412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Иное состояние (СИ) » Текст книги (страница 6)
Иное состояние (СИ)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2018, 19:30

Текст книги "Иное состояние (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

– Так вот, – сказал Петя, касаясь уже не привычек и забав выточенных, а их философии, – они ограждены, они собственноручно начертили круг, и они внутри, а со стороны этот круг трудно, а то и вовсе невозможно преодолеть. Мы ж не демоны, не бесы, скажешь ты, не сила нечистая, чтобы от нас скрываться внутри какого-то круга. А это еще как посмотреть. Взглянешь на себя их глазами, так может и выйти, что ты упырь или сволочь, какой еще свет не видывал. Может, ты и впрямь выползень, а? Но чтобы подобное уяснить, то есть и круг, и способы отделения пшеницы от плевел, и риск оказаться выползнем, нужно прежде понять, как и почему они очутились в особой атмосфере и откуда взялась их исключительность.

– Ну, кое-что о причинах как таковых я соображаю... – произнес я задумчиво. – Тут ловко подогнанная философия.

– Это ты прямо в точку.

– Не в бровь, а в глаз, да? – съязвил я, раздраженный еще в ту минуту упорством, с каким Петя подтаскивал меня к коктейлям.

– Точно. А все дело в учении Небыткина. Слыхал о таком?

Я закричал:

– А-а, все дело в учении? Небыткин, говоришь? Полагаю, все сведется к шутке, при такой-то фамилии, но я все равно вправе... Да ведь они меня из-за учения, из-за какого-то там смехотворного Небыткина выставили, я-де не проникся и потому не могу быть с ними!

– Правда? Интересный момент! Значит, вот так сразу, ничем и никак не предваряя, без лакмусовой бумажки?

– Бумажка, может, и была, но...

– Интересный, замечательный момент, а я как-то упустил, прошляпил... Интересно! Но не ты первый пострадал в результате. Вот только результат рекордно достигнут... Но не тебе первому, поверь, вынесли подобный приговор. Мне тоже довелось...

– Но как можно, – перебил я, – как можно ссылаться на какое-то учение и им карать, казнить человека, заведомо зная, что этому человеку оно совершенно неизвестно?

– А с чего ты предположил тут нечто заведомое?

– Я уверен, они знали, они не то что знали, а предположим, и не задумывались, знают ли, но они потому и заговорили об этом, что не сомневались, я впервые все это услышу... и это издевательство, и они сознательно пошли на него!

– Ты прав. То есть не об издевательстве, они и не думали издеваться над тобой, а просто пошли проторенным путем и действовали как бы по канону. Иными словами, они знали, что ты не знаешь, но то, что они сделали, это не мука и не испытание для кого-либо, а всего лишь обычай, традиция. Ну, если угодно, в твоем случае это прием, который они решили опробовать, обкатать и которым они теперь, увидев, что опыт удался, будут пользоваться всякий раз, когда им понадобится прогнать неугодного человека. Иными словами, в отношении тебя – прием, а для них – счастливая находка, своего рода открытие, в рамках которого они впоследствии выкуют прием.

Я раздосадовано сплюнул под кустик, одиноко топорщившийся на обочине.

– Ладно, приемы, каноны – пусть так, но ты говори о философии, о мировоззрении, если оно у них есть, а не переливай из пустого в порожнее.

– Не сердись. – Петя благодушно похлопал меня по плечу. – Я их философию знаю в общих чертах, подоплеку же и вовсе вынужден оставлять пока без внимания, а если бы знал вполне – проникся бы, но этого нет, и я тоже хожу в неугодных. А это все равно что ходить в тумане. Ты идешь, кругом клочья этого самого тумана и слякоть, туфли разваливаются, хлюпают, безысходность, дома подстерегает безотрадность супружеской жизни, ты все ниже опускаешь голову, но навязчивые идеи не оставляют тебя, пути-дорожки разбегаются в разные стороны, а ведут, однако, к одной цели, которая все также нагло маячит и брезжит впереди. Вот что значит не завоевать или лишиться благоволения, хоть после неожиданно примененного к тебе приема, хоть после лакмусовой бумажки. Горе испытавшим это! Правда, мое положение по некоторым причинам и в некоторых пунктах лучше твоего, но и оно в сущности безнадежно. Но обратимся к упомянутой философии. Известную мне часть можно назвать чем-то как бы общедоступным, однако и она была бы закрытой, если бы с самого начала не всплывала там совершенно реальная и, кажется, знаменитая личность некоего Васильева. Был, знаешь ли, такой ученый, закончивший жизнь в сумасшедшем доме.

