не воровски ли прокравшийся охотник? То–то он из своей засады так зорко следит за мной, точно боится, чтобы я его не заметил. Экий злодий! Ишь, блеснуло что–то… О, снова! А впрочем, ну его и с этой панскою охотой, и с хамскою услугой! Запалить люльку, чтоб дома не журились!..» – порешил он наконец и полез за кисетом.

Сначала у него возмутилась было охотничья жилка; но досада, что кто–то другой перебил его место, взяла верх. Коли портить, так портить: «Як не мени, так и не свыни!» Он расстегнул немного жупан, опустил пояс и снял даже шапку, повесив ее на сучке, так как ему от ходьбы и от волнения было душно, и, набивши тютюном люльку, с наслаждением затянулся едким дымом.

Вдруг далеко впереди раздался рожок, но не робкий и нежный, а дерзкий, вызывающий. За ним откликнулись хором другие, и вслед за тем послышался глухой шум, словно возрастающий прибой немолчного моря.

Вздрогнул пан писарь и машинально погасил большим пальцем огонь в люльке; потом, поддаваясь охватившей его охотничьей страсти, взял в руки винтовку и начал выискивать, куда бы ему перескочить или переползти, чтобы стать повыгоднее таинственного товарища. Он заметил, что вправо от него тянулся густой дикий терновник и, загибаясь дугой, спускался к самому дну балки, где перемешивался уже с камышом и ракитником, там же за ним стояло дупластое, толстое дерево, и, очевидно, направление оврага было на одной линии с ним. Сообразив все в одну минуту, Богдан нагнулся, пробежал это пространство и стал за деревом. Место оказалось действительно лучшим: теперь дно балки лежало прямо перед ним и позволяло следить за приближающимся зверем на далеком расстоянии. Злорадная улыбка пробежала по лицу пана писаря: «Ну, уж во всяком случае теперь я буду первый стрелять, а ты, злодий, воображай, что я дурень, что я все на старом месте стою!.. Однако, его за горбком и не видно отсюда», – бросил он пристальный взгляд по направлению к засаде и потом, повернувшись лицом к гону, онемел, застыл, весь обратясь в напряженное внимание.

Шум возрастал. Эхо, проснувшись, понесло его гулко под широкими сводами леса. Вот к неясному гулу присоединилось робкое и визгливое тявканье гончих; за ним через несколько мгновений откликнулся более хриплый песий бас; потом еще и еще… и вдруг вся стая залилась сотнями разнообразных, преимущественно трогательно плачевных с подвыванием голосов. Лес словно вздрогнул и насторожился.

Сердце у Богдана забилось тревожно; он еще пристальнее стал следить по направлению приближающегося шума. Вот промелькнула лисица… пошла, кажись, на товарища… вот другая мелькает по левому, крутому спуску оврага… остановилась, понюхала кругом воздух своею острою, почти черною мордочкой, махнула длинным пушистым хвостом и направилась прямо на него.

Фу–ты, какой матерый лис! Спина темная–темная, хвост по краям чуть серебрится и только на брюхе подпалины, но тратить на такого малого зверя пулю не приходится: наши деды берегли ее лишь для крупного зверя, с которым и побороться было любо, а мелкого или травили, или ловили в капканы.

Но вот невдалеке, на дне балки, в самой трущобе, раздался приближающийся треск и ускоренное фырканье. Богдан вздрогнул, взвел курок и взял ружье наперевес, прикипевши к дупластому дереву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю