355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Лобанов » Александр Островский » Текст книги (страница 7)
Александр Островский
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:14

Текст книги "Александр Островский"


Автор книги: Михаил Лобанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

* * *

Но что происходило в «Москвитянине», в отношениях между его издателем и молодыми сотрудниками?

С начала их совместного сотрудничества они были откровенны друг с другом. И Аполлон Григорьев, и Тертий Филиппов, и Борис Алмазов обращались к Погодину с целыми исповедями, в которых благодарили его за все то, что он сделал для них, за духовную и моральную поддержку, даже за «спасение»; письма эти были «чуть-чуть не любовным объяснением», по словам Бориса Алмазова. Погодин имел достоинство крупного, великодушного человека, готового прийти на помощь нуждающемуся, похлопотать за человека и поддержать его в трудную минуту, и этим притягивал к себе людей, лучше узнававших его. Он был лишен мелочного самолюбия и умел увидеть главное в человеке и в деле. О своеобычности характера Погодина, его проницательности дает наглядное представление его отношение к Гоголю. В своих «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь написал жестокие слова о Погодине, прочитав их, тот сделал запись в своем дневнике: «Огорчился до слез, до глубины сердца; кроме ругательства о моем слоге, Гоголь пишет, что он не встретил ни одного юноши, который бы сказал мне спасибо, которого бы подвинул я к добру, работаю тридцать лет, как муравей! Больно мне». На другой день, прочитав всю книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», Погодин несколько утешился и записал в дневнике: «Прочел всю книгу. Увидел, что Гоголь не хотел обругать меня и дать публично оплеуху в назидание, и примирился с ним мыслию. Ни досады, ни огорчения не осталось… Он считает своей обязанностью учить всех. Вот и научил меня… Бог с ним. Рад, что не сержусь».

То, что понял Погодин, не понял, например, С. Т. Аксаков, увидевший в гоголевских словах о Погодине «сатанинскую», «дьявольскую злобу». Кстати, вскоре Гоголь прислал Погодину дружеское, нежное письмо, тронувшее его и подтвердившее его догадку, что Гоголь, конечно же, не из-за личной «злобы» хотел дать ему «публичную оплеуху», а действительно из-за глубокого убеждения в своей «обязанности учить всех».

Погодин называл самого себя «консерватором с прогрессом». Как консерватор он держался официальной народности. Отстаивая предания древней русской истории, Погодин вместе с тем с благоговением относился к Петру I. В своих объявлениях об издании «Москвитянина» он в программу журнала включал и «осуждение безусловного поклонения Западу, при должном уважении к его историческому значению». Погодин считал долгом своим ратовать за науку, в Ломоносове видел характерное проявление научного гения России. Он подчеркивал «великое предназначение русского народа», взывал к «сознанию национального достоинства».

Общение с Погодиным и его друзьями-славянофилами, беседы с ними на самые разнообразные темы не прошли бесследно для Островского и других молодых сотрудников «Москвитянина», оказывали воздействие на их исторические, нравственные воззрения, на само творчество (пьесы Островского «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок», «Не так живи, как хочется»). Но это не исключало и противоречий между издателем и «молодой редакцией», желавшей иметь большую самостоятельность и свободу действия.

Погодин был убежден, что на него возложена русской литературой обязанность хранить предание Карамзина и Пушкина: «Совестно перед тенями Карамзина, Пушкина. Смею думать, что сохранять доброе предание возложено на нас, неужели оставить попечение Русского слова для петербургских мародеров?» Неудивительно, что Погодин не вполне доверял молодежи, не вполне верил, что она может сохранить в журнале эти предания.

Между издателем и его молодыми сотрудниками происходили и денежные недоразумения. Пополнение древлехранилища, как и содержание многочисленной семьи, требовало немалых средств, и Погодин считал вправе экономить на издании журнала, не окупавшего себя из-за небольшого числа подписчиков. Некоторые авторы вообще писали для журнала без всякого вознаграждения, довольствуясь одною лишь публичностью и благодарствуя хозяина за присланный билет на «Москвитянина». Не баловал старик и своих молодых сотрудников, особенно холостых, полагая полезным сопровождать скромное вознаграждение наставлениями и советами «урезывать расходы», экономить, не транжирить попусту и т. д. Молодые друзья шутили, что надо быть кому-нибудь из них Пушкиным, чтобы Погодин стал щедрее. Известно, что, благоговея перед Пушкиным, Погодин готов был все сделать для него, он писал в своем дневнике от 13 июля 1830 года: «Как ищу я денег Пушкину! как собака». Наставления «урезывать расходы» молодежи были маловнятны и вызывали ее недовольство и протесты. Михаил Петрович говорил, что теперь они его друзья в несчастье, но придет время, когда они будут его друзьями и в счастье. Имелась в виду продажа древлехранилища, долженствовавшая поправить и укрепить денежное положение Погодина. Наконец наступила эта долгожданная пора – в августе 1852 года погодинские сокровища были приобретены самим императором Николаем I за сто пятьдесят тысяч рублей серебром для императорской публичной библиотеки, Эрмитажа и Московской Оружейной палаты.

Вскоре последовала другая удача: Погодин получил чин действительного статского советника, стал «его превосходительством», генералом. Занятость Погодина, главным образом историческими трудами, понудила его сделать в четвертом нумере «Москвитянина» за 1853 год объявление. Рассказав читателям, сколько печатных листов он издал в последний месяц и сколько ему нужно сделать в ближайшее время по исследованию удельного периода русской истории, Погодин продолжал: «Извините меня, – говорит мне сладким голосом прорывающийся и берущий штурмом мою лестницу посетитель, – я к вам на одну минутку…» Злодей! Но этою одною минутою нить мыслей прерывается точно так же, как часом или днем: Мстислав ускакал в Новгород, Ярослав в Пе-реяславль, Всеволод в Киев, а Рюрик в Чернигов. Как мне ловить их, а ты ведь поймать не поможешь! Помилуйте, я очень рад, отвечаю я шепотом, прошу вас покорно садиться. Но если б этот посетитель заметил, как стискиваются в это время мои зубы, как дрожит мой голос и какие искры сыплются из моих глаз, то, верно, пожелал бы быть от меня подальше. Милостивые мои государи и благодетели! Дайте мне кончить мою работу над Удельным периодом и оставьте меня в покое до 1-го мая: там делайте со мною что хотите. До тех пор я отказываюсь от всякого родства, дружбы, приязни и знакомства. Итак, прошу снисходительного извинения и великодушного прощения за мои грубости и дерзости в последнее время у всех своих сотрудников, друзей, приятелей, родственников и доброхотных посетителей. Нельзя ли уже и писем не писать ко мне без крайней необходимости до того же срока».

Это оригинальное объявление вызвало удивление и довольно иронические запросы знакомых Погодина, в том числе и сотрудников «молодой редакции».

«Удаление от мира», затворничество было только желанием Погодина, а в действительности страсти мира сего, злоба дня пресекали столь любезные историку его беседы с удельными князьями и заставляли возвращаться к «живым вопросам» современности. А вопросы были не просто живые, а грозные. В газетах появились воспоследовавшие из Петергофа, затем Царского Села, Гатчины манифесты, сначала о «вероломстве» Оттоманской Порты, угрожавшей России, о «причинах несогласий наших с Оттоманскою Портою», а затем о начавшейся войне с Турцией, поддерживаемой Англией и Францией. Отложив в сторону свои исторические труды, Погодин приступил к написанию «политического письма». Успех первого «политического письма» от 7 декабря 1853 года против вмешательства Запада в «наше дело с Турцией» ободрил Погодина, и из-под его пера выходят новые «политические письма», одно за другим, всего двенадцать, затрагивающие множество вопросов, начиная от отношения России к Европе и кончая «влиянием внешней политики на внутреннюю».

К этому времени положение дел в журнале могло казаться неплохим, во всяком случае, с печатанием произведений русской словесности. В «Москвитянине» были обнародованы, уже после пьесы «Свои люди – сочтемся», другие пьесы Островского – «Бедная невеста» (1852), «Не в свои сани не садись» (1853), «Не так живи, как хочется» (1855). Значительную лепту в оживление словесности журнала внес Писемский. Ценным приобретением «Москвитянина» было сотрудничество в нем П. И. Мельникова, в 1852 году в журнале появилась его повесть «Красильниковы» за подписью «Андрей Печерский». У П. И. Мельникова были давние связи с издателем «Москвитянина», еще в 1846 году он, задумав составить план Нижнего Новгорода 1612 года, обратился к Погодину: «Благословите меня на подвиг серьезный не оставьте своими советами». Надо сказать, что в традиции «Москвитянина» было систематическое помещение в нем материалов о местных исторических достопримечательностях, о культурной жизни в провинции. Об этом писали для журнала его корреспонденты из Казани, Великого Новгорода, Петербурга, Красноярска, Челябинска, Ставрополя, Боронежа, Архангельска и других городов. Павел Иванович Мельников, живший в Нижнем Новгороде и служивший там с 1847 года чиновником особых поручений при военном губернаторе, давал любопытные сведения о Нижегородской губернии, об исторических памятниках, открыл несколько совершенно новых сведений о Минине и вообще об эпохе 1612 года, в одной купчей крепости отыскал, что Минина звали не просто Козьма Минин, а Козьма Захарыч Минин-Сухорук (о чем и было сообщено им в «Москвитянине»). Занятый службой, Павел Иванович не торопился связывать себя с литературой, да и не был уверен, что это его призвание. Яркие факты народной жизни открывались ему во время его многочисленных и продолжительных служебных разъездов, он многое видел да копил про запас все увиденное и услышанное. Впоследствии он сам скажет: «А на роду было писано довольно-таки поездить по матушке по святой Руси. И где-то не доводилось бывать?.. И в лесах, и на горах, и в болотах, и в тундрах, и в рудниках, и на крестьянских полатях, и в тесных кельях, и в скитах, и во дворцах, всего не перечтешь…» На вопросы, где он так изучил народный язык, Мельников-Печерский обыкновенно отвечал: «На барках, в скитах да на* мужицких полатях». В этом у него было много общего с В. И. Далем, также по служебным делам исколесившим всю Русь и собиравшим по крупицам сокровища народного языка и мудрости. Даль жил в это время также в Нижнем Новгороде (с 1849 года), и Павел Иванович все свободное время проводил в его семействе. Так обстоятельства (они даже рядом жили, на одной и той же Печерской улице, от названия которой, кстати, произошел и псевдоним писателя) счастливо сблизили двух прекрасных знатоков русского быта. Даль и уговорил П. И. Мельникова приняться за литературу. Запасы тех знаний и наблюдений о быте купцов, мещан и других сословий, которые откладывались в нем во время его служебных разъездов, теперь пригодились и пошли в дело. П. И. Мельников написал повесть «Красильниковы» – из купеческого быта, прочитал ее Даль, которому она пришлась по нраву (и может быть, больше всего из-за разговорной речи героя с ее пословицами и поговорками).

В Нижнем Новгороде, в удельной конторе, где жил Даль, встречались чиновные люди, готовившие России целые атлантиды культуры: В. И. Даль уже тридцать лет как собирал свой знаменитый «Толковый словарь живого великорусского языка», приготовлял к выпуску «Пословицы русского народа»; П. И. Мельников занимался по службе старообрядческими делами, расколом (о чем впоследствии в 1855 году составит монументальный «Отчет о современном состоянии раскола в Нижегородской губернии»), изучая быт раскольников, исподволь копил материал для главного труда своей жизни – романов «В лесах» и «На горах». Естественно, что их занятия по изучению народного быта не могли не вызвать внимания и интереса в «Москвитянине», с которым оба были связаны. «Москвитянин» мог поздравить себя с новыми приобретениями. Успех вызвали напечатанные в 1854 году в журнале драмы «Брат и сестры», «Суд людской – не Божий» двадцатипятилетнего драматурга Алексея Антиповича Потехина, земляка Писемского и Островского, считавшего себя костромичом. Украшением журнала в том же 1854 году стали произведения С. Т. Аксакова – его рассказы об охоте, отрывок из «Семейной хроники», стихи И. С. Никитина, статьи молодого ученого, впоследствии знаменитого собирателя русских былин и песен А. Ф. Гильфердинга и других. Однако, несмотря на присутствие в журнале незаурядных имен, подписка на него была невысокой. Если в 1850 году за первой год сотрудничества «молодой редакции» тираж возрос более чем вдвое, то уже в начале 1851 года он опять падает до прежней цифры – нет и шестисот подписчиков. Погодин недоумевал: почему так? Некоторые из читателей называли одну из причин неудачи – небрежность издания.

В обычай вошли ошибки и опечатки в журнале, которые Погодин называл «родимыми пятнышками». Поэт Полонский, стихотворение которого появилось с опечаткой в журнале, жаловался Погодину: «Что значит дрожащее сердце (!) вместо ожившее сердце? И если у меня действительно дрожащее сердце, что за диковина, что оно трепещет?» Другой автор сообщал: «Я нашел престранную опечатку: вместо с тремя жирафами сказано с тремя эпиграфами». Кстати, и первое объявление о сотрудничестве Островского как автора пьесы «Свои люди – сочтемся» не обошлось без опечатки: он был назван Н. Н. Островским (о чем потом последовала поправка). Один из приятелей дружески советовал Погодину: «У вас всегда много опечаток. Даже и другие журналы стали вам подражать в этом. Наружность Москвитянина не изящна, шрифты избитые и безобразные: вообще не худо бы вам подражать в этом случае Современнику, самому щегольскому русскому журналу».

Повторилось прежнее: Погодин стал подумывать о передаче журнала, в декабре 1853 года Катков вел переговоры с Погодиным, хотел приобрести «Москвитянин», но в январе 1854 года стало ясно, что переговоры только «истомили» Каткова и не дали результата. Погодин и на этот раз не решился расстаться со своим детищем. Конец журнала, однако, был недалек. Последние нумера были помечены. 1856 годом, и на этом «Москвитянин» закончил свое существование. Но пока последние нумера журнала с большим запозданием «доползали» до подписчика, редактор-издатель решился в июне 1857 года передать «Москвитянин» Аполлону Григорьеву. Погодин обращается в Главное управление цензуры с прошением ввиду занятости историческими трудами о позволении передать редактирование журнала «учителю 1-й Московской гимназии, коллежскому асессору Аполлону Александровичу Григорьеву». Под этим прошением Аполлон Григорьев собственноручно написал: «Принять на себя обязанность редакции «Москвитянина» в будущем 1858 году сим изъявляю свое согласие». В октябре 1857 года Аполлон Григорьев был утвержден редактором «Москвитянина», но в это время критика уже не было в России: при содействии в рекомендации самого же Погодина он уехал в Италию с семьей князя Ю. И. Трубецкого – воспитателем его юного сына Ивана. Вместо редактирования «Москвитянина», писания статей для него Аполлон Григорьев шлет из Флоренции пространные письма Погодину, как всегда полные глубоких, умных мыслей и наблюдений, горячих слов исповеди, романтических порываний… А «Москвитянин» без своего нареченного редактора и не думал сам собою возобновляться, он кончился.

ГЛАВА IV «Я СЧАСТЛИВ, МОЯ ПЬЕСА СЫГРАНА…»

Этот день, 14 января 1853 года, до душевного изнурения медлительный и неопределенный, подходил, кажется, к своей развязке. Остались считанные минуты, и начнется то, о чем он, Островский, мечтал все эти шесть лет, с тех пор, как стал писать пьесы, – начнется представление комедии «Не в свои сани не садись» – первая его пьеса, которая будет сейчас сыграна в театре. Что ожидает его – провал или успех? Как заживут его герои на сцене, как встретят их зрители, вся эта масса людей, растекающаяся по рядам партера и бельэтажа, заполняющая ложи и балконы, набивающаяся до отказа в верхних ярусах и райке? Да этого дня его пьесы читали в «Москвитянине», сам он их читал в кругу знакомых и незнакомых, и хотя уже привык к похвалам, но втайне испытывал временами приступы тревоги: ведь он писал пьесы для театра, и неизвестно еще, как театр их примет и приживутся ли они на сцене. Если его пьесы не будут жить на сцене – он будет самым несчастнейшим человеком на свете. Но провала как будто не должно быть. Играют артисты, которых он хорошо знает, с каждым из них он проходил роль отдельно. Правда, на последней репетиции он уже не вмешивался, глупо учить артистов играть перед самым спектаклем, когда они уже примерились к роли, взяли тон, вмешательство может только ослабить актера, вызвать его растерянность… Растеряннее других пока сам он. Веселая Любовь Павловна Косицкая – та уверена в успехе: «Я на любое дело гожусь, лишь бы правда была».

И, действительно, двадцатишестилетняя Любовь Павловна Косицкая не испытывала растерянности. Напротив, она была в самом деятельном настроении. Собственно, и для нее сегодняшний спектакль был решающим. Прошло уже семь лет, как молоденькая актриса, бывшая до девяти лет крепостной, не побоявшаяся родительского проклятия, чтобы под влиянием вспыхнувшей страсти к сцене уйти из дому и поступить актрисой в Нижегородский театр, гастролировавшая затем с Ярославским театром по городам Поволжья, – прошло семь лет, как Косицкая приехала искать счастья в Москву. И вскоре же, через год, она покорила зрителей, исполняя роли молодых героинь не только в водевилях и мелодраме, но и в таких пьесах, как «Коварство и любовь», «Гамлет», «Отелло». Природный талант, искренность переживаний, выразительное владение своим звучным голосом (она и пела почти во всех ролях), неподдельный темперамент в «местах патетических», как писали критики, заразительно действовали на зрителей. «Плакать мы умели», – говорила сама Любовь Павловна о своей игре на сцене. И в самом деле: плакала она очень натурально, с чувством, так что зрители не могли оставаться равнодушными и тянулись за платками. Но не всегда актриса выдерживала тон, переступая иногда меру, слишком «нажимая» на слезы, на «задыхающийся» голос.

Театр манит к себе, как сирена, лаская и услаждая славой своих любимцев. Но он же, театр, и беспощадно жесток, тотчас же отворачивается от своих вчерашних фаворитов, как только они перестают нравиться публике, не отвечают новым вкусам, бледнеют перед новыми «звездами». Косицкая, чуткая к публике, уже чувствовала в последнее время холодок в зрительной зале к своей игре, повторявшейся в мелодраматическом репертуаре. Последний год она не выступала в театре, стала за это время матерью (она была замужем за актером Никулиным и носила фамилию Никулина-Косицкая) и вернулась чуть располневшая, но по-прежнему легкая, подвижная, с гладко зачесанными светлыми волосами, яркой голубизной широко раскрытых глаз, с обаятельной простодушной улыбкой. Косицкая добилась того, что для ее бенефиса была предоставлена большая сцена – так называлась сцена Большого театра, где в то время шли не только оперы, но и драматические спектакли. Решительная и смелая, Любовь Павловна все, казалось, поставила на карту, выбрав для своего бенефиса пьесу, неизвестную еще не только зрителям, но и читателям («Не в свои сани не садись» появится только в пятом, мартовском номере «Москвитянина» за 1853 год), доверившись автору, ни одна вещь которого еще не появлялась на театральных подмостках и г. ерои которого не обещали сценических эффектов.

…Начала спускаться главная люстра, зажженная уже там, на чердаке, заливая светом расписанный арабесками плафон, возвещая о скором начале представления. Островский, не находивший себе места, невпопад отвечавший от волнения друзьям в фойе, бродивший за кулисами, бледный и растерянный, теперь сидел в глубине директорской ложи, в парадном фраке, обессиленный от волнения, кажется, уже безучастный к тому, что сейчас будет происходить. В оркестре замелькали огоньки зажигавшихся свеч у пюпитров, музыканты настраивали инструменты. Померкли огни большой люстры, огромная зала погрузилась на мгновение в темноту, и поплыл вверх голубой с золотыми звездами и лирой занавес.

Публика, в большинстве своем пришедшая посмотреть героиню бенефиса, в ожидании ее появления была настроена не очень внимательно к начавшемуся спектаклю, но вскоре же необычайная тишина наступила в зале. Самое обыденное происходило на сцене: хозяин провинциального трактира Маломальский беседовал за чаем и «лисабончиком» с молодым купцом Бородкиным, пришедшим к нему за советом. Но с первых же их слов таким жизненным правдоподобием повеяло от этой сцены, что зрители словно забыли, что они в театре. Один уже вид трактирщика, его смешной костюм и грим, уморительные мины, косноязычное глубокомыслие вызывали оживление зрителей. Артист Петр Степанов создавал образ «игрой в языке», как выразится впоследствии Гончаров, но что-то неуловимое было за этой «игрой», за внешним звучанием слов. «Оставь втуне… пренебреги», – говорил Маломальский, как будто мудрец вещал, и невольно вызывала добрую улыбку эта важность нехитрого добродушного человека, возвышающего себя в собственных глазах почтительностью собеседника.

Ничего, казалось бы, внешне замечательного не происходило на сцене: герои разговаривали на самые простые житейские темы, ходили, даже выпивали и закусывали, но было что-то такое неожиданное, захватывающее в самой их речи, поведении, такая неотразимая правда жизни, что восхищенные зрители уже не удерживались от рукоплесканий.

С первого же выхода Сергей Васильев, игравший Бородкина, подкупал в свою пользу прямодушием и непосредственностью. Двадцатишестилетний артист был хорошо знаком публике. Около десяти лет выступал он на сцене Малого театра в своем амплуа простака-комика, дополненного позднее ролями фатов и комических стариков. В игре его было много глубокого, самобытного юмора. Он умел оживить, очеловечить даже схематичного водевильного персонажа, если замечал в нем хоть какую-нибудь живую черту, хоть намек на характер. Однообразие водевильного амплуа тяготило артиста, мечтавшего о ролях жизненно-психологических. И такой ролью стал для Васильева Бородкин. Выше среднего роста брюнет с приятным открытым лицом, с черными выразительными глазами, Сергей Васильев был особенно симпатичен в шедшем спектакле. Что-то прямое и честное чувствовалось в характере Бородкина, когда он разговаривал с Маломальским и Русаковым; вроде бы комические обороты в его речи, но от этого он нисколько не смешон, разве лишь еще привлекательнее в своей правдивости.

Русакова играл Пров Садовский. Первые же слова, произнесенные им, самый тон захватили внимание зрителей! «Ты, Иванушка, что к нам редко заглядываешь?» – спрашивал Русаков Бородкина. Так ласково спрашивал обычно старший Кошеверов своих добрых знакомых, не заглядывавших давненько в его гостеприимный дом, и теперь это прозвучало со сцены с такой бытовой подлинностью, так заставляло зрителей переноситься в реальную обстановку. Степенным обликом своим, внушительностью и теплотою тона Русаков напоминал Кошеверова, но чудом искусства великого артиста он обретал самостоятельную жизнь в удивительном единстве бытовой достоверности и возвышенной идеальности. Разговор двух купцов превращался в дивном и ладном исполнении артистов в стройное целое.

После всего того, что увидели зрители на сцене, после одетых в поддевки купцов уже трудно было ожидать эффектно-костюмированного выхода бенефициантки. Игравшая главную героиню актриса выходила обычно в кисейном или шелковом платье, с французской прической, а тут появилась ни дать ни взять купеческая дочка из далекой провинции, с гладко причесанными волосами, в пестром ситцевом платье, без кокетливых движений и светских манер, но очень милая в своей наивности, искренности движений и душевной доверчивости. Живость чувств Дуни вполне удалась Косицкой, актриса эмоционально сливалась со своей героиней.

Первое действие закончилось, и можно было автору, казалось, вздохнуть посвободнее: провала как будто нет. Зрители не раз прерывали спектакль овациями, а после окончания действия вызывали исполнителей. В антракте оркестр играл вальсы и попурри, было что-то праздничное в оживлении публики, толкавшейся в буфете, вспоминавшей и там игру актеров. В фойе, коридорах зрители говорили о спектакле, повторяли запоминавшиеся реплики героев. Но тридцатилетний автор по-прежнему волновался, уверенность в успехе сменялась в нем тревогой и опасением: ведь главное еще впереди – самые драматические моменты. Удастся ли развязка пьесы, требующая от исполнителей, особенно от Сергея Васильева, предельной психологической выразительности?

Началось второе действие. Островский сидел в директорской ложе, но весь он был сейчас совсем в другой обстановке и в окружении других людей. На репетиции Островский чаще всего ходил в глубине сцены, за задним занавесом, не видя актеров; он хотел составить себе впечатление об их игре на слух, а не на глаз, по одному их голосу, без их мимики и жестов. Это был принцип молодого драматурга, которому он останется верным всю жизнь: увидеть, познать человека через услышанное слово. И сейчас, со странным чувством, со стороны вслушиваясь в голоса своих героев, живших уже независимо от него своей жизнью, он въявь видел каждого из них. За душу задевал Сергей Васильев, передавая невеселые переживания Бородкина, которого оставила Дуня, полюбив заезжего красавца, искателя богатой невесты. Зал замер, когда началась сцена объяснения Бородкина с Дуней. Васильев – Бородкин с глубокой тоской слушал признание Дуни в том, что она полюбила другого, «благородного». Словно не в силах совладать о горечью воспоминаний о временах, когда они любили друг друга, Бородкин, отворотившись к окну, брал гитару и, изливая душу, пел песню: «Вспомни, вспомни, любезная, нашу прежнюю любовь». От нахлынувших воспоминаний и жалости к Ване Дуня со слезами и рыданием прерывала его: «Не пой ты, не терзай мою душу!» Это «патетическое» место было коронным для Косицкой, и она о большой искренностью исполнила его. Оборвав песню, Бородкин обнимал подошедшую к нему Дуню и, крепко поцеловав ее, говорил с трогательно-наивным чувством: «Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин» – эти слова были произнесены так, что зрители почувствовали всю силу и цельность натуры героя. По свидетельству современника, «эти заключительные слова потом долго повторялись в публике, как всегда бывает, когда артист умеет многое вложить в одну фразу».

Но далее следовало то, что было уже вершиной спектакля, что осталось навсегда, на всю жизнь в памяти тех, кто имел счастье видеть в этот вечер Сергея Васильева. В разговоре с Русаковым, спрашивающим, отчего он, Иванушка, невесел, Бородкин отвечает: «Маленько сгрустнулось что-то». Произнес он это как бы невзначай, но с «непередаваемым чувством», как отмечала впоследствии критика, не находя слов для выражения той тоски, которая слышалась в голосе Бородкина. Скромные, вроде бы обычные реплики засветились вдруг такой значительностью и глубиной чувства, что это было целое откровение для зрителей, поразившее их и вызвавшее ошеломляющее впечатление.

И такая живая, богатая бытовыми красками, психологическими оттенками русская речь зазвучала со сцены! Сам Островский считал, что первым условием художественности в изображении типа, взятого из жизни, является «передача его образа выражения, то есть языка и даже склада речи, которым определяется самый тон речи». Об этом же свидетельствовал и дивный талант Прова Садовского. Выступал не только артист, но и могучий художник разговорного языка. Островский хорошо знал Прова Михайловича как превосходного рассказчика: обычно молчаливый, замкнутый, Садовский неузнаваемо оживлялся, когда начинал рассказывать истории из народного быта, в изустном сказе изображать какой-нибудь выхваченный из жизни тип, и все это очень колоритно, с замечательным ощущением народного языка. И сейчас слышался знакомый тон, но уже более четко и выпукло, что-то медлительно-величавое было иногда в произношении слов, как будто артист призывал огромную залу вслушаться в могучее звучание родного слова. Речь жила и прерывалась, оставаясь значительной и в паузах, и Островский по голосу, по его дикции и гибким оттенкам, по мелодии и ритму, по смене интонаций как живого видел Русакова, мягкого при всей непреклонности своего характера, и теплота благодарности к другу за его несравненную услугу заполняла все существо драматурга.

В голосе Садовского особенно выразительны были интонации, передававшие ту или иную черту характера героя, его отношение к другим лицам. Величавая ирония слышалась в речи Русакова, когда он говорил с «ветрогоном» Вихоревым. Довольно было смены одной интонации на другую, чтобы зритель почувствовал начавшийся переход в новое драматическое положение. И как неподдельно было отцовское горе, когда он, узнав о бегстве дочери с Вихоревым, опускаясь на стул, говорит: «Ну, Иванушка, сирота я теперь».

Пров Михайлович в ответ на восхищение его искусством скажет потом, что он только «старался повнятнее передать точные слова роли». Как будто малая, но на самом деле великая задача, ибо слово для артиста было лучшим, наиболее точным и глубоким выразителем человеческой души. Драматург дал артисту слово, а артист извлекал из него все возможное, все заключенные в нем психологические, смысловые богатства, делал из него звучащее чудо.

Артисты так увлеченно, с таким самозабвением вошли в свои роли, что создавалось впечатление полнейшей жизненности того, что делалось на сцене. Налицо было то, что впоследствии сам Островский назовет «школой естественной и выразительной игры». Хороша была Косицкая в сцене на постоялом дворе, когда Дуня, увидевшая наконец, что за человек Вихорев, поборов отчаяние, отвечала ему решительно, вставая со стула и покрываясь платком: «Да отсохни у меня язык, если я у него попрошу хоть копейку!» Волнующими были моменты, когда Дуня произносила: «Тятенька, голубчик!», узнав, что отец поехал ее искать; и особенно когда Дуня падала в ноги отцу, вымаливая прощение.

Сотни спектаклей ожидали драматурга впереди, он будет смотреть их, уже привыкнув к успеху и неуспеху, непосредственно радуясь удачным местам; забывая иногда, что идет его пьеса, мог хлопать незнакомого ему соседа по колену, восклицая: «Прекрасная пьеса… жизненная, смешная». Но это впереди, а пока он еще новичок в театре, робеет перед этой тьмой зала, затаившегося, неизвестно еще какой приговор сулящего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю