355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Лобанов » Александр Островский » Текст книги (страница 12)
Александр Островский
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:14

Текст книги "Александр Островский"


Автор книги: Михаил Лобанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

Но не в пирах, конечно, дело, а в самой личности любезнейшего друга Федора Алексеевича, в его образованности, в умении держаться непринужденно и с достоинством, найти нужный тон в разговоре, как и вообще в способности ладить с начальством, это и помогает ему почти всякий раз добиваться успеха. На него всегда можно надеяться, как на каменную стену. Если бы не Федор, не его связи с театральной дирекцией и цензурой – вряд ли его, Островского, пьесы попали бы на сцену Александрийского театра. Без Федора, истинного друга, он в Петербурге как без рук. Стоило застопориться пьесе, как Федор Алексеевич облачался во фрак и отправлялся с визитом к высокопоставленным лицам, от которых зависел успех дела, начиная от директора императорских театров, начальства в Цензурном комитете, кончая управляющим III отделением и министром императорского двора. И на радостях восклицал в письме: «Ура! Ты возвращен театру и нам. Сию минуту получил известие… твоя пьеса одобрена комитетом!»

Не считает зазорным Островский давать своему другу и мелкие поручения, как-то: узнать, почему у него при высылке поспектакльных денег удержали несколько десятков рублей, или зайти в магазин и купить семян клюквы, брусники, эскароль желтый, красный и т. д. И Федор всякий раз исполняет со старанием и услужливостью, аккуратно и точно, как «хронометр», по его собственным словам. «Я знал по твоему письму, что ты в стесненных обстоятельствах, и потому бегал как собака и торопил их с отсылкой поспектакльных денег» – такие слова и дела не забываются.

Дружба их тем более прочна, что обоих связывает общая верность русскому репертуару, правдивой действительности в драматическом искусстве, неприятие всего фальшивого, тривиального, водевильного, пошлого на сцене, которое часто заманивает публику, как выражается Федор Алексеевич, «бессмысленной удалью французского трепака» – привозной оперетки с банальной музыкой и словами, с резвостью доморощенных клоунов, высоко взбрасывающих ноги. Нечего скрывать, приятно ему в Федоре и преклонение его перед ним, Островским, перед его пьесами, в которых он всякий раз ждет новой роли для себя, готовит ее со старанием и ответственностью, порою добивается удачи (как удачен он был в роли Бородкина в «Не в свои сани не садись»), и хотя недостатки его как актера очевидны, нельзя не предпочитать Федора многим другим артистам в благодарность за все сделанное им. И дома у любезнейшего друга Федора Алексеевича он находит отдохновение и ласку и, в свою очередь, балует хозяина и аттестованных им других актеров чтением очередной новой пьесы (не терпя при этом присутствия кого-нибудь из литераторов). Одним словом, не всякому выпадет счастье иметь такого преданного друга, как ему Федора.

По-иному дорог ему другой человек в Александрийском театре – Мартынов Александр Евстафьевич, гениальный актер, которого он готов считать более, чем себя, художником. О Мартынове он много знал понаслышке, о его удивительном задушевном таланте, его «серьезном комизме», исключительной способности извлекать человеческое даже из водевильной роли, коль скоро есть в ней хоть намек на это человеческое; о способности не столько смешить в смешных ролях, сколько трогать, заставить задуматься. Сотни ничтожных ролей в самых ничтожных пьесах пришлось переиграть Мартынову, и это не помешало ему остаться самим собою, серьезным, положительным; артист и человек сливаются в одном облике: бледное лицо, скорбная складка губ, устремленные на зрителя, полные напряжения, как бы ожидающие ответа, глаза. Оттенок затаенного страдания есть в комизме Мартынова.

Как в жизни перемешано все: сегодня смех, завтра слезы, так комик попадает в трагическое положение и волей-неволей бросает шутки в сторону. Мартынов сам говорит, что тот не актер, кто не сумеет заставить зрителя и смеяться и плакать. И какое у него замечательное художественное чутье и верность суждений. Писемский как-то рассказал Островскому следующую историю. Однажды он, гуляя вечером на даче, около Петербурга, встретил Мартынова и зазвал к себе в дом, послушать написанные три акта драмы «Горькая судьбина». Придя в восторг от услышанного, артист пожелал, чтобы роль Анания была дана ему, и настаивал на этом, хотя Писемский, знавший до того времени Мартынова за превосходного комика, усомнился, что ему подойдет эта драматическая роль. «А как ты намерен окончить пьесу?» – спросил артист. «По моему плану, – отвечал Писемский, – Ананий должен сделаться атаманом разбойничьей шайки и, явившись в деревню, убить бурмистра». – «Нет, это нехорошо, – возразил Мартынов. – Ты заставь его лучше вернуться с повинной головой и всех простить». Писемский был поражен верностью этой мысли и окончил пьесу именно так, как посоветовал ему Мартынов.

Такие актеры суть достояние нации. Прекрасно знакомый с театральным искусством Европы, Тургенев любил повторять, что там нет равного Мартынову по гениальности, по глубине сценической правды. Исполнение Мартыновым роли Гарпогона в «Скупом», других молье-ровских ролей вызвало восхищение французских актеров, выступавших в Петербурге; они устроили торжественное чествование русскому актеру, и один из них – назвал Мартынова гением, равным Мольеру. Но мольеровские роли ничего нового не прибавили к тому, что публика знала и любила в Мартынове; даже в фарсово-комическом Жеронте из «Плутней Скапена» русский актер сумел без малейшего фарса показать живого человека.

Все видевшие Мартынова в гоголевских пьесах в ролях Хлестакова, Осипа, Бобчинского и Подколесина, сходились на том, что это было превосходное исполнение. Мартынов был первым настоящим Хлестаковым, каким его мечтал видеть на сцене Гоголь, – не обыкновенным вралем, шутом гороховым или человеком бывалым, себе на уме, а той действительно «сосулькой», «тряпкой», которую только в паническом страхе и можно принять за «важную птицу» и которая оказывается «ревизором» помимо своей воли, в силу сложившихся обстоятельств. И показывалось артистом все это с тем чистосердечием и простотой, которых советовал исполняющему держаться сам Гоголь. Лев Толстой говорил, что лучшего исполнения и более верного понимания Хлестакова, чем мартыновское, он не представлял и не представляет.

Но сам артист считал, что гоголевские роли ему не удались. В «Ревизоре», говорил Мартынов, бог знает почему ему всегда тяжело. Комедия эта – величайшее произведение, но он в ней ни к селу ни к городу… И можно понять, почему не удовлетворялся Мартынов собою в роли Хлестакова, – не было в ней того положительного начала, которое он всегда хотел увидеть, найти в людях, в героях пьес. Куда ближе ему капитан Копейкин, рассказ которого о своих мытарствах он любит исполнять не только в инсценировке «Мертвых душ», но и на литературных вечерах во время гастролей. Из писателей особенно близки Мартынову Диккенс, Достоевский, некоторые их произведения он знал почти наизусть.

Повезло и Островскому, что исполнителем его ролей на александрийской сцене стал Мартынов. Старый приказчик Сидорыч («Утро молодого человека»), трактирщик Маломальский («Не в свои сани не садись»), чиновник Беневоленский («Бедная невеста»), купец Коршунов («Бедность не порок»), купец Брусков («В чужом пиру похмелье»), молодой чиновник Бальзаминов («Праздничный сон – до обеда»), кузнец Еремка («Не так живи, как хочется») – все они ожили на сцене благодаря Мартынову, доставили публике наслаждение, а актеру и автору – новую славу. И какой диапазон таланта – от смешного, доброго, косноязычного в своей глубокомысленной важности Маломальского до потрясающе размашистой натуры Еремки, гуляющего во время масленицы с балалайкой в руках, пересыпающего свою речь прибаутками, готового душою отдаться загулу. Островский, глядя на Мартынова в этой роли, сам поразился заключенной в его Еремке силе, которую до того не предполагал в нем.

Восемь лет, начиная с 1853 года, сотрудничали вместе оба художника, и драматург не мог уже представить себе, чтобы новая его постановка обошлась без Мартынова. Можно угодить публике, угождать ей постоянно, не удовлетворяя нисколько автора. Но Островский знает, что Мартынова нельзя упрекнуть в этом отношении, его игра всегда была одною из главных причин успеха его пьес на александрийской сцене. Артист не старался выиграть в публике за счет пьесы, напротив, его успех и успех пьесы были неразрывны. У Островского свое благодарное мнение о великом актере; Мартынов помогал всякому автору тем, что угадывал его намерения, иногда неясно и неполно выраженные; из нескольких черт, набросанных неопытной рукой, он создавал законченные типы. Вот чем Мартынов и дорог авторам; вот отчего и немыслима постановка ни одной сколько-нибудь серьезной пьесы на петербургской сцене без его участия; вот отчего, даже при самом замысле сценического произведения, каждый писатель непременно помнит о Мартынове, и заранее готовит для его таланта место в своем произведении как верное ручательство за будущий успех. И еще дорого в артисте то, что он никогда не прибегал к фарсу, не унижал им ни себя, ни автора, ни публику.

Писатели – народ, мягко говоря, не очень дружный между собой, мало кто их может объединить хотя бы и за столом. А вот вокруг Мартынова собрались однажды все ив числа тех, кого принято считать корифеями современной литературы.

Собрались в Петербурге, в большом зале ресторана Дюссо на обед в честь Александра Евстафьевича Мартынова. Артист готовился к отъезду за границу, на несколько месяцев, для лечения обострившегося туберкулеза легких. Русские литераторы устроили ему сердечные проводы, дав в его честь обед, желая выразить ему, «как горячо ценят они его великий талант, его честное служение искусству, его независимый и безукоризненный характер». Это была дань неподдельной любвц, глубочайшего уважения писателей к великому актеру, с которым их связывали общие интересы русской культуры, реалистического репертуара, 10 марта 1859 года состоялось это незабываемое чествование. Оно вызвало сочувственный отзыв в многочисленных газетах н журналах. Тургенев и Салтыков-Щедрин увенчали артиста лавровым венком, ленты которого поддерживали Л. Толстой и Гончаров.

Когда слово было предоставлено Островскому, то он вынул из кармана заранее заготовленную речь и, поглядывая на потупившегося в стол Александра Евстафьевича, стал не читать, а как бы говорить, делиться своими задушевными мыслями о виновнике торжества. Он говорил о той неоценимой помощи, которую оказывает артист – великий художник драматическому автору, создавая художественно оконченные типы даже из намека на характер… Он благодарил его за все сделанное для драматического искусства и особенно за то, что он, Мартынов, помогает авторам отстаивать самостоятельность русской сцены. Русская сценическая литература, говорил Островский, с Гоголя стала на твердой почве действительности и идет по прямой дороге. Если еще и мало у нас полных, художественно законченных произведений, зато уже довольно живых, целиком взятых из жизни типов и положений чисто русских, только нам одним принадлежащих; мы имеем все задатки нашей самостоятельности. Отстаивая эту самостоятельность, работая вместе с авторами для оригинальной комедии и драмы, Александр Ев-стафьевич заслуживает самого горячего сочувствия, самой искренней благодарности. Приобретя известность репертуаром переводным, он, Мартынов, не смотрит с неудовольствием на новые произведения. Переводы эфемерных французских пьес не обогатят русской сцены, они только удаляют артистов от действительной жизни и правды. Хорошие переводные пьесы нам нужны, без них нельзя обойтись, но не надо забывать также, что насущная потребность наша в родном репертуаре.

Мартынов был так взволнован и смущен приветствиями и овациями, что в ответ пробормотал несколько слов. Сделалось известно, что, придя домой, он от всего пережитого на вечере бросился на диван и зарыдал…

В августе 1859 года Мартынов вернулся из-за границы и вскоре же начал работу над новой ролью, ставшей его лебединой песней, – ролью Тихона в «Грозе». Островскому это сулило невиданное, пожалуй, наслаждение как автору. Такого художественного, благоуханного исполнения его пьес, как в Москве, в Малом театре, он здесь, в Петербурге, не видел, да и, конечно, не увидит.

Но в Александрийском театре был Мартынов, который один, сам по себе – целый театр, и «Гроза» с его участием обещала быть не менее волнующей, чем «Гроза» в Малом с участием Сергея Васильева. Оба великих актера и не нуждались в том, чтобы автор подробно «прошел роль» с ними, правда, он беседовал с Александром Евстафьевичем и Сергеем Васильевичем о своем Тихоне, у каждого из них было свое собственное понимание героя, его характера. В Тихоне – Васильеве, может быть, больше бытового колорита, яркости, купеческой типичности, характерности. Но в последнем действии сильнее был Мартынов. В раскрытии трагедийного в характере он оказался недосягаем. Кто видел Тихона – Мартынова в заключительных сценах, тот не мог забыть этого испитого, осунувшегося лица; пьяный, с комизмом вел Мартынов сцену с Кулигиным, но, как писал очевидец спектакля, холодно становилось от этого комизма, страшно было глядеть на его помутившиеся, неподвижно серые глаза, слышать осиплый голос. Тихон готов простить, да уже и простил Катерину (и это чувствовалось в его голосе, в мимике, когда он, оглушенный покаянием Катерины, растерянно и испуганно повторял: «Не надо, не надо, не говори! Что ты! Матушка здесь!»), но нет покоя в доме, все в расстройство пришло. Смешное и жуткое слышится в его словах: «Нет, говорят, своего-то ума… Я вот возьму да и последний-то, какой есть, пропью; пусть маменька тогда со мной, как с дураком, и нянчится». Хмель мгновенно слетает с Тихона, когда он узнает, что Катерина ушла из дому – надо немедленно, не теряя ни минуты, действовать, искать ее, видно, что он знает, на что может решиться Катерина, и бросается разыскивать ее. Мучительно было видеть Тихона – Мартынова в финале: вернувшись с напрасных поисков, он испытывает, не зная, жива или нет Катерина, то страх, то надежду. Потрясающий душу вопль «Катя! Катя!» вырывается у него при виде трупа Катерины, с непередаваемым выражением в лице стоит он около утопленницы.

Видя эту потрясающую силу переживаний великого актера, жизненную глубину его таланта, кто мог подумать, что дни Мартынова сочтены и, в сущности, он прощается со сценой. Но Островскому было суждено еще короткое время, как никогда вблизи, видеть Мартынова и взять на себя все бремя этой близости, любви к уходящему из жизни человеку. Несмотря на большое жалованье, которое Мартынов получал как артист императорского театра, он не располагал обычно лишними деньгами, немалых средств требовала семья из шестерых детей, да к тому же он помогал отцу, сестрам, брату, по доброте души своей раздавал деньги первому встречному. Поэтому артист выезжал иногда на гастроли, чтобы подзаработать денег. И на этот раз он решил, не предполагая всей губительности этого для здоровья, отправиться в гастрольную поездку, которая началась с его выступления в Москве. Здесь к нему присоединился Островский, и вместе они тронулись в путь.

Теплый прием и гостеприимство ждали их в первом же городе, где они остановились, – в Воронеже. Мартынов играл три спектакля, принимали его отлично. Губернатор Воронежа, он же и главный директор театра граф Д. Н. Толстой, оказался горячим поклонником пьес Островского, кроме них, он ничего не хотел смотреть, знал их наизусть и поправлял актеров, когда те перевирали текст.

Воронеж понравился обоим чистотой своей и милой уютностью. Уезжая, Островский думал, что восемь дней, проведенные здесь, долго будут помниться… вспомнил он, как познакомился с поэтом Иваном Саввичем Никитиным, который показался ему очень дельным и милым, но болезненным господином. Снова потянулась дорога, живописнейшая в этих местах, с деревнями и селами, расположенными в лощинах или по склонам гор, тонущими в густых садах.

В Харьков приехали 30 мая в полдень, а вечером были в театре, где давали «Бедность не порок». Мартынов и Островский сидели в директорской ложе, но публика уже знала об их присутствии и по окончании спектакля устроила им овацию, и ему, Островскому, пришлось показаться в ложе и раскланяться с публикой. Из Харькова они выехали на другой день утром и оказались в самом центре Малороссии. Что за народ славный, думал Островский, просто прелесть! Один из ямщиков на его вопрос, каков у него пан, отвечал: «Такий шарлатан, що бида». Невольно улыбаясь, Островский перебирал в памяти услышанные им фразы, меткие, звучные, скрыто лукавые, напоминавшие ему блеск гоголевских выражений. С самого же начала дороги он заводил разговоры с ямщиками, испытывая только художнику знакомое в такой степени чувство сродненности со случайным человеком через его язык, необычность фразы. Еще между Тулой и Ефремовом, помнится, им попался веселый ямщик Матвей Семенович Раззоренный, который водку называл гарью, шкалик – коробочкой, и на вопрос, жива ли у него жена, отвечал: «Да зачем же ей умирать-то, чудак! Она еще ума не прожила».

Малороссию они проехали насквозь, далее пошли новороссийские степи. В Одессу прибыли в субботу 4 июня, а со среды Александр Евстафьевич стал играть и был принят великолепно. Одесский театр всегда был полон в представлении Мартынова, места продавались даже в оркестре. Было видно, какой известностью и любовью пользуется Мартынов в России, даже далеко от обеих столиц. Трогательным был обед, который им давали моряки на море, на пароходе «Эльбрус», только что вернувшемся из Франции. На другом обеде в Одессе в ресторане «Флора» поклонники Мартынова говорили о значении его в развитии народного русского театра. Александр Евстафьевич отвечал, как всегда, взволнованно: тоска по идеалу, по совершенству никогда не дает художнику удовлетворения и счастья. Но сегодня он счастлив, и счастлив не за себя, а за театр, за литературу, за искусство. Слезы, которые его душат и не дают ему возможности говорить, – его ответ на все добрые, сердечные пожелания. И действительно, слезы душили его, больше всего, может быть, от предчувствия своего близкого конца.

Но у обоих были планы поехать в Крым. Мартынов говорил, что Крым его поправит. С тяжелым чувством осматривал Островский несчастный Севастополь, камня на камне не осталось в разрушенном городе. Островский побывал на бастионах, траншеях, на Малаховом кургане, видел все поле битвы; моряк, капитан парохода, на котором они прибыли в Севастополь, ходил с ним и передавал все подробности, так что он мог живо представить себе ужасные месяцы осады.

А Мартынов был плох, сильно похудел, хотя кашлял меньше. В Ялте он взялся было пить кумыс, но вскоре кумыс ему опротивел. В конце июля стал собираться домой, говорил с каким-то страхом: «Как я покажусь домой! Что скажут! Я испугаю семейство». Из Крыма они ехали опять через Одессу, пробыли там два дня и поехали дальше. Силы Мартынова слабели. Перед Харьковом он сказал слуге Степану: «Я умру в Харькове». Было ясно, что Мартынов не жилец на свете. Островский не только ухаживал за больным, но и помогал харьковским артистам, в их числе известному Николаю Хрисанфовичу Рыбакову при постановке «Грозы» и «Бедной невесты». Никогда в жизни он столько не курил, как в эти дни, самокрутка с жуковским табаком не выходила из его рук. Островский, своими внутренними усилиями гасивший обычно тоску в трудные минуты жизни, не позволявший ей войти в душу и угнездиться там, теперь чувствовал, как бессилен он противиться тоске, и она сжимала его сердце.

Лучшие врачи-профессора города лечили Мартынова, собирались на консилиум, но ничего нельзя было сделать, Не могло быть и речи, чтоб ехать домой, в Петербург. Развязка приближалась. Больной уже не в силах был сам подняться с подушки, он уже не заходился, как прежде, в кашле, а лишь всхлипывал от бессилия, измученными, покорными глазами смотрел, не видя, казалось, никого…

В этот день, 16 августа, Островский и Степан не отходили ни на шаг от него. Выло шесть часов вечера. «Не зажечь ли огня?» – спросил Островский у больного. «Зажгите». Это были последние слова Александра Ев-стафьевича, через полтора часа он тихо, незаметно скончался на руках друга. Островский оцепенело смотрел в самого себя, с ужасом удивляясь своему спокойствию и безразличию ко всему на свете. Впервые в жизни он до удивительной ясности увидел, узнал, как умирает духовно близкий человек и как холодная брешь открывается в оставшемся жить человеке, делая его уже иным, не прежним.

Потом был вынос и отпевание в кладбищенской церкви в Харькове; дорога в Москву, панихида в Даниловой монастыре, в той же церкви, в которой отпевали Гоголя; похороны в Петербурге, когда многотысячная толпа пропела на могиле любимого актера «Вечную память». Островский был разбит морально и физически и не поехал на похороны в Петербург. Со смертью Мартынова ему как-то и не хотелось туда ехать. И когда все же приезжал в Петербург и появлялся изредка в Александрийском театре, то всегда думал о Мартынове, с грустью вспоминал его слова, сказанные за несколько часов до кончины: «Доживу до весны, на год, не менее, уеду в Италию, а там опять за роли. Александр Николаевич новую пьесу вроде «Грозы» напишет…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю