Текст книги "Александр Островский"
Автор книги: Михаил Лобанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Но наибольшую известность о «Грозе», как, впрочем, и о творчестве Островского, получили статьи А. Григорьева и Н. Добролюбова. У каждого была своя точка зрения на сущность творчества Островского. А. Григорьев полагал, что содержание пьес драматурга не сводится исключительно к обличению самодурства. Он признал, что одна сторона жизни, отражаемой произведениями Островского, верно подмечена «замечательно даровитым публицистом «Современника» в статьях о «Темном царстве».
Сделав краткий разбор пьес Островского, А. Григорьев приходит к заключению: «Для выражения смысла всех этих, изображаемых художником с глубиною и сочувствием, странных, затерявшихся где-то и когда-то жизненных отношений слово самодурство слишком узко, и имя сатирика, обличителя, писателя отрицательного, весьма мало идет к поэту, который играет на всех тонах, на всех ладах народной жизни… Имя для этого писателя, для такого большого, несмотря на его недостатки, писателя – не сатирик, а народный поэт. Слово для разгадки его деятельности не «самодурство»^ а «народность». Только это слово может быть ключом к пониманию его произведений». По мнению А. Григорьева, «появление «Грозы» в особенности обличало всю несостоятельность теории. Одними сторонами своими эта драма как будто и подтверждает остроумные идеи автора «Темного царства», но зато с другими сторонами ее теория решительно не знает, что делать: они выбиваются из ее узкой рамки, они говорят совершенно не то, что говорит теория».
Добролюбову было двадцать три года, когда он написал свою известную статью «Темное царство», но это был уже человек с вполне установившимся отношением к жизни и литературе, с презрением отвергавший то в литературе, что он считал эстетическими побрякушками, которые уводят от главной мысли, даже не мысли, а от главного дела. А это главное дело для него не просто обличение ненавистного для него существующего строя, но и активное участие в его ниспровержении (известно, например, что Добролюбов вел подпольную работу, стремился включить в нее военных людей и т. д.). Для него все вопросы и проблемы человеческой личности разрешались приведением в должное состояние общественных отношений. Ранее философия доискивалась до причин загадочности человеческой психологии, а вся разгадка, по Добролюбову, в том, что достаточно изменить общественные отношения, и исчезнут все противоречия в духовном мире человека. Сознание раз навсегда усвоенной истины придавало Добролюбову необычайную уверенность как публицисту. Полемика его язвительна, исполнена наставительного тона, когда он имеет дело с чуждыми ему консервативными убеждениями. Об А, Григорьеве Добролюбов пишет: «Так он ппсал – темно и вяло» – и нимало не разъяснял вопроса об особенностях таланта Островского п о значении его в современной литературе; «выказал более претензий и широких замашек, нежели настоящего дела. Весьма бесцеремонно нашел он, что нынешней критике пришелся не по плечу талант Островского…» и т. д. Добролюбов отмечает «безалаберность» в критических суждениях об Островском. В сноске он указывает: «Впрочем, читатели могут с большим удовольствием пропустить всю историю критических мнений об Островском и начать нашу статью со второй ее половины. Мы сводим на очную ставку критиков Островского более затем, чтобы они сами на себя полюбовались». Добролюбов возражает тем критикам, которые хотели бы видеть в Островском соединение достоинств всех великих драматургов, и заключает, что русский драматург «и сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…».