Петя смолк и опустил голову, словно бы горюя над печальной судьбой ученого.

– Если с этого начинать, с этакого незавидного конца чьей-то важной для данной истории жизни, то это сразу бросает тень на последующее, саму историю характеризует...

– Я мог бы и вовсе не упомянуть сумасшедшего дома, – с легким гневом оборвал меня Петя. – Он не играет никакой роли в нашей истории, так что ты не дурачься. Уже далеко не молод, а словно я в мои давние юные годы. У нас с тобой много общего.

– И потому мы оба отлучены?

– Может быть. Я вот все думаю, как ты вообще живешь?

– А тебе что за дело? – взвился я.

– В чем соль? В чем суть твоего бытия? Чистенькое у тебя существование, а?

– В общем и целом да. Но у вас, выточенных...

– Меня не смешивай с ними, у меня, обрати внимание, уже седина на голове и в бороде тоже, а они молоды, как ни в чем не бывало, я бы так сказал, да, именно так, и они, может быть, вообще никогда не состарятся.

Я опешил:

– А у тебя борода? Где же?

– Вчера сбрил. Экспериментально... Еще появлюсь, еще ты меня увидишь с бородой! А вчера овладела игривость, дурашливость, я и сбрил.

– У них чистота какая-то гигиеническая... Нет, не то, у них существование стерильное, примерно так, но эта стерильность оттого, что они выделываются, усиливаются, они специализируются на этом. Это не то же, что медицинская гигиена, а что-то от механики и бездушия. У меня же, если у меня действительно все чисто и хорошо, жизнь бьет ключом, чистота у меня жизненная, духовного порядка, как если бы я струился и струился ручейком... Журчу себе, – вздохнул, несколько как бы всхлипнул я, – и если мне скажут: дай-ка пощупать пульс! – я и протяну руку, буквально представая ребенком с чистой душой, с незапятнанной совестью...

– Вот как ты забредил?! – воскликнул изумленно Петя.

– И никому, никому не придет в голову покопаться в моем якобы грязном белье, все только изумленно вскинут глаза! – прокричал я, заканчивая свой прекрасный вымысел.

– А я и вскинул, – подтвердил мой собеседник радостно, – изумленно вскинул, потому как ты действительно поразил. Какая доподлинная у тебя жизненность... Ты жизнеутверждающий. И как здорово ты сразу во всем разобрался, а какой при том при всем ты еще, однако, и поэт. А если бы не истериковал из-за осечки у Наташи, совсем славно было бы. И еще ведь ты ерничаешь и комикуешь маленько, а это уже зря. Так ты будешь про Небыткина слушать?

– Говори, я слушаю.

– Покойный Небыткин, о нем, кстати, мало известно, в свое время крепко зашибся выкладками Васильева о воображаемой логике. Небыткин таинствен, недостаточно проявлен и выглядит фигурой мифической, а Васильев... что мы тут, в нашей дыре, знаем о нем? о состоянии его ума? о положении его научных взглядов в мире ученых? Не всегда-то, следует заметить, и правильно, если мы в своей мирской суете играем именами некогда живших поэтов и мыслителей. Дикари, боящиеся называть свое имя, чтобы заодно с ним и их сущность не досталась врагу, благоразумнее кабинетных мужей, буквально жонглирующих именами людей, которым, вообще-то говоря, они в подметки не годятся. Всегда должна быть какая-то святая, тщательно оберегаемая тайна, а иначе залапают и затмят некий светильник и нас, возле той тайны греющихся, утепляющих душу, затолкают. Между прочим, у нас тут и в самом начале путаница, своего рода загадка. Кто-то изначально путал воображаемое с действительным, сон с явью. А кто именно? Васильев? Небыткин? Но они сошлись в какой-то точке, восторженный энтузиаст, прирожденный первооткрыватель Васильев и в своей загадочности и невнятности неподвижный, хмурый, тучный изобретатель специального, едва ли не религиозного учения Небыткин.

Далеко в изучении мнений и суждений взбаламученного первооткрывателя целеустремленный изобретатель не пошел. Церковью он не был принят. Теософы не обратили на него внимания. После долгих веков сна в забвении закопошившиеся язычники не заинтересовались им. Не далеко, зато своим путем пошел, вот в чем штука. Остановился у Васильева на небезызвестном законе противоречия, говорящем о несовместимости одновременного утверждения и отрицания, остановился, собственно, на остроумной догадке, что этот закон вполне может быть исключен или, напротив, безоговорочно принят, точно не помню, в чем там у Васильева дело, и на гипотезе о существовании неких миров, где с указанным принципом допустимо и даже целесообразно обращаться совсем не так, как у нас, в наших земных условиях. Мол, там логика, при некотором неизбежном сходстве, вытекающем из законов мышления, на которых логика и покоится, все же несколько отличается от нашей. Ах, вот как, подумал Небыткин, прежде чем двинуться дальше. Значит, возможен и мир, где логика не то чтобы не нужна, но не обязательна, где – как раз в силу тщательно и радикально использованного закона противоречия – она есть, а в то же время ее и нет.

***

В конечном счете, далеко зашел, ужас как далеко. Посуди сам, Кроня, вообразить целый мир, и не просто мир, а воображаемый, это ли не подразумевает невероятной дальности, бесконечной удаленности, фактического отрыва от мест, где все навевает впечатления реальности происходящего с тобой и даже постоянно суется тебе под нос в качестве бытийствующего?

Затевая свои примечания и комментарии, я начал следующим образом:

– Видимо, в момент чтения, а он у читателя всегда сопровождается более или менее соответствующей игрой слов, Неубыткина...

– Небыткина, – торопливо поправил Петя.

Я поморщился, недовольный тем, что он прервал убедительный, как мне попутно представлялось, ход моей мысли, но после минутного колебания все же закончил:

– ... Озарила идея, показавшаяся ему оригинальной, и в результате Васильев оказался не при чем.

– Ты что же, начинаешь проникаться учением?

– Я только указываю, что не стоит, пожалуй, делать из Васильева, который, судя по всему, действительно существовал, предшественника Небыткина, возможно, вовсе не существовавшего. Или так солиднее?

– Для нас с тобой это ничто, а для выточенных каждый шаг Небыткина – огромная важность.

– Ты говоришь: ничто, – но если бы это было так для тебя, ты бы не преследовал этих людей и не домогался полюбовного соглашения с ними. Почему не допустить, что Небыткин играл совершенно не ту роль, какую ему приписывают, или что он принадлежал к тому редкому сорту людей, о которых говорят, что если бы их не было, их следовало бы придумать?

– Ты стараешься поразить Небыткина, – сказал Петя с презрительной усмешкой, – а метишь, на самом деле, в Наташиных друзей.

– Это ясно и очевидно!

– Это было бы ясно, если бы ты был до конца честен и метил в Наташу тоже. А ты маневрируешь и хитришь. Тебе представляется, что, выбив из-под ног Тихона и Глеба почву, основу, как бы самого Небыткина, ты их устранишь, а Наташа оттого очистится и станет твоей. Но это пустые фантазии. Выточенные слиты так, что и смерть не разлучит, и тех двоих тебе не опрокинуть.

– Ты меня изобличаешь в каком-то коварстве, а в действительности я всего лишь хочу разобраться, насколько призрачны и несущественны их установки, и не вращаются ли они вообще среди химер.

– У нас с тобой даже не полемика, а гладкий и механический обмен мнениями: ты – мне, я – тебе. Это не дело. Смыслом не наполняемся, те-то трое наполняются, что бы и как бы ни говорили, у них полное взаимопонимание, вот в чем штука, а нам... где уж нам! И ты даже стал немного смешон, вызвавшись тут отстаивать и крепить логику. Этим ты только углубляешь пропасть между собой и людьми, о которых уже мечтаешь, а ведь мог бы догадаться, услыхав о Небыткине и его учении, что если все-таки хитрить и добиваться Наташи, то следует эту самую логику как раз припрятать подальше. Но нет, ты предпочитаешь ловчить тут со своей прямолинейностью, натужной честностью, ничем еще не доказанной несгибаемостью. Не сориентировался? Или просто трусишь? Боишься, что будешь нелеп, исключив для себя логику и ее законы? Да оно и справедливо подмечено, что был бы нелеп, это я могу и по собственному опыту сказать, вспоминая свои неоднократные попытки проникнуть в мир, открытый и описанный Небыткиным так, словно он там побывал и все видел своими глазами. Оставил ли он после себя записки, кто-то ли записал с его слов, нет ли вовсе никаких записей и есть лишь устный рассказ, – не нам, попавшим в жернова, это распутывать. Нам бы вывернуться, чтоб нас в муку не смололи. Я не пугаю и не шучу. Мой опыт тяжел. Попытки, о которых я упомянул, не просто были липки и тягучи, болотисты, они еще и вспоминаются как-то в виде собирательного образа, как крестные муки или резкое и страшное хирургическое вмешательство, потрясшее все существо подопытного кролика, которым я в тех случаях и оказался. Значит ли это, что мир, описанный Небыткиным, мрачен, жесток, бесчеловечен?

Петя умолк, о чем-то размышляя. Он неспешно, но широко, словно танцуя, выделывая балетные па, шагал, сопел, думал о коктейле, высматривал кафе, упрямо вел меня к намеченной цели, которая, казалось, вся только и заключалась в надобности пристрастить меня к коктейлям.

– Ну, говори, скажи... – поторопил я его.

– Нет, сам по себе не мрачен и не жесток. Наш мир, где люди мало понимают друг друга, мы без колебаний не назовем мрачным, так с чего бы нам нехорошо думать о мире, в котором понимание достигло небывалого размаха. Небыткин утверждал – мне Наташа в добрую минуту, бывают у нее такие, пересказывала – что там разумное существо, только взглянув на себе подобного, сразу его всего понимает до конца и до конца же чувствует. И радость, или если боль какая, то и боль, все это мгновенно ему, взглянувшему, передается. Но и тот, подвергнутый, так сказать, осмотру, он тоже все отлично чувствует и понимает. А со стороны третий, столь же разумный и одушевленный, с полным уразумением глядит на первого, а через него прекрасно понимает и второго. И до того это распространяется, что повсеместно там царит универсальное, абсолютное понимание, а если, опять же, кому-то больно, то и перестает, потому что всякая боль становится невозможной, когда она практически не может в этой давке беспрепятственного постижения удержаться в конкретном организме, достигает всех и каждого и попросту рассасывается, рассеивается в массах. Так же и мысль, – на что мысль, если она тут же становится всем понятна и никакому конкретному уму словно бы и не принадлежит. Мысль возникает и действует, когда что-то непонятно и надо шуровать в индивидуальном порядке, а в условиях всецелого понимания и непоколебимого всечувствия отпадает сама надобность в мышлении. Когда всякая мысль приобретает характер всеобщего достояния, мышление перестает действовать, а нет мышления и есть одно сплошное понимание, нет, стало быть, понятий, и в таком случае нет и логики. Но так это, заметь, у них только внутри, между ними, поэтому не следует думать, будто они словно бы бездумный и безмятежный коралл какой-то, лишь благоденствуют и блаженствуют, словно медуза, колышущаяся себе на волнах и в нежной пучине. Чтобы сложилось взаимопонимание, нужно, чтобы постигаемый сознательно и убедительно откликался пониманием на понимание, а камень не откликается, дерево не откликается, линия горизонта не откликается, а что там за той линией – страшно и подумать! Но думать приходится, без этого не обойтись в мире, где ты не один, хотя бы и в виде множественного и крепко сбитого организма, этакой всенародной личности, и тогда возвращается и снова фигурирует закон противоречия. Камень, будучи видимым, существует, но как не откликающийся – не существует. То же и с деревом. Особенно это наглядно на примере горизонта, пример которого даже поучителен. Мы его видим в качестве линии, а в действительности он определенно не существует. Он не явится даже в том случае, если мы потребуем, что он существовал и по-настоящему предстал перед нами. Он способен лишь убегать, скрываться. Под действие закона, а он с нашей точки зрения ужасен, и мы с тобой, как ни крути, подпадаем. Существовать-то существуем, а полнейшим пониманием откликнуться на предельную ясность и четкость уразумения, проявленного по отношению к нам, не в состоянии, следовательно, не существуем. Горизонт, положим, неодушевлен, а мы живы, и мы не убегать и прятаться, мы даже и подбежать готовы, заголосить в восторге от собственного умиления тем, как здорово нас исчислили и прочитали, но это ничего не меняет. Душевную жизнь, будучи по всем показателям одушевленными, мы вроде бы и ведем, но исключительно внутреннюю, для собственного потребления, без поползновений на ее распределение по душам окружающих. Обитателям того мира, а к ним можно, как ты уже догадываешься, отнести и наших выточенных, признаки этой жизни видны, не ускользают, естественно, от их внимания, но они им представляются недостаточными и даже забавными, как, например, жизнь дикарей с их примитивными обычаями и смехотворными верованиями.

***

Я усмехался, хотя на самом деле мне было тошно.

– Ты-то сам веришь в этот небыткинский мир? – сказал я.

– В снах главным действующим лицом ты видишь себя, но если сумеешь по-настоящему всмотреться, окажется, что это вовсе не ты. А между тем ты так полно понимаешь и чувствуешь этого невесть откуда закравшегося субъекта, что он обратно становится тобой.

– Я вот что думаю, – ответил я задумчиво. – Закону противоречия, в котором складываются как бы в одно целое утверждение и отрицание, мы вправе противопоставить свое самоутверждение, перед лицом которого всякое отрицание утратит, может быть, свою силу.

– Согласен. Мы так и поступаем, так и делаем.

– А что делают эти дружные люди, Наташа и ее рыцари, ее паладины?

– Бог их разберет, чем они в действительности занимаются. Нет, они, само собой, как можно догадываться, и книжки разные пишут, и картины рисуют, и поэмы сочиняют, но все это как-то навалом, кучно, неразличимо и в едином порыве. И я бы хотел так жить, это моя мечта, и ты вправе назвать меня простодушным...

– А не воруют тишком? – прервал я Петин бред.

– Не думаю, чтоб воровали. Было бы, согласись, низко, не к лицу. Ты не циник, а такое высказываешь...

– Они утверждают свою неразрывную связь с миром отсутствия логики и сознательного, чувствительного благоденствия. Это их утверждение. Они благополучно разделили его между собой, а поскольку мы крутимся у них под ногами со своими собственными мелкими утверждениями, они вогнали его у нас под носом на манер заграждения, а в идейном смысле так и в виде принципиального отрицания нашего существования. Но у нас не только мелкие утверждения, у нас самоутверждение, и с его высоты мы вполне можем отрицать все те нагловато-утвердительные формы, в которые они попытались облечь свою жизнь.

– Это ты уже накрутил, напутал, намесил. Плевать им на твое отрицание. Есть ты, нет тебя – они все равно в форме и по-своему безупречны. Их с этого не сдвинешь. Да ты даже и не сообразишь никак, что это за фундамент, на котором они стоят. И я никак не соображу. Что с ними? О чем их мысль? Они заразились учением Небыткина? Уверовали, что когда-нибудь попадут в описанный им мир? Но в таком случае и я могу заразиться и тоже уверовать в будущее удачное попадание. А этого не происходит. Но как случилось, что Глеб какой-нибудь, к примеру сказать, преспокойно проникся, уверовал и влился в компанию, а я все в стороне да в стороне, все мимо да мимо? Или они уже полноценные обитатели того мира, во всяком случае, трактуют и позиционируют себя таковыми? Тогда мне нечего и думать прибиться к ним... Я-то не трактую, и куда мне позиционировать! Прежде не брал и сейчас не возьму на себя подобную смелость... Но все же, все же, как мне вообще быть, если я живой человек и меня, как всякого живого человека, легко обвести вокруг пальца, а они, я чувствую, как раз и могут обвести, выдавая желаемое за действительное или даже искренне веруя в свою особую стать, но при этом все-таки оставаясь здешними, в чем-то на меня похожими?

Я понял, что Петя нуждается в утешении, и это меня окрылило, я получал шанс утолить свою жажду общения. Я судорожно дернулся, обнаруживая готовность к подвигам душеспасения, и даже проделал, в подражание Пете, широкий танцевальный шаг ему навстречу. Но вышло некстати, и хорошо еще, что я не успел широко и жертвенно раскрыть объятия, поскольку Петя уже весело суетился перед входом в кафе, позабыв о своих недоумениях и бедах.

В кафе он усадил меня за уединенный столик в углу, даруя мне тем самым возможность подумать, в поту и в слезах, о милосердии Бога, уберегшем меня от фарса, отошел и скоро вернулся с двумя бокалами, которые ловко нес бок о бок на распрямленной ладони. Я вымученно усмехался. Петя на этот раз расплатился сам и проделал это так легко и беспечно, как если бы расплачивался суммами, извлеченными из моего кармана. Вздохнув устало, он уселся в кресло и принялся мелкими глоточками поглощать коктейль, при этом глядя куда-то поверх моей головы. Я последовал его примеру, тоже стал мельчить с этим напитком, оказавшимся, кстати сказать, весьма приятным. Петя вдруг невразумительно пожевал губами и произнес:

– Бьюсь об заклад, ты уже решил, что я по уши влюблен в Наташу и без ума от нее.

Он угадал, но мне не хотелось в этом признаваться, а с другой стороны претило лгать и изворачиваться, и я только пожал плечами; к тому же я почему-то полагал, что мы уже успели обсудить Петину влюбленность.

– Когда-то я действительно был в нее остро и прямо влюблен, – продолжал он, – но потом любовь осложнилась духовными намерениями, и получилось хитросплетение. Я жил уже тогда в Получаевке. Знаешь это место?

– Как не знать...

– Согласись, интереснейший в нашем городе район. Хочешь, я расскажу тебе занятную историю любви, духовности и хитросплетений? Моя мысль заключается в том, что я и сейчас там, в Получаевке, живу, и это, сам знаешь, неподалеку, а что промелькнуло слово "тогда", так это потому, что в ту пору у нас бывали случаи явлений... Не то чтобы жили постоянно, а то и дело появлялись Наташа и Тихон, понимаешь, пребывали как-то... Но так пребывали – не разберешь, что к чему. Глеба еще не было с ними, зато почти неотлучно водился самый слабый и неразвитый член, как говорится, слабое звено, один такой очень оживленный и пронырливый человечек по фамилии Флорькин, становящийся среди них, думающий подняться на их уровень... Так что, друг мой, рассказывать?

– Конечно, – ответил я.

– В таком случае лучше начать с общего понимания Получаевки и нашей тамошней жизни, иначе сказать, я-то и так понимаю, как съевший в тех пенатах не один пуд соли, а ты посторонний, у тебя полноценного понимания Получаевки нет, и сейчас ты его получишь.

– Звучит, – я хмыкнул, – угрожающе. Но мне, пожалуй, хватит и коктейлей, а остальное я сам как-нибудь додумаю.

Петя возразил:

– Коктейли не получаевский стиль, а исключительная тенденция наших, мягко выражаясь, надменных друзей.

Он приосанился, приступая к обстоятельному рассказу, поплевал на ладони, провел пальцами правой руки по выпукло нахмурившемуся лбу, покашлял, укрепляя голос.

– Начну я, собственно, с убедительной просьбы обратить внимание на тот факт, что в незабываемую эпоху, когда мы все ожили, получив свободу, и забегали, как мыши, над Получаевкой пролился ресторанный дождь. Это конфетти, серпантин, пьяные вопли, всхрапы разные хмельных толстозадых девиц, пляшущих под оглушительную музыку, красные рожи с белками закаченных под лоб глаз, возникающие в самых неожиданных местах. Злачное сделалось местечко. Всюду расплодились ресторации, кафетерии, пабы, ларьки, торгующие напитками как раз по потребностям не очень-то разборчивого люда. За всю свою двухвековую и, прямо сказать, трущобную историю Получаевка, словесно образовавшаяся просто оттого, что приблизительно где-то там в давно исчезнувшем трактире один ловкий чиновник некогда получил внушительную взятку борзыми щенками, не знала еще такой веселой, гремящей оркестрами и орущей пьяными голосами жизни. Проснулся и деловой дух, прежде задавленный. Вчерашние сапожники, бухгалтеры, руководители музыкальных и драматических кружков увлеченно шли в торговлю, открывали, с позволения и поощрения новых властей, кабаки, притоны, такие, знаешь ли, очень уж похожие на публичные дома. Вывернулся из каких-то житейских борозд и извилин смахивающий на конокрада человек, заявивший намерение устраивать карнавальные шествия, благотворительные вечера, балы и как бы галлюцинации, полные всенародного торжества и триумфа. Но он быстро исчез, прихватив сумму, выделенную некой доброй душой на эти празднества, ориентировочно мифологические и поднимающие большую и сложную тему нашего лесного происхождения. Идейный вдохновитель испарился, поживившись, но тема осталась, приобрела предметный, штучный, как бы стальной характер, и ее до сих мнут и мусолят иные из людей литературно-театрального направления. На мгновенно сколотившихся барахолках местные и залетные отличались лишь тем, что первые были небриты, а вторые выбриты свежо и аккуратно, по сути же все они были сплошной толпой, дико торгующей, обуянной жаждой наживы. Наши депутаты были довольны. Им стало весело. Среди них попадались, впрочем, и люди высокой культуры, что некоторым образом уподоблялось внедрению в реальную жизнь идеалистических по своему характеру аккордов и мотивов на более, чем лесная, продуктивную тему – возрождения античной древности времени ее наивысшего расцвета или чего-то этой древности подобного.

Моя жена отличалась тогда полнотой, чуть ли не пышечкой была, на пухленьких щечках гулял вовсю румянец, и куда теперешней до того приснопамятного образа! Я буду рассказывать, и мой рассказ мало-помалу перерастет в повествование, а ты следи за порядком глав, за равномерным их распределением. И за красноречием моим присматривай, за правильностью моего слога, способного, и это само собой разумеется, вписывать баснословно яркие страницы в летопись словесности. Но наблюдения делай в уме и в уме же оставляй, а перебивать меня, если не хочешь и не домогаешься рутины, не смей. О рутине скажу только, что это штука колючая и острая, режущая, когда я применяю ее по отношению к забывшим о бдительности или утратившим душевную чуткость. Однажды жена, помню, вдруг как-то резко, и сразу нахмурившись, обратила внимание на милейший дом, что тонул в золотой осенней листве на противоположной стороне улицы. Миновало уже несколько дней, как его хозяева уехали поразговеться где-то на досуге, и он стоял как вымерший. Но от проницательности моей жены не укрылась какая-то подозрительная суета, происходившая в том соседском доме и прилегающем к нему ухоженном дворике. Надя, так зовут мою жену, воскликнула:

– Да это ж Миколайчик с дружками! Что такое, что это они делают?

– Ну, куда деваться от подозрений, если все на них наводит, и, вместе с тем, как легко их развеять, как просто от них отмахнуться. Воруют, грабят, а нам что до того, – лениво, с несколько притворным унынием пояснил Розохватов, мой старинный упитанный приятель, пивший с нами чай на крылечке нашего дома. – Прошу туда не ходить, не вмешиваться. Не хватало нам еще связываться с бандой негодяев!

Розохватов прославился на всю Получаевку затейливостью ума, задумками относительно всяческих хитростей, даже корыстолюбием, но храбрости у него не было ни капли, ни грамма, фантастически он был трусоват. О себе могу сказать, что в то время, Кронид... или вот я уже привык называть тебя Кроней, так и будешь ты у нас Кроней... в то время, о котором я, Кроня, рассказываю, Надя была моложе меня и гораздо решительнее. Оно и сейчас так, не претерпев достойных внимания изменений, стало быть, кое-что у нее и нынче выходит половчее моего. Только теперь она осунулась, бледнее на щеках и телом мертвеннее сделалась, пыл из нее вышел, и духом она, можно сказать, пала, как сдувшийся материалист, я же, пусть я и Розохватова пережил, и Флорькина как бы превозмог, я все-таки теперь какой-то развинченный. И от Надиной понурости никаких сюрпризов ждать не приходится, а от моей развинченности – можно, еще как можно. Ну и вот, скатилась моя Надя с крылечка, сразу взяла большой темп и полетела, топая что твой конь, поднимая пыль, к соседскому дому. Какие-то вяло бредущие по нашей улице люди неопределенного пола, пьяные может быть, обтекали ее с двух сторон, уступали ей дорогу, испуганно шарахались в сторону. Парни, выносившие из дома аккуратно связанное в узлы добро, остановились и с удивлением, даже с явным отпечатком неизгладимости впечатления посмотрели на явившуюся перед ними величественную женщину. Миколайчик осклабился. Он был высок и худ, а голова у него была маленькая и смешная, с длинным, как птичий клюв, носом.

– Бежать тебе отсюда надобно, девка, мы тут хозяйничаем, а советчики и указчики нам не требуются, – заявил он вызывающе.

Я медленно приближался к залитому печальным вечерним светом двору, где происходила опасная, сильно внушавшая мне тревогу сцена. Пришло время упомянуть Порфирия Павловича Клычкова, одного из героев этой истории, впрочем, второстепенного. Он в это время заканчивал последние приготовления к раннему отходу ко сну. Заслышав шум, он, выглянув в окно и обратив взоры к дому через дорогу, тотчас установил его причину. Положение у Нади было незавидное, досталось бы и мне, если б я влез в скверно закручивающееся дельце, в переплет, так сказать, а Розохватова, между тем, уже словно ветром сдуло – и след простыл. Порфирий Павлович, как он сам потом рассказывал, мгновенно взял в голову, что партия, хоть и отступила с завоеванных в далеком октябре позиций, но сдаваться не намерена и воля ее по-прежнему огромна, безудержна и несгибаема. Укрепив этой мыслью дух, твердо подняв над головой топор, он приблизился к Миколайчику, страшно приставил к его лбу украшенное пятнами крови порубленных куриц лезвие, зловеще прищурился, выразительно приказал:

– Сейчас же все награбленное складывайте назад в дом, а потом бегом отсюда!

Гуманист, чуждый самосудам, он не отправил Миколайчика и его банду в лучший мир.

– Ребята! – пищал посрамленный вожак. – Бросайте награбленное, в дом назад несите, уходим, ребята, бежим!

***

– Послушай, Петя, – сказал я, – а не басни ли все это? Где ж видана этакая чепуха, чтоб грабили средь бела дня?

Собеседник сделал меня своим, можно сказать, литературным негром, и я счел возможным внести коррективы прямо по ходу его рассказа. Я имел все основания рассчитывать, что он отнесется серьезно к моему благоразумному замечанию, однако Петя предпочел ерничать:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю