Текст книги "Иное состояние (СИ)"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
– И вам действительно трудно найти этот предлог?
– Было бы не трудно, будь мне удобно, но мне неудобно, словно я застенчивый юноша, впервые объясняющийся в любви. Я стеснен. А ведь мы уже немало понежились среди душевного тепла и прекрасного человеческого общения, и столько сейчас уже было искренности, откровенности, что с чего бы, казалось, пожиматься и вертеться как на иголках! Петя, может быть, некоторым образом стоит между нами, его недавний печальный конец? Недостаточность соболезнований, неутолимость скорби, его неспетая поэма?
Вот, вот достойный предлог, подумал я, прежде чем выкрикнуть:
– Ну конечно же!
– В чем дело? Поэма, поэма... То ли вы говорите, что у вас на уме? Петя – поэт? Поэма? – округлила глаза Надя.
– А вы не знали?
У меня отлегло от сердца. Я уже влезал во что-то скверное, ущербное для доброй памяти о Пете, уже смог бы без зазрения совести извиваться, одолевая вдову, но случайно вспомнившийся, неожиданно вынырнувший из скороспелой тьмы забвения Петин стихотворный опыт мгновенно вырос в убедительную необходимость морально окрепнуть, мобилизоваться и заняться серьезным делом. Я впрямь встал внезапно на основу, обладающую мощной силой притяжения. Сам Петя и его поэма не выросли в моих глазах, но достаточно было и того, что теперь я желал материализации сочиненных им в романтическом порыве строк. Желал, по крайней мере, скромного обнаружения упоминавшихся листочков, раз не мог воскресить бедолагу автора, без стыда вспоминать нашу последнюю с ним встречу и совершенно покончить с нагло захлестнувшим меня интересом к его вдове. Я сразу поверил, что искать поэму – нужное, важное дело, и не только я и Надя, но и другие, за исключением заблаговременно отвернувшегося Наташиного кружка, дадут радующую оценку и ей, и моему энтузиазму.
– Поэма, да, поэма, – говорил я взволнованно. – Петя упоминал. И немножко путался – то будто бы почитает наизусть, а рукопись оставил дома, то якобы листочки при нем, и он с них прочтет.
– Надо же, сочинял поэмы... – Надя зарделась, посвежела и похорошела, катаясь вся – прямо сыр в масле – в каком-то болезненном, смущенном изумлении. Словно опомнилась, вернулась в реальность и столкнулась с жгучей необходимостью заново осмыслить, что представлял собой ее муж.
– Ну, сочинял... Может, только один раз и сочинил. Но говорил он об этом так, словно совершил творческий подвиг подстать тому же Данте или, скажем, Байрону, и утверждал, что его поэма перевернет представление о нем. Понимаете теперь, как все это важно?
– У меня представление о нем сложилось хорошо, его уже не перевернуть, – возразила она с неожиданной твердостью, многое, видимо, успев передумать и в разных быстрых переворотах и кувырках мысли уяснив, что перемены влекут за собой одни неудобства и нет ничего лучше постоянства, хотя бы и косного, привычек и мнений.
– Согласен, но от этого поэма не теряет своей ценности.
– А если она бездарна? Пишут же пустяковые стишки...
– В любом случае, – перебил я с некоторым раздражением, – она как-то свидетельствует о жизни нашего поэта и ее результатах и определенно послужит укреплению памяти о нем.
– Вы говорите как по писаному, как трибун или щелкопер.
– Ну, что ж, и вы красноречивы, – ответил я мрачно. – Разумеется, в лучшем смысле этого слова. Мы в чем-то похожи, и уже одно это обязывает нас заняться поисками.
– Вы хотите искать в этом доме, вместе со мной?
– Нет, это лишнее, это ненужная спешка... Не сейчас, не сразу, лучше разделиться, и вы ищите здесь, а я...
– А вы? Что же вы умолкли? Осечка какая-то?
– А я пойду к той женщине... К Наташе... Не хотелось бы, но надо, Петя там умер, и поэма, возможно, была при нем...
Глава седьмая
Когда б свести все то мое, что как-то выражается вовне, к Наде, как еще недавно оно сводилось к Пете, а именно в его поступках находила самое яркое обозначение моя увлеченность Наташей, картина получилась бы странная и противоречивая, поскольку эта женщина опутала меня, но она же доставила мне немало хороших минут и чудесных переживаний. О том, что пора либо дать упомянутому увлечению полную волю, либо вовсе закрыть вопрос, сейчас говорить нечего, оно, со смертью Пети, скрылось где-то в тайниках моей души и практически ничего не выражало, и уж точно, что не Надиным деяниям было его обозначать. Истинно и досконально я бы все это определил, попытавшись разобраться, сознавал ли я, идя в первый раз к вдове, что безрассудно ищу неприятностей на свою голову, да только что же мне, с моим-то малым запасом оставшихся впереди лет, отступать в тылы и доискиваться, что было бы, поступи я иначе. Надо, однако, сразу уяснить, что она не та, Надя-то, не то же, что ее покойный муж, не заменяет и не способна заменить его, и вот как раз ее чуждость я мог и должен был предвидеть. Но свой поход к ней я называю удачным и полезным уже потому, что после него крепко засели в моей голове мысли о Петиной поэме. Я заминал, зажевывал, что сначала сама мысль о Пете-поэте и его рукописи, возникшая у меня в Надиной кухне, явилась лишь предлогом задержаться в той кухне, причем настолько эфемерным, надуманным, что он вполне мог захватить необычайно и увлечь Бог знает куда. День, другой – и уже мерещилось мне что-то вроде откровения. Отыскав рукопись, я получу доступ к Пете, собственно говоря, к его жизни в той ее форме, в какой сам Петя, внезапно освоившись в роли стихотворца, интуитивно-вдохновенного человека, сделался бесстрашным воином, непобедимым рыцарем, побивающим и преображающим все мелкое, ничтожное и ненужное в его существовании. Образ этого бойца сливался во времени, теперь для Пети ничего не значащем, с образом мятущегося человека, еще только мечтающего о славных победах и удивительных метаморфозах, и в становящемся общим потоке неплохо известная мне Петина сумбурность беспрепятственно переиначивалась в ладную упорядоченность и целеустремленность. А чего нам, бездельникам и мечтателям, и желать-то, как не такого потока? Он выносит прямиком к уверенности, что гордо и сильно выстроенная нашим воображением жизнь не может кончиться лишь оттого, что Петя без всякого смысла залез под стол или так в целом разгорячился, добиваясь успеха у Наташи, что не выдержало сердце, а я без дальних раздумий, не очень-то и хлопоча, взобрался на ложе, бывшее некогда для него супружеским. Петя, стало быть, продолжается, и я, наслаждаясь покоем в объятиях вдовы, увижу дальнейший его путь в строках его поэмы.
Но прошло время, я слишком освоился с соображением о себе как о новом преобразившемся человеке, прекрасно иллюстрирующем претворение энергии плотских вожделений и эротических мечтаний в энергию творящую, духовную, придающую жизни исключительный смысл, я даже устал от него. Оно, это соображение, уменьшилось до компактного философского сгустка, который я постоянно имел в виду, но от которого по независящим от моей благородной закваски причинам вынужден был держаться несколько в стороне. Застаиваться у Нади, которая и служила объектом указанных вожделений и мечтаний, стало как-то досадно и наскучило. Мне приходилось бывать у нее не ради баловства одного, но и по делу, скажем, просто для обмена информацией о том, как продвигаются наши поиски, однако с каждым разом я все острее усматривал в этом нашем деле элементы профанации. Бороться с ними не имело смысла, они упрямо складывались в удручающую дорожку к краху и вырождению. Нельзя сказать, чтобы я впрямь унывал по этому поводу. Положим, Надя, стоило мне ее завидеть, весьма быстро и неудержимо раскрывалась словно бы неким листочком с иероглифами, описывающими скатывание моего откровения о поэте и рыцаре Пете в бред, тем не менее Надя мне нравилась, а после наших свиданий я чувствовал себя посвежевшим и с новым приливом сил жаждал скорейшего ознакомления с Петиным творчеством. Эти приливы действительно приносили свежесть, хорошо прочищали голову и, можно сказать, отмывали душу, и я, уже сама ясность, провидел возможность подключения к Пете в качестве не фантазера и, если уж на то пошло, совратителя его вдовы, а хладнокровного и трезво мыслящего читателя. Жаль только, что это были краткие, быстро пропадающие минуты. Естественно, я и в самую горячую пору, когда еще совершенно не помышлял о разрыве с Надей, прекрасно понимал, что поэма и доброе имя стихотворца рискуют превратиться в одно лишь прикрытие для моих несвоевременных и как бы незаконных посягательств на свежеиспеченную вдову. Но то-то и скверно, что именно тогда мной нагло владела сомнительная, пожалуй, что и дикая мысль, будто для того, чтобы все же предотвратить, невзирая на змеиную мощь моих уловок, столь печальный исход поэтического Петиного образа, я должен упорно и без тени сомнений взбираться на ложе, которое он делил еще недавно с Надей. Тем самым, мол, я раз и навсегда покончу с разного рода колебаниями, недоумениями и шатаниями из стороны в сторону; тем самым и образ Пети утвердится с необыкновенной прочностью. Скажу больше, как только наше любовное приключение стало набирать ход и я получил возможность спокойно и вальяжно раскрывать Наде свои намерения, явно не безразличные ей, в моем нравственном хозяйстве воцарился удивительный, не знающий нарушений и срывов мир. Большей подлости по отношению к другому (в данном случае к Пете) я еще не совершал, и мне остается лишь надеяться, что в будущем Господь уже не попустит ничего подобного. В намерения же мои входило не жениховать веско и всерьез, а только показать вдове, что я еще хоть куда, молодцом, и раскрывал я их прекрасно. Она была хороша со мной. Я видел у нее бесхитростное стремление к тому, чтобы, вывернувшись без особых усилий и затрат из той вынужденной надуманности, в которую ее, можно сказать, замуровала жизнь, стать безопасной, легкой, ласковой, далекой от глупых мечтаний о пенном вознесении в заоблачные выси и вступить со мной в связь по-человечески простую и отрадную. Эта ее предполагаемая легкость могла запросто впутать меня во что-то совершенно мне не нужное, но я думал, что не очень-то рискую и всегда успею своевременно увернуться. Смешно было бы утверждать, будто я с самого начала отлично во всем этом разобрался и все наилучшим образом рассчитал. Как раз наоборот, очень и очень все не просто и не ясно обстояло. Мысли путались в голове, и не всегда удавалось уловить, какая из них темна, а какая будет вознаграждена на небесах или могла бы снискать мне уважение и почет со стороны окружающих. Доходило до того, что я словно бы плавал – дурак дураком! – в сиропе, купался в гармонии, в некой музыке сфер, а единственной бедой, безнадежностью и своим великим упущением считал проваленный из-за моей нерешительности шанс побывать у Наташи. Я откладывал визит со дня на день, но отменить, конечно, не имел права, поскольку злополучную рукопись мы все никак не находили и пребывала она, судя по всему, там, где бедный Петя отдал Богу душу.
В общем, моя слитность с Надей с самого начала превратилась бы в ад, будь она беспрерывной и беспросветной, но я оставался самостоятелен и приходил к вдове, когда вздумается, и это существенно облегчало мою участь. Собственно говоря, даже не участь, а задачу, которая состояла в том, чтобы вовремя скрыться, улизнуть при первых же признаках опасности. Довольный, радостный, получающий свою толику удовольствий, я мог многое себе позволить, в частности, я свободно и беспечно, не без развязности даже, осыпал Надю упреками за ее медлительность. И надо признать, что я был высок и крепок своей позицией в этом вопросе, держась впечатления, что Надя вовсе не ищет рукопись. Моя критика подразумевала, что она, медля или даже впрямь не думая касаться обыском Петиных вещей, не только пренебрегает плодами поэтического гения покойного мужа, но и оскверняет добрую память о нем, втаптывает в грязь его славное имя. Вслух я этого не произносил, но, полагаю, Надя угадывала скрытую суть моих высказываний, как и то, чем я в своих вольностях руководствуюсь. Все изменилось в тот день, когда она, сложив лицо в гримаску сожаления, заявила, что рукописи в ее доме нет. Мои увертки сразу утратили силу, я больше не мог откладывать визит к Наташе. Высказать Наде все свои накипевшие подозрения я так и не решился. Я лишь печально улыбнулся, покачал головой и тоже выразил сожаление.
Так вот помельчало опять расстояние между мной и Наташиным кружком, и чем ближе я к нему становился, тем ужаснее он вырисовывался в моем воображении некой сплошной материальностью, удручающе непрерывной телесностью, непробиваемой стеной. Я мог только себя винить за подобные чудовищные картины, и винил бы, предпочтя в конце концов и бросить свою романтическую затею, но разные мысли о Наде, Пете и поэме по-прежнему обуревали и вдохновляли меня. Главной была, конечно, мысль о Наташе. Я терзался предположениями, не рассудит ли судьба иначе и не сведет ли меня с ней, оторвав от скучной Нади; и мне представлялось, что я все готов отдать за минуты известных наслаждений с этой волшебной женщиной. Впрочем, я был бы рад и просто потолковать с ней по душам.
Я проклинал в душе глупышку и растяпу Надю (не сберегла рукопись!), пребывал в чаду надежд, грез, иллюзий, когда с замиранием сердца продвигался к дому, откуда еще так недавно позорно бежал. Была середина теплого, солнечного дня. Крупная птица черной тенью пронеслась прямо перед моим лицом, заставив меня отшатнуться. Сердце вырвалось из замирания и застучало быстро, я, уже в нездоровом возбуждении, ускорил шаг и почти в то же мгновение увидел энергично пересекавшего двор нужного мне дома Тихона. Мы столкнулись в воротах.
– Ба! – воскликнул он.
У него, видимо, вошло в привычку это восклицать. Я притворился, будто не услышал. Он и мне вслед выкрикивал это нелепое "ба", когда я убегал от Пети, подбивавшего итоги своего бытия. Я поступил тогда несолидно, но что же солидного в подобных восклицаниях? И не вздумает ли этот человек, распустившись вдруг до невозможного, в лицо назвать меня выползнем? Странная мысль отдать Надю ему на попечение неожиданно возникла в моем уме.
Тихон, и не подумав меня поприветствовать должным образом, сказал:
– Прогуляемся, у меня есть пара свободных минут. А там, – он небрежно махнул в сторону дома, – вам делать нечего.
Одет господин, предложивший мне прогулку, был со вкусом, богато, модно, на его довольно мощной, определенно внушительной фигуре сидел дорогой темно-синий костюм. Вдруг откуда-то взялся в его руке зонтик, сложенный по случаю доброй погоды, острым концом которого он, едва мы зашагали, стал методично постукивать в тротуар.
– Друг мой, правильнее было бы сказать, что он, этот костюм, сшит точно по фигуре, – с безусловной деликатностью поправил он меня, заметив, что я внимательно осматриваю его и делаю выводы.
А я был глубоко недоволен тем, что вижу его вместо Наташи.
– Мне нужны сведения, – сказал я после небольшой паузы. – Речь о поэме, которую Петя тогда, в свой последний день, возможно, принес с собой, предполагая читать. Ее нашли?
– А кто-то разве искал?
Постукивания, сопровождавшие мелькание зонтика, нагнетали невыносимость, и я звонко, словно выдергиваясь из какого-то ребяческого лепета и дурашливого баснословия, выкрикнул:
– Она обнаружена?
– Вы сочинили ее в соавторстве с Петей?
– Нет, конечно! – Я отшатнулся, безного, туловом одним, отскочил от собеседника, как несколько минут назад от птицы.
– Зачем же она вам?
– Я ничего не сочинил совместно с Лермонтовым или Салтыковым-Щедриным, но это не мешает мне нуждаться в их творчестве.
– Это вы здраво рассудили. И вижу, вы не из тех, кто за словом лезет в карман. Ну, так кто еще, кроме вас, нуждается в творчестве покойного Пети? – осклабился Тихон.
Бешенством отозвалось мое сердце на его ядовитый тон, я не то подпрыгнул, не то затопал ногами, были какие-то беспорядочные телодвижения, сгибание колен с последующим резким выпрямлением, скачок, чуть ли не в небеса упирающий макушку. Запрокинув голову, я взвыл:
– Хватит нонсенсов, ответьте прямо!
Тихон тоже слегка запрокинул голову, так ему проще, непринужденней было смеяться.
– Я могу вывести на чистую воду вашу компанию, чтобы все узнали, как вы виноваты перед Петей.
Эту твердую, превосходно сформированную угрозу я провозгласил как бы уже в завершение разговора.
– Друг мой...
– Я вам не друг!
– Чего же вы хотите? От меня, ну, и от... Наташи, от нашего маленького сообщества?
– Маленького?
– Да, маленького. А вы что предполагаете?
– У нас тут просто обмен мнениями, вопросы и ответы, но я скажу как на духу... Побольше организованности, побольше, побольше, вот чего я хочу!
– Мы достаточно организованы.
– Для чего? Для чего вы так хорошо организовались?
– А вот это не ваше дело.
– Но только организованность, настоящая, дельная, только она поможет вам найти рукопись.
– Да мы и не думаем искать. Мы считаем свою ответственность в этом вопросе, как и вообще в подобных вопросах, ограниченной. Если угодно, органично слившейся с безответственностью.
Я задумался. Мысли уперлись в несокрушимое уже осознание, что незабываемый побег из дома, который громоздился сейчас у нас с Тихоном за спиной, безмолвно и сурово храня тайну Петиной кончины, привел меня в тесноту бессмысленной комедии. Особенно комично я выгляжу с тех пор, как связался с вдовой, и каково же Тихону удерживать смех, видя мои прыжки, отскоки, топанье ногами, слыша в моем быстром, срывающемся голосе детские нотки, жалкие взвизги, звериное завывание. Но как взять себя в руки? Каким-то образом покончить с вдовой прямо на глазах у этого несомненно зоркого, бережно откладывающего всякую подробность в сокровищницу своих наблюдений человека? Но Петина проблема? Петино творчество? Покончить и с ним? А Наташа?
Мы остановились, не далеко уйдя от ворот, тех самых, возле которых состоялась наша встреча, и Тихон смотрел на меня с усмешкой, с отчетливо выраженной готовностью отразить любой мой выпад. Но я и не тщился нападать. Мои отношения с Надей не могли быть просты, чисты, безыскусны, она, как и всякая женщина, таила в себе массу стихийных хитростей, и это обязывало к осторожности, предполагало борьбу. Но что мешает простоте отношений с Тихоном? Он подчеркнуто отчужден, он и не скрывает своего презрения ко мне, он готов к противостоянию, он и противостоит уже мне. Вооружиться терпением, а главное, надеждой, что каким-то образом удастся его обойти и тогда уж без помех завязать куда более приятные, по-настоящему согревающие отношения с Наташей? Тихон ясно дает мне понять, что питать подобные надежды не стоит, да и образ Наташи, проступающий сквозь его умеренную, тонко рассчитанную прозрачность, свидетельствует о том же. Стало быть, угашало пыл и смазывало перспективы ощущение, что положение мое крайне неуютно. Хорошо мне было бы сейчас лишь дома, за книгами, с чашкой кофе в руке. Неуютной была невозможность основательного решения, достойного ответа, достижения желанной и заветной простоты. Не Тихон превосходил меня своей силой, пусть даже отлично выражавшейся его припрятанной до удобной минуты идейностью и безупречно выточенной ладностью его фигуры, а превосходила, совершенно подавляя, очевидная недоступность Наташи, на свидание с которой, если в имевшемся раскладе уместно было говорить о каком-то свидании с этой неуловимой женщиной, я так надеялся.
Я вскрикнул, едва заслышав снова Тихона.
– Чем же мы перед ним провинились, перед Петей-то? – осведомился, упражняясь в снисходительности, мой добрый, вечно смягчающийся в виду непутевости и недоумений простых смертных собеседник.
Мой вскрик еще угасал поблизости.
– Ваше равнодушие к его потугам, его совершенно искренним и честным намерениям... – ответил я.
– А вы и сами равнодушно перечисляете эти Петины заслуги.
– Ваши бесконечные насмешки... – уныло я говорил.
Тихон вдруг прервал меня с несколько уже странной живостью:
– Кто же говорит, что Петя был плохой человек?!
Он перестал посмеиваться, постукивать зонтиком. Нахмурившись, смотрел куда-то в тихую и безмятежную тенистость парка; рассказывал:
– Но не сгодился Петя. А я тоже хорош. Так прошляпить, проморгать... Он умирал, а я думал, что это очередные его чудачества, выкрутасы. Я был глуп, пуст, рассеян в тот момент. Не разглядел я своевременно всего ужаса Петиного положения, что и характеризует меня не лучшим образом. Промах существенный, но, согласитесь, на обобщение все-таки не тянет, точно так же, как сам Петя в целом не потянул. Старался парень, да при всем своем старании так и не вытянул. И вам не целесообразно брать с него пример. Я в том смысле, что не стоит вам повторять его путь, к чему вы, судя по всему, склоняетесь.
– Да что Петиного в моем желании найти и почитать его поэму?
– Ага, слышу уже неподдельное возмущение. Так вот, отвечаю, в желании – ничего, зато поэма, правильнее сказать пресловутая поэма, как раз может указать на ассоциативный ряд, упирающийся лично в вас или проливающий свет на некоторые любопытные факты, для вас никоим образом не безразличные. Факты, знаете ли, подтверждающие, что Петины поступки отражаются на вашем поведении и даже, не исключено, на вашем характере. О ваших поступках не скажу пока ничего дурного, а о вашем характере и вовсе не берусь судить, но все же... Взять хотя бы те или иные ваши пристрастия... Впрочем, что говорить, я просто должен, я просто вынужден вас разочаровать и огорчить. Разочаровать и огорчить, – как бы подчеркнул собеседник. – Поэма не найдена. Мы, естественно, не искали, но могла же она случайно подвернуться, так вот, этого не случилось. По бокалу вина за встречу? В ближайшем каком-нибудь кафе...
– Нет.
– Тогда, может быть, в подворотне?
– И все-таки, вы хоть пробовали искать?
– Обыскивать труп? Странного вы о нас мнения. Что-то превратное... Толкование вкривь и вкось. Остается спросить, за кого вы нас принимаете. Между прочим, любопытно было бы узнать, почему вы сами не остались и не порылись в карманах своего друга. Но не будем об этом, вы вот что скажите. Да что нам, собственно говоря, искать у Пети, хоть у живого, хоть у мертвого. Не предполагаете же вы, что мы, найдя ненароком, стали бы читать?
Я остановился. Мне хотелось выразить печаль, как-то овевающую теплом Петю в его могильном холоде и одиночестве, но я не знал, как это сделать. Слова, пока моим собеседником оставался Тихон, перестали что-либо значить.
– Итак, вы нисколько не верите, что Петя мог написать большую и яркую, ну, скажем, вполне симпатичную поэму?
– Мы это не обсуждали.
– Я вас одного спрашиваю! – воскликнул я.
– А мне все равно.
Так ответил Тихон. После этого он пожелал убедиться, что я уйду, не попытавшись проникнуть в дом. Подбоченившись, он несколько времени смотрел, как я несуразно топчусь на месте, затем отправился к сидевшему в будке у ворот охраннику – дом, видать, был важный, населенный респектабельными жильцами, и специально охранялся – и наказал ему не пропускать меня. Я поспешил убраться восвояси.
***
Если вдуматься, мы преотлично устроились, я и Надя. Я помолодел при таком расцвете человечности, которого мы довольно быстро, едва ли не сразу достигли, и об этом, как оно ни скучно по существу, стоит порассказать. Зажили душа в душу. Переселяться к ней я не собирался, бывал частенько и день-другой жил в ее прелестном деревянном домике, сохранившемся еще от прежней Получаевки, а порой она, с умом распространяя свои чары и соблазны, задушевно гостила у меня. Словом, все сложилось превосходно, и о торопливом времени, когда это складывалось, я имею все основания отзываться только в превосходной степени, только в приподнятом тоне. Но какого-то глупого стариковского умиления у меня, к счастью, не было. Интересно вышло с рукописью, которую мы, было дело, искали: оказывается, Надюша нашла ее сразу после нашего первого разговора, как только я удалился, но решила, из своих тайных соображений, промолчать. Я даже рассердился, т. е. когда вся эта история раскрылась, когда Надюша уже размахивала, стоя в дверях комнаты, тоненькой пачкой бумаг и со смехом намекала на те соображения. Я лежал на диване, подложив руки под голову, задумчиво смотрел на нее, ждал, пока она перестанет смеяться, и у меня в душе болезненно поднялась волна скверны, мелькнул вдруг начальный проблеск вражды, негодования, раздражения. Это действительно было началом конца. Навалилась ужасающая скука, и я был бессилен с ней бороться. Петя ведь только тем и занимался, в сущности, что расталкивал эту вязкую муть скуки и мечтал вырваться куда-то в лихость и вольную стихию, в подлинную заинтересованность вещами, явлениями и импровизациями на тему логики, а и мне было не вполне весело лишь читать книжки да общаться с выдуманными собеседниками. Теперь я заподозрил свою подругу в расчетливости, в неких хитростях, на которые так падки бабы. Мир реальных, безнадежно увязших в буднях людей невероятно скучен. Вскочив на ноги, я прошелся по комнате, довольно-таки тяжело ступая, и вот так прогуливаясь, с нелепой, в общем-то не имевшейся у меня грузностью швыряясь из угла в угол, я смутно уловил чуждость этой комнаты и свою – дому, пусть даже и доброму, безоговорочно приютившему меня на желательный срок, почувствовал, что и Надюша мне отчасти, похоже, чужда. В конце концов я решительно потребовал объяснений.
– Да ничего существенного! – воскликнула она, основываясь исключительно на Петиной поэме и своем халатном обращении с ней и не догадываясь, что я замахиваюсь на нечто большее. – Просто подумала, что ты сразу унесешь ноги, как только заполучишь рукопись, уйдешь и не вернешься, но мне-то не хотелось, чтобы ты уходил. А чего ты кривишься? – вдруг пристально всмотрелась она в мои очертания.
– Разве?..
– Кривишь губы, и нос вроде как съехал набок.
– По-твоему, я обязательно должен был заполучить эту рукопись? – мрачно заволновался я. – А чтоб оставить ее себе, такого ты не предположила? Все-таки сочинение твоего мужа...
Сочинение! Празднуя это ловкое и отчасти лукавое словцо, не без причины, естественно, вырвавшееся у меня, Надя залилась смехом, зазвенела, как колокольчик.
– Ну вот, хохочу... – сказала она затем, отдышавшись.
– А не надо бы, – вставил я.
– В чем же дело, милый? Рискую показаться тебе противной? Но мы справимся, правда? Не раздражайся, дорогой. Ну, развеселилась, с кем не бывает... А что муж, и к тому же покойный, незабвенный, и эта поэма... О Пете я и сейчас не скажу ничего худого и гадкого, то бишь не скажу больше, чем уже сказала, а поэма – чистейший вздор, бред, бердяевщина! Словно и не Петя сочинил, а какой-то несносный олух, графоман с ослиными мозгами!
Досадный инцидент был оперативно замят.
– Что это у тебя про бердяевщину? – осведомился я, миролюбиво усмехаясь. – Неужели этот уважаемый философ, Бердяев, заслуживает подобного отзыва?
– Не читала, но разве он не бред писал?
– Возможно, – кивнул я и, мысленно любуясь наивным и добрым невежеством Надюши, залюбовался и ее кошачьей грацией.
Подарив мне хорошую, вполне положительную женщину и достаток общения, жизнь, по всем приметам, выровнялась, спокойно понесла меня в будущее, о котором не было нужды задумываться. Но однажды я шел к этой женщине под ошалело брызнувшим ветром и мокрым снегом, первым в этом году, и мной овладело сомнение, идти ли, неприглядной показалась в тусклости дня Получаевка при всей ее размашистой современности. Теперь, помертвившись с Надей, я уже определенно знал, что Петя мертв и какая-либо посмертная жизнь для него в действительности невозможна. Так что же я делаю в этом пусть спешно обновляющемся и тем поражающем, но далеко не самом отрадном углу нашего обширного и разнообразного города? Высокие новые дома, так и этак развернутые с причудливостью или будто штопором вонзающиеся в архитектурный вихрь, предлагали – я так увидел – мрачное, холодное и слишком абстрактное общение, а уцелевшие низенькие и вовсе отворачивались, как бы не имея что предложить. Я зашел приободриться чашкой кофе или бокалом вина в крошечное тихое кафе, сел в углу пустого зальца, у неожиданно широкого окна, усмехнулся, разворачивая томик Гоголя, долго затем листал его, вчитываясь в отдельные фрагменты, успевшие за годы и годы померкнуть в памяти, слабыми глотками пил горячий черный напиток. И все посмеивался – то ли над бьющей ключом гоголевской действительностью, так и прыскавшей со страниц книги, то ли над спрятавшимся с некоторых пор, но теперь, в зависти к творческим успехам великого писателя, пожелавшим напомнить о себе, завозившимся строптиво и внезапно сующимся, тоже фрагментами, прямо в мысленные очи бредом моей жизни. И путались полузабытые грезы прошедшего лета с Надюшиными бытовыми приятностями, преградивший мне путь к Наташе Тихон с очаровательным юношей, отпустившим мне кофе, который то возникал, тараща глаза, за стойкой бара, то исчезал катастрофически, словно проваливаясь куда-то; тончайшие узоры непрочитанной поэмы Пети едва приметной паутинкой накладывались на резкие гоголевские мазки, а некстати проснувшаяся на подоконнике туго сбитая черная муха истерически зажужжала, прыгая с места на место, и ее жужжание отозвалось сверлящей болью в моей голове. Я медленно, постепенно припадал грудью к тускло поблескивающей в полутьме поверхности столика, начиная бредить, или утешительно грезить, или погружаясь в сон, такой же неуместный, как прыжки и жужжание не ко времени принявшейся бодрствовать мухи. Жизнь есть сон, прошептал я, занося вытянутый вверх палец над своей клонящейся долу головой. Культурный, благовоспитанный, я отодвигал в сторону книгу и чашечку с кофе, опасаясь запачкать их слюной, она могла потечь из моего совершающего свою работу рта, наверняка смотревшегося отвратительно с его отвисшей нижней челюстью. Не иначе как соткавшись из воздуха или вынырнув из-под земли, образовался в таинственном полумраке кафе мужчина среднего роста и средних лет, с помятым лицом, не лучшим образом одетый. Не спрашивая разрешения, он уселся за мой столик, устало и, возможно, с презрением посмотрел на меня и глухо выговорил:
– По стаканчику? – Заметив, что я отрицательно мотаю головой, незнакомец объяснился, теперь уже с некоторой доверительностью: – Артем, так меня зовут.
– Кронид, – буркнул я.
Мое имя не удивило и не позабавило моего несколько неожиданного собеседника.
– Так что, по стаканчику?
– Нет.
Синеватый, огромный, словно с размаху прилепленный к плоскому лицу, нос был у этого человека как символ незадачливости, неизбывного уныния, тоски и невозможности каких-либо самообольщений.
– Моя фамилия Флорькин, – отрекомендовался он.