Во второй половине статьи «Темное царство» Добролюбов развивает свою кардинальную мысль о самодурстве. Критик уже не довольствуется логическими рассуждениями, силлогизмами, а обращается к образам, чтобы в концентрированном виде донести до читателей то ужасное, могильное, что представляет собою, по его мнению, самодурство. Вот эта картина, или, как выражается критик, «бледный очерк», самодурства:
«Перед нами грустно покорные лица наших младших братии, обреченных судьбою на зависимое, страдательное, существование. Чувствительный Митя, добродушный Андрей Брусков, бедная невеста – Марья Андреевна, опозоренная Авдотья Максимовна, несчастная Даша и Надя – стоят перед нами безмолвно-покорные судьбе, безропотно-унылые… то мир затаенной, тихо вздыхающей скорби, мир тупой, ноющей боли, мир тюремного, гробового безмолвия… Нет ни света, ни тепла, ни простора; гнилью и сыростью веет темная и тесная тюрьма… В ней вспыхивает по временам только искра того священного пламени, которое пылает в каждой груди человеческой, пока не будет залито наплывом житейской грязи. Чуть тлеется эта искра в сырости и смраде темницы… мы видим, что тут страдают наши братья, что в этих одичавших, бессловесных, грязных существах можно разобрать черты лица человеческого – и наше сердце стесняется болью и ужасом. Они молчат, эти несчастные узники, – они сидят в летаргическом оцепенении и даже не потрясают своими цепями… каждый крик, каждый вздох среди этого смрадного омута захватывает им горло, отдается колючею болью в груди, каждое движение тела, обремененного цепями, грозит им увеличением тяжести… на этом печальном кладбище человеческой мысли и воли… в смрадной тюрьме и в горькой кабале самодурства. Грубые, необузданные крики какого-нибудь самодура, широкие размахи руки его напоминают им простор вольной жизни, гордые порывы свободной мысли и горячего сердца…И вот черный осадок недовольства, бессильной злобы, тупого ожесточения начинает шевелиться на дне мрачного омута, хочет всплыть на поверхность взволнованной бездны и своим мутным наплывом делает ее еще безобразнее и ужаснее… Но есть и живучие натуры: те глубоко внутри себя собирают яд своего недовольства, чтобы при случае выпустить его, а между тем неслышно ползут подобно змее, съеживаются, извиваются и перевертываются ужом и жабою… Они безмолвны, неслышны, незаметны; они знают, что всякое быстрое и размашистое движение отзовется нестерпимой болью на их закованном теле; они понимают, что, рванувшись из своих желез, они не выбегут из тюрьмы, и только вырвут куски мяса из своего тела».
Любопытно, что сторонник «реальной критики» обращается в данном случае к образам типа Марлинского, но искренность «общего впечатления» не подлежит сомнению. Добролюбов особенно подчеркивает как отрицательную черту самодуров – их неспособность рационально мыслить: «На всех лицах написан испуг и недоверчивость; естественный ход мышления изменяется, и на место здравых понятий вступают особенные условные соображения, отличающиеся скотским характером»; «не ждите от них рациональных соображений» и т. д. Те, кто знал Добролюбова, в своих воспоминаниях отмечают раннюю, не по возрасту серьезность юноши, его умственную, логическую развитость, здравомыслие. Сам он в своем дневнике пишет о себе, что он беден чувством, и Чернышевский, готовивший к печати эти дневники, счел нужным заявить, что покойный его друг был несправедлив к себе. Забота о маленьких братьях, которую Добролюбов целиком принял на себя после смерти отца и матери, говорит действительно о добрых качествах его души, не о бесчувственности. Из воспоминаний современников известно, что смерть родителей, потрясшая юношу, явилась причиной его духовного переворота, его атеизма; в преждевременной смерти родителей Добролюбов увидел несправедливость, которая не согласовалась для него с существованием бога. Это событие в духовной жизни Добролюбова имело, бесспорно, большие последствия для формирования его мировоззрения, самой природы его мышления, опирающейся на очевидные доводы логики. Вспомним, как он высмеивает героя пьесы Островского «Не так живи, как хочется»: «Где же взять разумности, когда ее нет в самой жизни, изображаемой автором? Без сомнения, Островский сумел бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но что же делать, если Петр Ильич был таков, что резонов не мог понимать? Своего ума в человека не вложишь, народного суеверия не переделаешь».
Рациональность характерна для Добролюбова, типичные для просветительства культ рацио, Разума, убежденность в том, что причина «домостроевщины» – в невежестве людей, в отсутствии у них «здравых понятий», «здравого смысла», «рациональных соображений», «света образования», который, «без всякого сомнения», может и должен «разогнать мрак».
В пьесах Островского Добролюбов видит «целую иерархию самодурства», «всеобщий обман и мошенничество и в семейных, и в общественных делах», «глухую, затаенную, само собою образовавшуюся оппозицию» против главы дома со стороны прочих домочадцев, «отмене-ние человеческой личности» в «безвинных, безответных жертвах самодурства» их д.
Добролюбов задается вопросом:.почему покорны «жертвы самодурства»? И отвечает: «Первая из причин, удерживающая людей от противодействия самодурству, есть – странно сказать – чувство законности, а вторая – 'небходимость в материальном обеспечении». Особенно подробно останавливается критик на «чувстве законности», истолковывает его как просвещенный человек своего времени: «законы имеют условное значение по отношению к нам. Но мало этого: они и сами по себе не вечны и не абсолютны». «Так понимают и объясняют чувство законности люди просвещенные, люди, участвующие, подобно нам, в благодеяниях цивилизации. Но не так понимают его те темные люди, которых изображает нам Островский». Критика возмущает такое, например, усвоенное героями Островского «чувство законности», как уважение к старшим: «И о чем бы он ни говорил – уважение к старшим у него на первом плане»; «Какой-нибудь Тишка затвердил, что надо слушаться старших, да так с тем только и остался и останется на всю жизнь…» и т. д.
По словам Добролюбова, «драматические коллизии и катастрофа в пьесах Островского все происходят вследствие столкновения двух партий – старших и младших, богатых и бедных, своевольных и безответных». Такое понимание творчества великого русского драматурга и приводит критика к выводу об универсальном самодурстве в «темном царстве», как он «метафорически», «фигурально» (выражение самого критика) именует мир Островского, не сводя его только к купеческому быту, а расширяя до общерусской действительности.
Но появление «Грозы» дало новый поворот рассуждениям критика. Он увидел в Катерине, главной героине пьесы, «луч света в темном царстве». Добролюбов не раз подчеркивает, что «теоретическое развитие» Катерины не на высоте, что Катерина «не получила широкого теоретического образования», но зато это цельный характер, способный не останавливаться на полдороге, идти до конца, не отступать ни перед чем. Она пошла против самодурства, вооруженная единственно силою своего чувства, это стихийный, инстинктивный протест, тем более сильный, что он поднимается из груди «существа слабого», наиболее зависимого в семье, и это, по мнению критика, более всего говорит о шаткости самодурства. Критик не скрывает трудностей, ожидающих ту женщину, которая хочет освободиться от власти старших в семье: «Женщина, котор*ая хочет идти до конца в своем протесте против угнетения и произвола старших в русской семье, должна быть исполнена героического самоотвержения, должна на все решиться и ко всему быть готова». Так начинается, по Добролюбову, «пробуждение личности» в женщине, ее включение в то «решительное дело», которое обращено против «тлетворного влияния» самодурства, против «насильственных отношений жизни».
Статьи Добролюбова вызывали интерес даже у тех, кто был с ним не согласен. Так, Достоевский считал, что идеи Добролюбова «часто бывают парадоксальны и отличаются одним важным недостатком – кабинетностью», что с «действительностью он обходится подчас даже уж слишком бесцеремонно: нагибает ее в ту и другую сторону, как захочет, только б поставить ее так, чтобы она доказывала его идею», но вместе, с тем Достоевский признавал, что «уже одно то, что он заставил читать себя… уже одно это ясно свидетельствует о литературном таланте Г-бова. В его таланте есть сила, происходящая от убеждения». Знакомясь со статьями Добролюбова, читатели, особенно студенческая молодежь, невольно поддавались последовательной логике его рассуждений, бившей в одну точку мысли, переходившей из одних его статей в другие, – о виновности «общественных отношений» во всех решительно явлениях бытия, несчастьях и уродствах личности. Заставил себя Добролюбов читать и как автор статей об Островском. Отточенная, как скальпель, логичность мысли, отсекающая все, что представляется ей лишним, не относящимся к делу (само количество героев и вопросов, подлежащих разбору, сведено до минимума, не говоря уже о художественных подробностях); притягательность общественно-современной лексики («прогресс», «просвещение», «благодеяния цивилизации», «теоретическая образованность», «новая жизнь», «пробуждение личности», «уважение личности», «честные убеждения», «оппозиция», «законность» и «незаконность» и т. д.); «эзоповский язык», рассчитанный на сметливость, догадливость, проницательность читателя, на авторское и читательское взаимопонимание, якобы остающееся тайной для «господ ценсоров» – все это было больше чем критика и все это возбуждало не только литературный интерес. Добролюбов не боялся говорить о вещах, имевших злободневное значение, без обиняков, по-базаровски прямо, и это могло только усилить симпатию к нему со стороны его поклонников. Он говорит, например: «По устройству нашего общества, женщина почти везде имеет совершенно то же значение, какое имели паразиты в древности: она вечно должна жить на чужой счет». Легко вообразить себе, с каким одобрением, вовсе не обидой, могли быть встречены эти слова теми из женщин, кто жаждал эмансипации, кому претили семейные обязанности.
Идеи Добролюбова, высказанные им в статьях об Островском, обрели своих приверженцев и последователей в литературной критике. Дошли они и до провинции. Так, в астраханской газете «Волга» в феврале 1862 года была напечатана статья Глафиры (Клары) Те-тюшиной о пьесе Островского «Бедная невеста». Любопытна личность автора статьи, сама судьба ее, устроившаяся «по-добролюбовски», с «пробуждением личности». Глафира (Клара) Тетюшина была женой астраханского купца. Уехав из Астрахани в Екатеринбург, она вела здесь вместе с учителем гимназии В. И. Обреимовым пропаганду «коммунистических и социалистических идей», за что оба в 1872 году были высланы в Вятскую губернию. Ссылаясь на авторитет Добролюбова («мы согласны, что после него трудно сказать что-нибудь новое об этом темном царстве»), Тетюшина писала: «На борьбу с семьей тратятся силы людей нашего времени, в ее душной атмосфере гибнут много светлых личностей».
И годы спустя после появления «Грозы» споры о ней не затихали. В марте 1864 года в журнале «Русское слово» была опубликована статья Д. Писарева «Мотивы русской драмы». Молодой критик спрашивает читателя, знающего известную статью Добролюбова: точно ли Катерина есть «луч света в темном царстве»? Ничего подобного! Добролюбов ошибся, увидев в Катерине натуру цельную, деятельную, противостоящую «темному царству». На самом деле, продолжает Писарев, Катерина относится к разряду «карликов и вечных детей», к той группе пустых мечтателей, непросвещенной, темной массе людей, которые «никогда не испытали наслаждение мыслить», которые не участвуют созидательно в «развитии человеческого благосостояния», а разве лишь своей «фантазией» задерживают его. Со свойственным ему полемическим увлечением и заострением высмеивает Писарев неразумное, по его мнению, поведение Катерины, приводящее к тому, что «делается прыжок в Волгу». Настоящий «луч света в темном царстве» – это люди типа тургеневского Базарова, с его утилитарными, положительными знаниями, которые только и могут, утверждает критик, разогнать тьму, «темное царство». Писарев иронизирует над «народной мудростью», которой и порождена, по его словам, дикость «нашего семейного быта». С вызывающей парадоксальностью он заявляет: «Тут-то именно, в самой лягушке-то, и. заключается спасение и обновление русского народа» (то есть в естественнонаучных знаниях). Знаменем для критика является Бокль, современный ему английский социолог-позитивист: «Он (Бокль. – М. Л.) говорит: чем больше реальных знаний, тем сильнее прогресс». Будущее русского народа Писарев связывает исключительно с «реальными знаниями»: «Русская жизнь, в самых глубоких своих недрах, не заключает решительно никаких задатков самостоятельного обновления: в ней лежат только сырые материалы, которые должны быть оплодотворены и переработаны влиянием общечеловеческих идей… миллионы русских детей, не искалеченных элементами нашей народной жизни, могут сделаться и мыслящими людьми и здоровыми членами цивилизованного общества. Разумеется, такой колоссальный умственный переворот требует времени. Он начался в кругу самых дельных студентов и самых просвещенных журналистов». Эти «просвещенные журналисты», «прогрессисты» («я очень желаю сохранить за собой честное имя прогрессиста» – говорит критик) и составляют, по Писареву, надежду на обновление русской жизни: «Так вот какие должны быть «лучи света» – не Катерине чета!»
Выступление Писарева не осталось без ответа. В защиту Добролюбова выступил со статьей «Промахи» М. Антонович, который после смерти Добролюбова и ареста Чернышевского возглавил критику в журнале «Современник», являясь одним из его редакторов. У автора статьи «Мотивы русской драмы» Антонович обнаружил «соблазнительную мысль сбить Добролюбова с пьедестала и самому как-нибудь вскарабкаться на вакантный пьедестал». В язвительном тоне говорит Антонович и о той методе доводов, которой пользуется Писарев: «Как она (Катерина) могла протестовать против самодурства, когда воспитание не развило ее ума, когда она вовсе не знала естественных наук, которые, по мнению великого историка Бокля, необходимы для прогресса, не имела таких реалистических идей, какие есть, например, у самого г. Писарева…» В такой остроумной полемике поневоле сама «Гроза» оттесняется в сторону, а на первый план выступают теоретические, литературно-общественные воззрения самих критиков.
Пьеса, как известно, начинается с разговора о Диком, который «как с цепи сорвался», не может жить без ругани. Но тут же из слов Кудряша становится ясно, что не так уж страшен Дикой: мало парней «на мою стать, а то бы мы его озорничать-то отучили… Вчетвером этак, впятером, в переулке где-нибудь поговорили бы с ним с глазу на глаз, так он бы шелковый сделался. А про нашу науку-то и не пикнул бы никому, только бы ходил да оглядывался». Кудряш уверенно говорит: «я его и не боюсь, а пущай же он меня боится»; «нет, уж я пред ним рабствовать не стану». Повторим, так, в самом же начале пьесы выясняется, что не такая уж грозная сила Дикой. Более властный характер у Кабановой (которую некоторые из местных обывателей зовут Кабанихой), но власть ее даже над домашними мнима. Кабанова ратует за благочестие и строгую нравственность, а родная дочь ее Варвара по ночам гуляет в овраге с Кудряшом. Дочь запросто дурачит мать, ловко пользуется разрешением ночевать в саду. Недогадливость матери кажется действительно «допотопной», употребляя выражение А. Григорьева. Впрочем, то, что Кабанова относит к домашним обязанностям жены, замужней женщины, не распространяется ею на «девку». В ответ на слова Варвары: «Я со двора пойду», она говорит «ласково»: «А мне что! Поди! Гуляй, пока твоя пора придет. Еще насидишься!» Но, разумеется, смысл «гуляния» здесь совершенно иной, «старомодный», не «современный», как у Варвары.
У Кабановой твердая убежденность в том, что она обязана, в этом ее долг – наставлять молодых для их же блага. Это по-домостроевски, так веками было, так жили отцы и деды. Она говорит сыну и снохе: «Ведь от любви родители и строги-то к вам бывают, от любви вас и бранят-то, все думают добру научить. Ну, а это нынче не нравится». «Знаю, я знаю, что вам не по нутру мои слова, да что ж делать-то, я вам не чужая, у меня об вас сердце болит. Я давно вижу, что вам воли хочется. Ну, что ж, дождетесь, поживете и на воле, когда меня не будет. Вот уж тогда делайте что хотите, не будет над вами старших. А может, и меня вспомянете». Характерно еще одно, более пространное рассуждение Кабановой, теперь ужe наедине с собою, когда она вполне откровенна: «Молодость-то что значит! Смешно смотреть-то даже на них! Кабы не свои, насмеялась бы досыта! Ничего-то не знают, никакого порядку. Проститься-то путем не умеют. Хорошо еще, у "кого в доме старшие есть, ими дом-то и держится, пока живы. А ведь тоже, глупые, на свою волю хотят, а выйдут на волю-то, так и путаются на покор да на смех добрым людям. Конечно, кто и пожалеет, а больше все смеются. Да не смеяться-то нельзя: гостей позовут, посадить не умеют, да еще, гляди, позабудут кого из родных. Смех, да и только! Так-то вот старина-то и выводится. В другой дом и взойти-то не хочется. А и взойдешь-то, так плюнешь, да вон скорее. Что будет, как старики перемрут, как будет свет стоять, уж и не знаю. Ну, да уж хоть то хорошо, что не увижу ничего».
Здесь и снисходительность к молодым, не знающим, как, по ее мнению, надо жить; сожаление, что выводится старина; сознание своей ненужности в наступающих переменах жизни. Нельзя упрощать этот характер, это значило бы, что перед нами не образ, созданный гениальным художником, а нечто вроде плоской карикатуры. У Н. С. Лескова есть тонкое и глубокое замечание о психологии древнерусской женщины (речь идет о времени Ивана Грозного), имеющее непосредственное отношение и к образу, созданному Островским: «Ирина ни в коем случае не могла «на людях» стоять в той позе, в какой она поставлена около мужа. Как ни исключителен момент, но женщина русского воспитания того века не могла себе позволить «на людях мужа лапити», а она его удерживает «облапя». Читайте Забелина, вспомните типический взгляд Кабанихи (Островского), схваченный гениально, наконец, проникнитесь всем духом той эпохи, и вы почувствуете, что это «лапание» есть ложь и непонимание». Вот эта сцена в «Грозе», которую, конечно, имеет в виду Лесков:
«Кабанов. Прощай, Катя!
Катерина кидается ему на шею.
Кабанова. Что ты на шею-то виснешь, бесстыдница! Не с любовником прощаешься! Он тебе муж, глава! Али порядку не знаешь. В ноги кланяйся!
Катерина кланяется в ноги».
Кабанова далеко не бесчувственна как мать. Варвара говорит о ней после проводов Тихона: «У нее сердце все изноет, что он на своей воле гуляет». Она «уму-разуму учит» сноху не потому, что ей дороже сын. Можно не сомневаться, что в случае замужества Варвары она будет брать сторону не дочери, а зятя. Она отчитывает сына, который, как она считает, недостаточно строг к жене: «Какой же это порядок-то в доме будет?.. Да коли ты такие дурацкие мысли в голове держишь, ты бы при ней-то, по крайней мере, не болтал да при сестре; при девке: ей тоже замуж идти; эдак она твоей болтовни наслушается, так после муж-то нам спасибо скажет за науку».
Интересно свидетельство современника о том, как играла Кабанову одна пз известных актрис: в первом акте она выходила на сцену сильная, властная, «кремень-баба», грозно произносила свои наставления сыну и невестке, потом, оставшись на сцене одна, вдруг вся менялась и становилась добродушной. Было ясно, что гроз-ный вид – только маска, которую она носит для того, чтобы «поддержать порядок в доме». Кабанова сама знает, что будущее не за нею: «Ну да уж хоть то хорошо, что не увижу ничего».
Возможность такого сценического толкования образа Кабанихи еще раз свидетельствует о многомерной жизненности, вкладываемой великим художником в свои создания. Но ясно и другое: нравственно нетерпимая Кабаниха – при всех ее благих помыслах – ни в коей мере не может быть поставлена в один ряд с такими просветленными носителями народной нравственности, как Русаков.
* * *
Неужели человек рождается только для того, чтобы есть, пить, предаваться грубым животным удовольствиям и удовлетворению любой утонченной прихоти? Но ведь давно известно, что исключительная поглощенность физической стороной жизни ведет к пресыщению, внутреннему опустошению, духовной смерти, а иногда заканчивается от невыносимой душевной пустоты самоубийством. В череде будней, в житейской суете, в слабости, порою в падении человек не перестает слышать в себе голос совести, не допускающей его до забвения чего-то главного в жизни, не перестает стремиться к высшему в себе. Да, несмотря ни на что, в человеке живет то, что заставляет его быть не удовлетворенным собою, уровнем своей нравственной духовной жизни, степенью положительной работы над собою, которая могла бы быть выше. В человеке живет жажда идеала, без которого жизнь, в сущности, теряет свой смысл. Чаще это даже и не жажда, а смутно сознаваемая потребность в какой-то опоре; сама живучесть людская – в памяти обо всем лучшем, встреченном и увиденном нами в жизни. Не случайно говорится, что мысли о хорошем в людях помогают человеку развивать и углублять хорошее и в себе.
Но, как всякое слово и понятие, идеал может быть опошлен, высмеян. Примечательно, однако, что и сатирик, осмеивающий саркастически и язвительно «идеал», сам не может обойтись без идеала, если он серьезный писатель, которому что-то дорого в жизни, у которого есть что-то за душой, а не одна хваткость пера, когда, по пословице, ради красного словца не пожалеют и родного отца. Идеал потому и живуч, что он не отвлеченное понятие, не теоретическая спекуляция, а жизненное дело, находящее своих избранников. Их, может быть, немного, да и действительно немного, но это соль земли, именно избранники, напоминающие нам, что неистребимо в роде человеческом стремление к совершенству. Они вовсе и не думают, что они выразители идеала, они просто не могут иначе, это смысл их бытия, их назначение, их судьба. Какое дело им до того, что какие-нибудь скептики, отрицатели глумятся над ними, они исполнили до конца свой долг, не помышляя ни о славе, ни о вознаграждении за подвиг. Но проходит время, их давно нет, а мы возвращаемся к ним.
Наступают эпохи, когда ценности прошлого начинают подвергаться медленной, незаметной, но все более очевидной и неумолимой переоценке. Меняющийся дух времени проникает во все сферы и поры общественной жизни, в семейные отношения, в интимные области чувства. Традиционное, вековое кажется сдвинувшимся со своего основания, поколеблены полнота и сила мироощущения. Но и новое ничего не говорит сердцу. Что оно несет, какие сулит надежды? Испытывая болезненность разрыва с прошлым, не находя удовлетворения в неопределенном настоящем, человек как бы выпадает из времени, теряет смысл существования.
Такова судьба идеала в переходные, кризисные эпохи [1]1
Книга «А. Н. Островский», первое издание которой вышло в 1979 году, вызвала многочисленные, иногда противоположные отзывы. Предметом спора стал вопрос: исчерпывается ли содержание творчества великого драматурга изображением «темного царства» или же оно объемлет полноту русской действительности с ее историческими заветами, поэтическими сторонами жизни, самобытностью народных характеров. То, что в моей книге мир Островского не сводится только к «темному царству», вызвало резкую критику В. Кулешова (статья «А было ли «темное царство»?» – Лит. газета, 1980, 19 марта), В. Жданова («А как же быть с исторической правдой?» – «Вопросы литературы», 1980, № 9), А. Дементьева («Когда надо защищать хрестоматийные истины» – там же), А. Анастасьева («Оспаривая Островского» – там же), И. Дзеверина («Несколько соображений общего характера» – там же), Г. Бердникова («О партийном отношении к классическому литературному наследию» – «Знамя», 1982, № 8) и т. д.
Положительные отзывы содержатся в рецензиях С. Плеханова («Современность классики» – «Учительская газета», 1979, 14 июня); С. Баруздина («Новое об Островском» – «Дружба народов», 1981, № 1). Осторожные похвалы с назидательными цитатами из революционных демократов – в статье Ф. Кузнецова «Истина истории» («Москва», 1984, № 7, 8) и т. д.
Что касается обвинений (со стороны критиков первого ряда), что в оценке «Грозы» «ревизуется» Добролюбов, то в качестве ответа на это уместно привести высказывание Ю. Селезнева на дискуссии о книгах «ЖЗЛ»: «М. Лобанов относится к мысли Добролюбова, справедливо увидевшего трагедию народного характера в невозможности жить по-старому, по законам «темного царства», отнюдь не как к мертвой, застывшей догме, но как к живой, развивающейся идее. Если критик революционной демократии исходил в своей оценке драмы из страстной веры в близкую кончину «темного царства», то современный критик, осмысливая то же явление, обязан исходить из знания реальной исторической последовательности событий: «темное царство» крепостничества сменилось, как мы знаем, не «светлым царством» свободы, но еще более «темным царством» буржуа. Именно подобные переходные трагические эпохи рождали духовные драмы не только народно-стихийных характеров (как, например, той же Катерины), но даже и характеров осознанно революционных» («Вопросы литературы», 1980, № 9, с. 241)
[Закрыть].
Катерина переступила черту, отделявшую прежнюю жизнь ее от новой. Но какой идеал могла предложить ей Варвара? «Делай, что хочешь, только бы шито да крыто было»? Или Кудряш, который «больно лих» на девок. Или Кулигин с его перпетуум-мобиле. Или Борис – слабовольный, нравственно ничтожный. Овраг с вороватыми ночными встречами – идеал? В эпоху, когда была создана «Гроза», в русской печати много писалось о «женском вопросе», «женской эмансипации», «новом оформлении семейного быта», «свободе любви» и т. д. И не только писалось. Эмансипация женщины под влиянием этих обсуждавшихся в печати идей осуществлялась и практически, со своеобразным «оформлением семейного быта». В шестидесятых годах и позднее с некоей закономерностью проявляется такое явление эмансипированности, как полнейшая свобода женщины от супружеского и даже материнского долга. Ушла из семьи, оставив мужа и троих детей, Екатерина Павловна Майкова, жена В. Н. Майкова, редактора журнала для юношества «Подснежник» (В. Майков был братом известного поэта Аполлона Майкова и столь же известного критика Валерьяна Майкова). Е. П. Майкова покинула семью, увлекшись участником тогдашнего общественного движения Ф. Любимовым и последовав за ним. Друг семьи Майковых И. А. Гончаров был в дружеских отношениях и с Екатериной Павловной Майковой, которую он деликатно, не вмешиваясь в ее личную жизнь, пытался возвратить в покинутую семью. Е. П. Майкойа послужила писателю прототипом для его Веры в «Обрыве», хотя отстаиваемая Верой перед Марком Волоховым идея о семейном долге женщины принадлежит не столько прототипу, сколько самому писателю. Кстати, после выхода «Обрыва» Е. П. Майкова в письме к Гончарову «нападала», по словам самого писателя, на его роман «за Марка Болотова».
Показательна история взаимоотношений между Н. В. Щелгуновым, известным шестидесятником, и его женой, Людмилой Петровной. Шелгунов говорил своей юной невесте, проповедуя право женщины на полнейшую независимость и свободу: «Я не стесняю вас в ваших действиях… Вы можете выбрать себе нового мужа, можете насладиться с ним счастьем, возможным на земле…» Людмила Петровна, будучи женой Шелгунова, нисколько не стесняла своей «свободы любви», увлекаясь попеременно сначала поэтом и переводчиком М. Михайловым, затем, в Швейцарии, поклонниками из эмигрантской молодежи, в том числе Серно-Соловьевичем, и т. д. Из-за границы она отослала на попечение мужа своего маленького ребенка. Короткие наезды к мужу сменялись отъездами к новым поклонникам, и так продолжалось не год и не два, а десятки лет, до конца жизни. Супруги вменяли в достоинство своей дружбы то, что в семье ничем не стеснялась свобода женского чувства.
В «Автобиографической заметке» В. Гаршин пишет о своем детстве (пришедшемся на шестидесятые годы), которое бурными переездами из одного города в другой, семейными неурядицами оставило в нем «неизгладимые воспоминания и, быть может, следы на характере, преобладающее на моей физиономии печальное выражение, вероятно, получило свое начало в ту эпоху». «Будучи гимназистом, – продолжает Гаршин, – я только первые три года жил в своей семье. Затем мы с старшими братьями жили на отдельной квартире (им тогда было 16 и 17 лет); следующий год прожил у своих дальних родственников, потом был пансионером в гимназии; два года жил в семье знакомых петербургских чиновников и наконец был принят на казенный счет». Такое положение было следствием все той же «свободы чувства» со стороны матери Гаршина – Екатерины Степановны Гар-шиной. Катерина Кабанова из «Грозы» не могла, конечно, по степени, так сказать, развитости эмансипированного сознания и чувства идти в сравнение с подобными 'женщинами.