412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Иное состояние (СИ) » Текст книги (страница 24)
Иное состояние (СИ)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2018, 19:30

Текст книги "Иное состояние (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

В необычайно веселой на вид, радующей глаз ванной комнате Тихон сказал, что мне полагается принять душ, а мои пропотевшие, запыленные и измятые вещи компетентные люди (ну, прибившиеся к музею старушки, я в вестибюле имел возможность полюбоваться ими, и Тихон шевелением пальцев убедительно изобразил этих старушек, а затем тем же способом обрисовал состояние моих вещей, вынуждающее его гнушаться) постирают, почистят и выгладят. Я опасливо огляделся.

– Это обязательно?

Мой добрый провожатый приподнял плечи и развел руки в стороны:

– Ну, после случившегося, после пережитого... Отчего же не освежиться?.. А одежда... Вы, должно быть, долго шли сюда, к нам, даже бежали, словно за вами гнался кто-то... Кроме того, слякоть... Ох уж этот мокрый снег! – сокрушался, не унимаясь, над тяготами моего пути Тихон. – Вестибюль! Мы поддерживаем чистоту, и с этим у нас строго, но если валяться... Если местопребывание свести к пребыванию на полу... И смотря еще, какие позы принимать... Страдает человек, и ущерб, наносимый при этом его одежде, несопоставим, бесконечно мал в сравнении... – кто же с этим будет спорить? Но форма все же страдает. Согласны?..

Что мне оставалось, как не согласиться. Я присел на край ванны и в задумчивости обхватил пальцами подбородок. Старушки прибились, Надя прибилась... Где, кстати, она? И Флорькин, судя по всему, так и не появился здесь. Я же этап за этапом прохожу процедуру любезного приема, которого не было бы, не избей меня ожесточившийся охранник. Хозяева оказывают мне честь, как бы беря вину охранника на себя и заглаживая ее, в силу сложившихся обстоятельств это стало частью их работы, и тем самым я нашел временное пристанище в бытии и, как определял Флорькин, актуализациях музея, но было бы, кажется, большой смелостью предположить, что я вместе с тем нашел и место в подлинной жизни, в неких главных реальностях его администрации. Я тут и вижу этих людей, могу их потрогать, вслушаться в их разговоры и сам изложить кое-какие мысли, но я не прибился. Между тем, моему все еще воспаленному воображению рисовалось, будто Тихон несколько отошел от своих и перешел, ну, как бы отчасти, на мою сторону. Что он задумал, кто знает, кроме него самого? – но мне уже и то приятно, что он уделяет мне гораздо больше внимания, чем того требуют правила хорошего тона и разные необходимости заглаживания вины охранника. Как душевно он говорил о моей одежде, – чем не свидетельство, что он приоткрылся, стал человечнее?

– А вот, припоминаю, – уверовав в возможность откровенного разговора, нерешительно начал я, тут же и заторопился, зачастил, – что-то говорилось о проделках...

– Так! И что же?

– Неужели не помните?

– Но что, что именно я должен помнить?

– Да зашла как-то речь о таинственном звере... такого названия удостоился некто неизвестный... и я даже привлекался, даже допускался к ходу общего расследования...

– Это можно забыть.

Едва он уяснил, какую тему я поднял, тотчас он, Тихон, помрачнел и словно осунулся. Выслушал он меня с кислой миной на лице, а прописав мне забвение, проделал рукой резкое и быстрое движение, вычерпывая из моей памяти подлежащий изъятию фрагмент и отбрасывая его.

***

Не берусь судить, традиция у них такая существовала или что-то хотела Наташа донести до моего сознания, только за обедом бледнолицая красавица зачитала, писаным текстом не пользуясь, тщательно вызубренный эпизод из жизни пророка. Предварительно она энергично пожевала губами, как бы разминая их. Фамилии не назвала, но, я полагаю, речь зашла именно о Небыткине, основателе их кружка, великом мыслителе, счастливо оплодотворенном догадками ученых прежних времен о вероятии воображаемой логики. Пророк долго жил словно бы в пустоте и, что ясно и без дополнительных трактований, в бездействии. Он был тогда нечто среднее, определила Наташа. Не добрее и не праведнее уже успевших прославиться праведников и аскетов, не злее, а равным образом и не привередливее разных прочих. Но рос, конечно, изнутри созревая для броска в самую необычайную перспективу, какую только можно себе представить. Особенно бросалось в глаза, как ему до жгучей ярости претило, что в прелестном, тихо и нежно отдающем древностью уголке Получаевки один красивый человек в чрезмерном увлечении любовными похождениями фактически умирает от дурной болезни в конце каждой зимы, а ранней весной воскресает неизбежно и неотвратимо. Вздорные женщины с рыданиями толпились над местом предположительного захоронения их легендарного кумира, пускались, входя в раж, в дикие пляски, одаряя при этом друг друга тумаками и обильно расплескивая кровь из полученных ран. Многие получаевские дамы, посылая проклятия красивой разносчице заразы, из-за которой красивый полубог не находил покоя ни в жизни, ни в смерти, грозя ей чудовищными карами, кидались, нимало не гнушаясь, в чад распущенности и потворства похоти, думая в нем избыть муки своей безответной любви.

Однажды пророк и его закадычные друзья (таковыми эти люди считали себя, а как оно было на самом деле, Бог весть) ступили в рощу, присели в тени высокого дерева, и один из них, самый беспокойный, нетерпеливый, обратился к пророку с такими словами:

– Сперва мы просто любовались увлечениями своих сердец и воспевали их на все лады, но теперь лишь терпим, ибо в сердцах завозился бес сомнения и одуряющего скепсиса, а народ и вовсе терпеть не желает, потому что ты отказываешь ему во внимании.

– Чего вам надо? – спросил пророк сухо и дальше заговорил так, словно перед ним сидели не добрые знакомые и приятели, а из досужего любопытства соединившиеся в аудиторию слушатели: – Разве я звал кого-то, разве вы не увязались, как псы, не сами пришли ко мне со своими нуждами и запросами?

– Меня ты позвал однажды, – угрюмо вставил другой человек, не столь решительный, как первый, но не менее его думающий и упрямый, – и голос твой был так требователен, что даже спутался у меня в голове с задрожавшими от страха извилинами.

– Или ты не знаешь, чего мы хотим? – выкрикнул третий, в гадкой ухмылке обнажая беззубый рот. – У нас в горле засуха и руки чешутся. Пусть только появится субчик какой-нибудь, инстинктивно ищущий нагоняя и взбучки, уж тогда-то не потребуется согласования с тобой и разной там целесообразности...

Четвертый сказал:

– Или вот я знаю сифилитика, с которым ты еще не знаком. Медики от него без ума как от беспримерного идеалиста своей болезни, уклоняющегося от всех известных методов исцеления, но он непредсказуем и может позволить тебе, чтобы ты его отчитал, как мальчишку. Почему ты не идешь с желанием ткнуть в него пальцем и поучить уму-разуму?

– Разве моя жизнь и деятельность заключаются в том, чтобы знакомиться с сифилитиками и тыкать в них пальцем? – с горечью воскликнул пророк. – Это вы, простецы, так думаете, и имя вам – выползни.

– Но мы даже не знаем подлинного значения этого слова... – забеспокоились люди, – и если оно заключает в себе естественно-научный смысл, нам...

– И такая в нем вескость наименования, что даже на проклятие похоже!.. – добавочно закричал один из них, определенно затаивший несогласие, пожалуй, что и нежелание зачисляться в указанную пророком категорию.

– Нам суждено навсегда сбиться в какую-то жалкую кучку гуманитариев...

– Суть баранов...

– Мы никогда не узнаем и не поймем!

– Узнаете! – возвысил голос пророк. – Я же ищу иного, желаю гораздо большего и подчеркиваю это.

Все опять загомонили одновременно, словно дуя в одну трубу:

– Чего большего?

– Конкретизируй!

– Ну-тка, выкладывай свою теорию!

– Аргументы давай!

Ничего не ответил пророк на эти дикие вопли, тем не менее чему-то обрадовался начавший этот принципиальный разговор человек и в неописуемом воодушевлении выдохнул:

– А вот это уже дело! Я понял! И я так скажу, парни. В моей полуголодной жизни мысль о куске обычного хлеба пекарей сочетается с мечтой о хлебе духовном, и вот я приободрен и высказываюсь в порядке умозаключения: давайте выпьем сейчас не мешкая по чарке доброго вина, чтобы уж ликовать так ликовать, чтобы отныне уже последовательно упиваться счастьем всевозможных откровений и удачных находок. Друг, друг и учитель, эти убогие, – он указал на прочих, – поверят в тебя, как поверил я, и пойдут за тобой, куда позовешь после первой. Не сомневайся! Поступишь по моей задумке, а она предполагает и вторую чарку и, разумеется, последующие, очень скоро все мы очутимся в благословенном краю и будем озираться по сторонам с блаженством, не испытывая больше прежних уязвлений души и сердца.

Раздраженный неудачно, на его взгляд, складывающейся беседой, пророк заявил, что не питием славна Получаевка и не в питии залог ее будущего процветания.

– Уйдемте отсюда, скоро гроза! – пропищал кто-то осторожный и боязливый.

Тут в первый раз улыбнулся пророк.

– Ну, грозы бояться нечего, – мягко возразил он.

И далее сказал, что суетные люди, сбиваясь в кучи, сбиваются не гуманитариям, как думают некоторые, а свиньям подобно, и в дальнейшем слепляются между собой, и подхватывают дурную болезнь, и хотят опираться друг на друга, не полагаясь на себя, но совсем не прочь друг друга позорить, поливать грязью и грубо отталкивать в минуты огорчений и разочарований, в беспокойные часы мировых катаклизмов. И с чем большим свинством они друг друга любят, тем сильнее и с растущей на глазах дикостью ненавидят, и результат тот, что, обманувшись, что-то не то сделав в любви, тут же обманываются и ничего дельного не находят в ненависти. Вы из числа этих непутевых, вы этого навеки проклятого мира люди, жестко бросил он в лицо своим присмиревшим, напуганным спутникам. Ваши жены, дети, отцы и братья, которых вы любите и которые вас ненавидят, потому что обманулись в вас, прячут от вас сияющий свет под свои подушки, заставляя вас идти во мраке, идти навстречу гибели, к пропасти, где вы останетесь. Ваши друзья предадут вас. Все в конечном счете сгинут. А он, пророк, по ряду причин, особенно актуальных в последнее время, взывает к логике настолько удивительной и непокорной, что ее и вообразить невозможно. О ней, способной награждать покоем и умиротворением, а не попирать страстями и терзаниями, только и думает он, о ней одной беспрерывно мечтает бессонными ночами, а потому и молит отчаянно и дерзко небо: даруй. Даруй это волшебное средство, чудесное лекарство от всех болезней, эту дивную логику, баснословно облегчающую ум и душу ее адептов, страшно сминающую внешние и внутренние противоречия. Мы будем, мы станем адептами! – выкрикнул один из слушавших эти великие слова. На, выкуси, – безжалостно, но в высшей степени обоснованно и справедливо сунул пророк ему под нос кукиш, – кто угодно, только не ты, выползень. Спасенный, облагодетельствованный, – продолжал он затем, развивая свою мысль и сам попутно все надежней ее усваивая, – пересаженный в новые, раннее совершенно неизвестные условия, всем абсолютно довольный, я заговорю и о любви, о той единственной, настоящей и заслуживающей доверия любви, которая видит не частное, а целое, не одного, а всех, и одним большим всеобщим глазом видит каждого. Познайте всех и полюбите всех, – сказал пророк в заключение, – а не только того, под чьей подушкой вам почудился свет. И тогда ваш ум, душа и сердце станут иными, жизнь и смерть переменятся с одного и другого на нечто третье, и ваше здоровье, телесное и нравственное, поведет себя иначе, и свои старые сапоги вы не узнаете, проснувшись в иное утро, и все лишнее, помехой служащее, вы прогоните в удаленные иные края, и сами станете светом, в котором узнаете и полюбите себя.

***

Обедали мы в уже знакомом мне зальце, рассевшись вокруг круглого стола, и меня так и подмывало спросить, что за император или генерал изображен на портрете, удостоившемся чести в этой зальце висеть. Вряд ли этот последний принадлежал кисти Мерзлова. И впрямь любопытно, как и для чего попал сюда, в замечательный современный музей, какой-то ветхо-старинный персонаж, чьи кости наверняка уже давно сгнили в земле. Итак, чье изображение и какова его роль? И почему именно император и как это связано с деятельностью очага культуры и его администрации, а если, однако, генерал, то почему все же не император? Но я ничего не спросил.

– Да, с выползнями держи ухо востро, – с подобающей случаю задумчивостью произнес Глеб, выслушав притчу.

Я пропустил его замечание мимо ушей. Роскошь яств до слез поразила бы истого гурмана, я же – вот дела-то! – с мрачной утробностью, навеянной, конечно, и заговорившим внезапно чувством голода, занялся вопросом о лизоблюдах. Причем вопрос подразумевал, что когда б случилось некоему наблюдателю со стороны учуять в ком-то из нас, собравшихся за столом, свойства этой нижайшей породы людей, выбор пал бы на меня. Довольно странный аспект, надо признать, заострил мою любознательность, мое постижение загадочной музейной действительности. В связи с этим возникал воистину нутряной ропот, смешанный с отвращением к белизне салфеток, блеску вилок и того, что сходило в моем понимании за хрусталь, и вообще ко всему на свете. Я не Петя, не Флорькин, которые из соображений своей цели, из неистовства, погубившего их жизни, может быть, и согласились бы со сколь угодно унизительной ролью в этом обществе баловней судьбы, даже не охранник, готовый из фантазий оберегания своих хозяев и не рассуждающего наведения порядка обезумело пустить в ход кулаки. Я человек, чьи телесные и душевные раны залечивает окунувшаяся в пафос сочувствия администрация музея, я, можно сказать, почетный гость. Удивляло, кстати, наличие водки и вина в графинах. Петя ведь настойчиво твердил о моде на коктейли. И как рьяно, навязчиво твердил! Как заходился по поводу этих коктейлей, стараясь влить их в меня! Хотя воды уже немало с тех пор утекло, и мода могла претерпеть изменения. Но почему все эти странные вопросы и аспекты увлекают и как будто даже мучают меня? Я словно впал в детство, собственно говоря, в старческий маразм, что могло быть следствием пережитого в вестибюле испытания. Я положил руку на стол и украдкой взглянул на нее. Смутные воспоминания говорили мне, что чем-то подобным я занимал в давнем нежном возрасте. Тревожилось тогда копошившееся во мне неизвестное существо, вскрикивало неустойчивое, но всюду сующее свой нос сознание: рука? откуда? она моя? как это возможно? да кто же я такой, и что деется вокруг? Следовало как-то отвлечься от бесплодных созерцаний руки, от настойчиво всплывающих в уме аналогий с Петей, умершим как раз в том же блестящем обществе, которое ныне наилучшим образом привечало меня, и я твердо решил, что отныне пойду другим путем, буду ходить по музеям, упорно постигать их один за другим, стану прославленным посетителем выставок и ярмарок и завсегдатаем литературных кафе.

Необузданный полет моих мыслей прервал охранник. Вбежав, он указующе простер в мою сторону руку и дико проверещал:

– Напоите его вином, накормите его яблоками!

Его голова каталась по плечам, как футбольный мяч, и искаженные страданием черты словно порывались соскочить с запрокинувшегося красным пятнышком лица. Тихон жестом приказал этому горячечному человеку удалиться, и тот беспрекословно повиновался.

– Что на тебя нашло? – с беглым удивлением спросила Наташа.

Я не понял, к кому она обращается.

– Пусто! – крикнул Глеб.

– Сомнение вещь объяснимая и понятная, – подхватил Тихон. – Страннее и хуже утратить веру. Но если речь идет о конкретном случае, сразу встают вопросы: в себя? в меня? в дисциплину, лежащую в основе работы стражи? В посетителей нашего музея, среди которых так много тихих, добрых, положительных людей? Вопрос ставится ребром: ты утратил веру? Так скажи это при всех. Даже при нем. Пусть все услышат.

– Господи! Боже мой! – заметался и застонал я, – Да почему же вам не приходит в голову, что это, может быть, барахтается и зовет на помощь человечность, страдает и сопротивляется, не хочет уступать и отрицает, не приемлет гибель?

– Есть, – принялся рассуждать Тихон, – бродяги, оголтелые шатуны, болтающиеся по миру, по городам и весям и всякое наблюдающие, скажем, горести, невзгоды народные, несправедливости, насилия, над бедным народом, над смирными людьми чинимые. Им даже угрожают порой, норовят дать пинка, но они, от природы юркие и прошедшие школу изворотливости, успевают шарахнуться в сторону, в очередной раз успешно избежать грозы. На собственной шкуре еще далеко не все испробовали, а туда же, учить. С безопасного расстояния показывают, что они, мол, велики даже в своей неискушенности, а вообще-то страшно склонны к состраданию и с увлажняющей глаз слезкой взирают на народ, принимая его за кучу нелепых детишек. Скорбно покачивая головой, шепчут: а давайте-ка этот народ туда или сюда, хоть и вовсе раскидаем, как навозную кучу, невозможное с ним сделаем, лишь бы только воцарились разум, совесть и справедливый суд, как мы их понимаем. Эхма!.. Да и выползней, надо честно признать, порядком, так что напор с их стороны действительно возможен. Никак, однако, не возьму в толк, почему нет всецелого доверия к моим словам, к моим речам. Допустим, я заблуждаюсь, и на самом деле обстоит не так, как мне представляется. Что это меняет? Я многое видел. Да, этот мир небезупречен, и есть причины скорбно покачивать головой. Люди крайне ненадежны.

– А выползни вообще ни к черту не годятся! – вставил Глеб.

– Но к чему споры, если я ни в каком споре не чувствую ничего доброго и обнадеживающего? Я спрашиваю: разве в брожении умов и хаосе деградации не зреет космогонический, в своей сущности, заговор? Вроде бы – по логике вещей – не наше дело, но коль опасно для этого мира и прочих галактик, отчего же и не предупредить, не принять превентивные меры?

– И ты мог бы ударить человека, с чистым сердцем и невинной любознательностью за душой вошедшего в музей? – с лукавой усмешкой осведомился его, Тихона, приятель.

– Ну, это может оказаться и сама человечность, – возразил Тихон. – Зачем же ее бить? Зачем отталкивать? А станешь бить, она, пожалуй, будет сопротивляться, не сдастся сходу, она еще и пожалеет обидчика, проникнется к нему состраданием.

Рассуждающий, в чем-то сомневающийся Тихон, потаенный, плетущий, наверное, интриги Глеб... Знатно намалеванный император или генерал... Не было только речеобразующих, крайне полезных в подобных ситуациях Пети и Флорькина. И снова развернулась перед глазами живописная панорама пиршественного стола. Я постучал ножом о край бокала, заявляя желание поговорить. Как много всего хотелось сказать напоследок... Глеб строго кашлянул, попирая мои речевые амбиции. Я думал, он скажет что-то, но он промолчал.

Тихон вышел из-за стола и зашагал из угла в угол, размышляя над своими уже высказанными словами. Наташа и Глеб, не обращая на меня ни малейшего внимания и забыв о правилах хорошего тона, тоже встали и отошли в сторону, шепчась между собой. Я продолжал питаться в унылом одиночестве, поглощал, утратив уже, впрочем, прожорливые настроения аппетита, великолепные блюда, без жажды запивал их добрым вином.

– Наше дело не безнадежно, – возвестила Наташа. – Идеал достижим, и мы к нему продвигаемся. Время действовать! Музей, а будут и новые. Мировоззрение велит насаждать истинную культуру. Нащупывать неизвестное. Стартовать в неведомое. Что люди? Не стадо ли баранов? Сброд... Ты только скажи, – повернулась она к Тихону, – ты сбрендил, что ли? Ты сошел с ума? Ослеплен, и не узнаешь своих? Оглох, не слышишь голосов своей души? Какая пелена застила твои глаза?

– Ты не хочешь ничего нового, только иной жизни, – тихо и с видимой грустью ответил Тихон.

Глеб заявил весело:

– А меня устраивает достигнутое.

Тихон громыхнул:

– Так виляй хвостиком, танцуй!

Глеб сплясал наспех, под хохот Наташи и Тихона. Танцевать Глеб был большой мастер, как я в этом теперь мог убедиться.

– Меня устраивает, – говорил он, отдуваясь, – что люди никуда не годятся. Другого не надо! Некое мнение, расторгающее мой союз с ближними, с домашними, может кого угодно ужаснуть, только не меня. Я, правда, боюсь некоторых мыслей... в каком-то смысле опасаюсь... но если ты приспособишь меня... Послушай! – Он осторожно и, как мне показалось, ласково прикоснулся рукой к Наташиному плечу. – А ну как возникнет мысль потихоньку, помаленьку ворошить палочкой людской муравейник, да к ногтю кое-кого? Ну, из чистого баловства... Как у младенчиков в песочнице... Всякий мыслящий скажет, что это начало дела, начало большого пути. А на громкую славу первопроходца я не претендую, или пусть она когда-нибудь потом прогремит. И о том, как я начну действовать, ты сейчас узнаешь, потому что я разъясню. Это, родная, предисловие, пролог... Вот послушай! Только чтоб без смешков, не прыскать в ладошку! Но если забавно... Я первый рассмеюсь. Таким будет начало. Смех и грех! Ну и фрукт, закричишь ты. А, пусть. Готов остаться в тени. Я тобой намалеван на стене мрака. Подличать... Далеко не всем понятное слово, далеко не все его боятся и стесняются.

– Подличать? – вскрикнул Тихон; ткнув себя в грудь пальцем, он завопил неожиданно тонким голосом: – Я?

– Ты отдыхай, дядя, – осклабился Глеб.

– Вот чудовищный смысл некоторых высказываний, и вот как бывает! – Тихон крепко помотал головой из стороны в сторону, как бы стряхивая некое наваждение. – Беспечно болтая, оскверняют мою мысль, оскорбляют мои чувства. Задевают мое достоинство, мою честь. Вся картина, мной созданная, оказывается искаженной! Подгадят, а я, значит, расхлебывай.

– Брось нож! – крикнул мне Глеб.

Быстро совладав с изумлением, а выкрик этого господина, уже давно, еще, помнится, с поры нашего первого обмена взглядами, представляющегося мне изворотливым, вероломным и на дьявольский манер затаившим опасное умоисступление, не мог не поразить, я повернул руки ладонями вверх, показывая, что никакого ножа у меня нет и в помине. Дружно все трое загоготали.

– Какие дикие выходки случаются, – сказала Наташа проникновенно, – а то ли мы задумывали, о том ли мечтали, все тут устраивая и тщательно вылепливая? Разве о таком вечере, о таком банкете ты грезил, Тихон? А ты, Глеб, просто-напросто дуралей.

– Вы смеетесь надо мной? Вы, оба? Ну, я вам сейчас!

Он занес над головами своих друзей длинную палку, каким-то случаем образовавшуюся в его руке. Тихон сказал с добродушной усмешкой:

– Это воитель, Михаил Архангел, узнал, признаю его...

– С кем ты собрался воевать, дурачок? – усмехнулась Наташа. – Кого решил забить этой палкой?

– Послушай, – безумно устремился к ней Глеб, – ты же все равно что святая, ты несешь младенчика с небес, но он, возможно, питателен, этот младенчик, так отдай его мне, грозному человеку... Я сожру! И не человек я уже. Минотавр! Молитесь на Минотавра, прохвосты! О, какая битва! – Бросив палку, он забегал по зальце словно в помешательстве. – Я в гуще сражения! А палку отшвырнул. Не палка мне нужна! Ее мало, мне бы копье, меч! Мне бы стать трубой иерихонской!

Наташа отчитала, с ноткой строгости в голосе, бессмысленного шута, бросила наказ:

– Поменьше болтай и шуткованиям знай меру, а если у тебя странности и неурядицы и ты заплутал в лабиринте, я тебя из него запросто выведу.

– Ариадна! – всплеснул в восторге и умилении руками Глеб, припал к ногам Наташи.


ЭПИЛОГ

Я дивился, не понимая, как могут дурачиться столь солидные, прекрасно сформировавшиеся, разумные люди. Смесь обиды, горечи и возмущения все шибче возгоралась в моем сердце, и пламя волнами ходило уже по душе, подступало к горлу, грозя вырваться из моего рта опаляющим, сжигающим вмиг языком. Я встал, выдвинулся на середину зальца и, прижав одну руку к груди, а другую выбросив вверх над собой, запальчиво, и вместе с тем явно закругляясь, финишируя, произнес речь:

– Верьте, друзья, когда-нибудь откроются новые горизонты. Лицо откроется, мое истинное лицо. Потому что падут оковы, распадутся ограничения... хотя бы и в последний час, и пусть я после этого исчезну без следа...

Я остановился на миг, подумал: да не обманываю ли я себя? верю ли я, да неужто в самом деле верю, что они отпустят меня? Они заткнут мне рот, засыплют его землей. Никто не узнает о разыгравшейся в вестибюле драме, ничьих ушей не достигнет правда о причиненном мне зле. Я действительно исчезну без следа.

Эти пугающие мысли нисколько не остудили мой пыл, и продолжал я мыслить уже вслух:

– Пусть хоть на мгновение, но откроется истина. Истинное, узнаваемое, то есть чтоб было мне самому некоторым образом известное и понятное, лицо... ну, чего же еще... эхма, как сказал кто-то... а хотя бы, если уж на то пошло, и последующее освоение собственной души! Вот чего я прошу, ищу, а первым делом от себя и добиваюсь. Не спасения, нет. Пусть я погибну. Но чтоб было это мгновение... Если жизнь непобедима и не зря кричат, что всюду жизнь и потому ее не победить, да не будет в этом мгновении отказано мне, ни мне, ни даже вам! Вы тоже увидите.

Черт бы меня побрал, я приосанился; непроизвольное вышло такое телодвижение, инспирированное, как говорят ученые люди, изнутри. Вдруг в самом деле увидят, и прямо сейчас? Я желал выглядеть достойно, впечатлить.

– А чашу ненависти ведь никто не заставляет нас испить до дна, и последнюю каплю никто в нас насильно не вливает, не поддавливает, чтоб обязательно проглотили. Вообще-то я не верю в смерть и менее всего домогаюсь ее. Пусть моя любовь к жизни обратится в любовь к дарующим и сохраняющим ее, даже и к охраннику, который нынче задал мне перцу. Оно-то к слову пришлось, но пусть он порадуется, заметив, что я не помню зла и как-никак помышляю о нем, бедном, хотя бы и косвенно, задним умом. Уж вы, пожалуйста, не мешайте мне так мыслить, так выражать свою суть. А когда начнется главное, когда выпрошу, вымолю истину и она проявится во всей своей красе, в последней своей инстанции, тогда вы... что бы вы собой ни представляли...

О чем бы еще помыслить, мелькнуло в голове соображение, тоскливое и больное. Оно упорхнуло, напоследок живо взмахнув крылышками, и в голове, как могло показаться, не осталось ничего. Слова текли сами, словно их исторгал способный к бесконечности, грандиозно оснащенный, технически великолепный искусственный разум.

– Тогда прочь с моей дороги! – крикнул я. – Я в другие музеи пойду! Тогда будет не до вас. Хотите меня истолочь в ступе, вывернуть наизнанку, с живого меня содрать кожу, закопать? Пробуйте! А если вы просто так, словно бездельники, словно вам лишь бы распотешиться, а я для вас только паяц, выползень или какая-то там случайно пострадавшая жертва, которой надо оказать любезный прием, задурить голову, чтоб она, выбежав на улицу, не болтала лишнего, – то нет, трижды нет, не на того напали, и не смейте тогда путаться под ногами! Ладно, сбавлю обороты. Я вот что скажу, ребята. Есть воинство небесное, есть воинство земное. Ни то, ни другое не мешает мне, не сбивает меня с пути истинного. Суша и воды, облака и здания разные... Корабли в небе, корабли на воде и под водой... Все отлично! И музеев тьма-тьмущая, я все обойду. Что ни возьмите, ни к чему претензий у меня нет. Может, были когда-то... Было, да прошло. Под крылом у всеобщей изобретательности вполне даже уютно живется. Телевизоры какие! А с даром доставшейся рентой и вовсе чувствуешь себя богом. Поэтому я иду смело. Я ведь не окончательно еще старый человек, крепкого еще пока телосложения, и мне уступают дорогу. И вы уступите. Вот так оно постепенно и выйдет, что откроется мое истинное лицо, может быть, даже случайно, когда ничего подобного не ждешь. Это будет!

Я подавил вздох.

– Слышали? Я чуть было не вздохнул. Но я не печален, не лунообразен. Непробиваемые стены возникнут, пропасти разверзнутся, неодолимые реки лишат всякой надежды на брод, – я все равно пробьюсь, одолею, возьму свое. Вы, ребята, не заслоняйте мне цель и свет, солнце и небо. Не хмурьтесь, не собирайте тучи. Уважайте меня. Я сама жизнь, я целый мир, мироздание, самое что ни на есть солнце. И не вам его гасить. А попытаетесь, угаснете сами. Вот так и иду, шагаю себе и шагаю. Не знаю, что меня ждет, но иду. Руками не трогать, не лапать! Не кантовать, сволочи!

– Этот человек, судя по всему, уже сыт, – сделал вывод Тихон, внимательно, а в иные мгновения как будто и с теплотой, участливо слушавший меня.

– Он и пьян уже, – добавил, неопределенно улыбаясь, Глеб.

– Вам пора, – сказала мне Наташа.

***

Только успел я подключиться к их досугу и забавам, тоже чуточку сделаться загадочным, непостижимым и даже высказать немного из того, что накипело, пока мчался за Флорькиным по жидким снегам проспекта... И вот уже ясно, что припасенные для меня ресурсы хозяйского радушия и административной любезности исчерпаны, я достаточно вознагражден за понесенные моральные убытки и могу удалиться, удовлетворенно потирая руки. Все это резко открыло Наташино замечание, хотя я и раньше понимал, естественно, что когда-нибудь нашей встрече придет конец, и тут уместно высказать догадку, что, не умерев, как ожидал, после укола, я даже уповал в глубине души на конец благополучный. И вот, уже в исходе, я не знаю, как его охарактеризовать, не в состоянии рассудить, что со мной произошло, отправляют ли меня, так сказать, на покой, делая это благородно и с полной безмятежностью, или безапелляционно выпроваживают. Наташа подвела под встречей черту, так обычно и поступают серьезные должностные лица, когда все вопросы и проблемы получили должное освещение и некоторым образом решены. Я не заметил у нее эмоций, которые могли бы меня смертельно обидеть и оскорбить или хоть как-то побудить к усугублению нашей в сущности мелкой и невразумительной сутолоки. Еще мне было совершенно ясно, что не моя в каком-то смысле прощальная речь, не диковатые выходки Глеба, не смутные, определенно не ищущие никакого конца раздумья Тихона привели к финальной точке, в которой нам оставалось лишь встать и расстаться, а все решило именно слово Наташи. Но и этот несомненный факт не вносил окончательной ясности. Недоуменно пожимая плечами и разводя руки в стороны, я шел к выходу, и должностные лица, оказывая мне последнюю любезность, провожали меня. Глеб тут на подхвате, Тихон на подхвате; я позволил себе отчаянную и, можно сказать, нелицеприятную речь и сброшен со счетов, – и что же в итоге? Во главе угла Наташа, рискну предположить, что она самый важный для меня человек на свете. И как же сложились наши отношения? Чего я достиг? Есть ли смысл гадать, как сложатся наши отношения в будущем? Дарована ли мне хоть какая-то надежда? Старушки, не забывшие, как разделался со мной охранник, и, может быть, не питавшие уверенности, что я и впрямь достаточно вознагражден, выстроились в ряд, провожая меня, и озабоченно нашептывали: бедный, бедный... Они тоже здесь должностные лица, но старость и выслуга лет давали им право на особые эмоции, в том числе и чрезмерные, даже на экзальтацию. По-своему думал подсуетиться, поспеть, не выпасть ненароком из группового портрета всех этих должностных лиц мой обидчик. Он стоял у входной двери, понурившись в ожидании неясного и для него конца моей истории, моего исхода, вылившегося неожиданно в довольно мощное шествие. Ибо все, все здешние музейные работники провожали меня. Охранник, как мне показалось, даже вздрогнул, когда разношерстная процессия ввалилась в вестибюль. Я ни малейшего представления не имел, как мне вести себя с этим человеком. Он взглянул на меня исподлобья, как на виновника всех его бед, но затем вдруг поморгал энергично, и это его преобразило, и вот уж несколько бабья теперь физиономия его расплылась в доброжелательной улыбке. Он сильно потряс в воздухе кулаком, приветствуя в моем лице соратника. Мы вместе боролись; можем побороться и еще; мы обязательно продолжим борьбу. Ревностные исполнители Тихон и Глеб заставили нас пожать друг другу руки, Тихон меня без всяких затруднений принудил, Глеб подтащил смущенного и как будто еще в чем-то сомневающегося охранника. Старушки смахивали слезу, общую, одну на всех, взятую из сокровищницы общечеловеческого духа. Хаоса не было, но Наташа вдруг исчезла так, словно именно хаос поглотил ее. Ее статная фигурка мелькнула на заднем плане, и мгновение-другое можно было воображать, что за спинами толпящихся и орудующих исполнителей величественно возвышается колосс, некая направляющая, законодательная сила, отлившаяся в божество. Но затем все словно по мановению волшебной палочки переменилось, как только что у охранника, и я уже видел, как река жизни, река времени уносит крошечного, величиной со спичечную головку, незадачливого пловца. Меня вывели на красиво освещенное крыльцо, ставя перед лицом внешней тьмы, некоторым образом присущей улице Барсуковой о ночную пору, направляя к едва заметным воротам. Я пошел. У ворот, уже вписавшись в контуры калитки, выраженные больше протяжным скрипом, чем какой-либо зримостью, я оглянулся. На крыльце все были заняты своими делами, оживленно общались между собой, и никто не пытался высмотреть меня в темноте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю