Текст книги "Иное состояние (СИ)"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
Я оживился.
– Приветствую вас, Флорькин! Как поживаете?
– Я давно наблюдаю за тобой.
– В этом кафе? – удивился я. – Почему же я тебя не заметил?
– Да не в кафе, вообще... – как-то раздраженно или неохотно ответил Флорькин. – Представляю, что обо мне наговорил тебе Петя. Да будет земля ему пухом! – громыхнул он.
Юноша возник над стойкой и испуганно воззрился на нас. Переживая ту же тревогу, что и он, а Флорькин, судя по всему, умел встревожить, я вкрадчиво попросил:
– Потише, товарищ. Тут и воскресшая муха еще недавно билась в истерике, и голова просто-напросто раскалывается. Кстати, о Петиных наговорах, клеветах и прочем. Надя их на свой счет записала, теперь ты записываешь. Вы с ней сдвоенные.
– Голова пройдет, особенно если по стаканчику...
– Не в том дело, – возразил я.
– Расскажи, в чем же. Как у тебя с ораторскими задатками, как насчет речей? Знай, у нас в Получаевке говорят много и подолгу.
– Знаю уже.
– Если меня взять за образец, то я по части красноречия мастер. Например, история давних лет, когда мы с Петей соперничали, добиваясь расположения одной известной тебе дамочки. Озоровали непринужденно... Ох, и любил же я ту Наташку, но, само собой, и окружавший ее максимум идеализма, увлекался, иначе сказать, пропитавшими ее загадочными настроениями. Это требует словесности, и, едва начну описывать, разговор превратится в долгий. Но куда тебе спешить? К Надьке? Она, стерва, подождет.
– Наташка, Надька... Вы взрослый человек, пожилой, а рассказываете не соответственно, словно ребячитесь.
– Исправлюсь.
– Это будет хорошо. – Я удовлетворенно кивнул.
– Наташа в настроениях, которые я назвал загадочными, каталась, как сыр в масле. Что у нее за темперамент и всякое тому подобное, ты знаешь не хуже меня, она, я слышал, мало изменилась. Как бы то ни было, разгадать до конца ее пресловутые настроения ни мне, ни Пете не удалось, не удастся и тебе... или ты уже бросил?
– Бросил.
– Окончательно?
– Кто знает...
– Я в свое время бросил основательно, но прежде многое сообразил и смекнул, куда больше Пети. Петя тогда был полный простак, простец, простокваша, а не человек, стопроцентный лопух. А я поднялся ступенькой выше, стал чудаком, из тех, которые обычно предстают многообещающими, богато и красочно подающими надежды. Теперь возник ты. Петя помер, а ты все равно как из его опустевшей шкурки выполз, и ловок же, вон даже освободившуюся вдовушку подхватил, – проговорил Флорькин устало и угрюмо.
Я ответил укоризненно:
– Ну что за понятия! Что это вообще такое? Ты вроде как набросал сюжет, распределил роли, всех в один узел завязал... и Надю даже зачем-то вытащил на свет Божий, даже Пете, покойнику, не даешь мирно спать в могиле... а для чего? Что у тебя на уме? Скучно тебе, я вижу... Ты зачем Надю приплел, господин хороший?
– Сюжет сюжетом, – пооживился немного Флорькин, – а в каждом эпизоде лучше разбираться отдельно, это самое верное дело. Подходить с интимностью...
– Какая у нас с тобой может быть интимность?
– Разговор-то конфиденциальный, понимаешь? – Он многозначительно взглянул на меня. – И не случайно я начал издалека. Те похождения, мои да Петины юношеские приключения многое определяют в нынешнем положении дел. Петя дал неверную картину, а я исправлю, и ты совсем другими глазами заглянешь в наш роман с действительностью.
– Только не записывай и меня в этот роман, я не участник, не персонаж!
– Сосредоточься (Флорькин, сведя брови на переносице, сжал руку в кулак, показывая, как следует мне сосредоточиться; брови срослись, образовали вниз сползающую лесную гряду на горном массиве носа) сейчас на моей личности, на моей персоне. В те давние годы рисовалась предо мной перспектива, карьера, я сблизился с Наташей, отчасти подружился и считался чуть ли не ее человеком, хотя Тихон оставался препятствием. Он с самого начала невзлюбил меня. Но я сближался и сближался, ведь моей целью была Наташа, ее светлая голова и прочее, ее ум и красота, а Тихон... что Тихон! Я называю его отношение ко мне предвзятым, говорю, что он меня невзлюбил, но все это слабо и никак не изображает Тихона, который совершенно не способен любить или ненавидеть. Не малюет его в полной мере, не дает полноценного образа, но достаточных слов для изображений в мире, куда волей-неволей забираешься, имея дело с Тихоном, в словарном запасе нет. Петя тявкал моськой из подворотни, пудельком, пусть еще и свеженьким, я порявкивал с некоторой солидностью, иногда и басил. Знать бы тогда, чем все эти шатания, искания и мытарства обернутся, так посмеялся бы и отошел, сохранился бы гораздо краше, а то смотри, какой у меня проклятущий нос...
– Это от выпивки, – разъяснил я.
– Эх, знать бы, предвидеть бы... И Петя, может быть, не умер бы в расцвете сил, и ты не волочился бы за Надей, смущая нравы нашей Получаевки и будоража сплетников.
– Да если мне сейчас будет сказано и доказано, что я не угоден этой вашей Получаевке и чем-то ее порчу, этак насилую ее высокие моральные качества, я не мешкая повернусь и уйду! – воскликнул я, странно распалившись.
– Сказано будет, но показывать характер и уходить не надо, у меня, возможно, планы на тебя, – возразил Флорькин.
– Считай, что я уже отказался участвовать в твоих планах.
– Не торопись. И что, собственно, ты припрятал и держишь в своей голове, в умишке и прочих хранилищах? Это у тебя, как ни крути, всего лишь деланные юркости, а также манифестация гонора и мнимого аристократизма, но вот знаешь ли ты себя досконально? Сознаешь свое поведение? – Флорькин еще круче, с какой-то переполненной ядами жгучестью насупился, выложил на стол тонкие, не слишком-то свежие и чистые руки и обе теперь уже сжал в кулаки. Меня эта демонстрация силы не поразила. Небрежно, но не без фанатизма бросив в сторону – выпить отказывается – он продолжил окормлять меня своим заведомо нескончаемым рассказом: – Петя сыграл в ящик, ты занял его место возле Нади, я наблюдал все это со стороны, живо домысливая картину Петиного последнего "прости" и изумляясь, до чего ловко иные вдовушки исправляют и заново устраивают свою судьбу, подхватывая проходимцев вроде тебя. Не обижайся на невзначай сорвавшееся слово. Это позже объяснится. Я ведь много чего о тебе передумал, глядя, как ты милуешься с Надей и нежно с ней воркуешь, разгуливая по нашей Получаевке. Я порой думал, что взять с тебя нечего, спрос невелик, ты всего лишь случайный человек, попавшийся в сети расторопной бабищи. Но если бы так, если бы, думал я тут же, спеша себя опровергнуть, тогда б и истории никакой не было, но какой же он случайный и как же с него не спросить за Петю, если он не с луны свалился. Он с Петей успел ознакомиться, сошелся с ним и даже, если верить молве, поприсутствовал при его плачевной кончине. Как же ты после этого будешь мне тут свидетельствовать о своей моральной чистоте, о безгрешности и отсутствии порчи в твоей бедовой голове? Очевидное разложение...
– Прежде чем судить... – начал я возмущенно.
Флорькин встал, на шаг отступил от столика, за которым происходил наш разговор, картинно раскинул руки в стороны, расправил плечи, выпятил грудь и уже под мой невольный смех, вызванный его театральностью, крикнул:
– А чего медлить? Прямо и своевременно сужу! И ты так же поступал бы на моем месте!
– Ладно, успокойся, не смеши людей...
Я осмотрелся. В кафе по-прежнему было пусто. Флорькин сел.
– Подумай сам, Петя не успел остыть в земле, а ты являешься к его вдове, и она тебя убаюкивает, и ты ее искушаешь, и вот вы уже строите новую семейную жизнь в домике, откуда еще не выветрился Петин дух. Что оставалось думать о вас людям?
– Все это очень просто, тут и распутывать нечего, все само собой сложилось, – возразил я веско.
– Как было не ворчать на вас, не шептаться за спиной? Я не великий моралист, и вопросы нравственности занимают меня в меньшей, чем следовало бы, степени, не то что иных бешеных и спятивших говорунов. Политики, те любят насчет морали... Но и я возмутился, рассмотрев такой наглядный, как физический или химический опыт, позор. У меня были с Петей столкновения, и он, имея привычку клеветать, наговорил тебе обо мне много нелестной ерунды, но скажи, мил человек... Как было не вздрогнуть, не содрогнуться, внезапно почувствовав, что он лежит, разлагаясь, в могиле, и им лакомятся черви, а его друг с его вдовой барахтается в его недавней постели, в кроватке, знававшей Петю смолоду, когда он сам еще изрядно горячился и суетливо домогался внимания баб, главным образом Наташи? Ты ведь подумал торжественно в своей голове, впервые укладываясь в ту кроватку, что вот оно, Петино супружеское ложе, которое я делаю нынче своим? Тебе Надя сказала, что он пытался изменить ей с Наташей, но так у него ничего и не вышло? И чем вы после таких слов и умственных упражнений занялись?
– Мы искали его поэму, – пробормотал я.
– Ах, поэму! Вот оно что! Петя, значит, присочинил, нашел на него стих? Что ж, на него похоже. И что в этой поэме?
– Не знаем, как-то не довелось... как-то не срослось, чтоб еще и поэма... – ответил я уклончиво и постарался показать, что, не обдумав этот ответ заблаговременно, ухожу теперь в ответственную и многообещающую задумчивость.
– Пропала, значит, поэма? Это правильно, это, пожалуй, так и должно было случиться. – Флорькин важно покивал, подтверждая свое высказывание. – Так что в целом по вопросу стаканчиков? Отказываешься? Хорошо... Возьмем на заметку, есть, мол, такие субъекты, такие непревзойденные трезвенники. У Нади убогие представления о происходившем с нами по мере приближения к Наташе и вообще о жизни, о мужчинах и их роли, о сопряженных с их задорной юностью идеалистических установках и духовных метаниях, и до того вы показались мне убогой парочкой в своем маленьком счастье, что я все чаще, то случайно заметив вас где-нибудь, то просто призадумавшись, погружался в тягучие размышления, раскладывая по полочкам вас и суть вашей гнилой сущности. Его и ее самоутверждение, думал я, взятое порознь или купно, в любом случае, как ни крути, омерзительно, будучи частично сворованным у Пети, оставившего нам по себе, как всякий преждевременно умерший человек, добрую память. Меня охватывало желание отомстить за покинутого, брошенного в землю и забытого Петю. Я-то не забыл, как мы с ним комически громоздились в жизни, мудровали между собой и бедовали у Наташи, замурованной в непостижимые прихоти и неизвестные тайны. Я не мог бы прийти к его вдове, схватить ее за тулово, за выпуклости и властные над мужским воображением члены, опрокинуть на недавнее супружеское ложе, пообещать годы и горы нового семейного счастья. Меня подмывало вскочить на ноги, выбежать ночной порой из своего скудного, тусклого жилища, проникнуть в ваш домишко и свинтить вам головы, свернуть вам шеи, как это делают с цыплятами. Я не герой, не силач, не убийца, но я поднимался до мужественного и гордого воззрения, что надо постоять за Петю, за его честь и достоинство. А если о них нечего и говорить, учитывая его нынешнее состояние, тогда за честь и достоинство Получаевки, послужившей Пете малой родиной и поприщем пусть безрассудной, но деятельной жизни, а теперь спокойно служащей и могилой. Усталость брала свое, будни и работа затягивали, и я сникал, не вскакивал и не мстил, однако ныне появилось кое-что новенькое, забрезжили кое-какие интересные вопросы и проблемы, и я, кстати обнаружив тебя в этом кафе, в этом злачном, но, в общем-то, приличном заведении, предлагаю тебе допить кофе, если ты его еще не допил, убрать Гоголя и выйти. Не беспокойся, на улице я не сглуплю, не распоясавшийся я молодчик, не обернусь им, нечего тебе бояться. Не дам воли кулакам, да и куда мне против тебя, ты же, прямо сказать, боров в сравнении со мной, хотя и выглядишь старше меня, а сейчас так даже старее своих лет. В мои планы вовсе не входит бить тебя, я боевые замыслы оставил, героические начинания мне уже ни к чему, просто надо потолковать, обсудить кое-что.
***
Непогода улеглась, стало тихо и мирно, мокрым и рыхлым ковром лег на тротуар снежок, и мы зачавкали этим снежком, удаляясь от кафе в грандиозную перспективу окутанной сумерками улицы, всю глубину которой занимали, казалось, лишь огни фонарей и окон и блуждающие огоньки машин, и Флорькин монотонно, усыпляющим голосом, рассказывал:
– Петя набрехал. Он всегда с охоткой клевал, если светило отлить пулю, исподтишка выстрелить обманом, сгнусить. Поэт называется! Его послушать, так я, конечно, опустился, кошмарно пьян, до изумления несведущ, этак законченно несообразителен.
– А стоит ли удивляться Петиным наговорам и выдумкам? – рассудительно заметил я. – Мы живем в располагающей к тому атмосфере. Вот посмотри, ты вдруг вывел, что я против тебя все равно что боров, а разве это соответствует действительному положению вещей? Или, может быть, ты так волнуешься, что не способен толком меня разглядеть? Нет, все дело в том, что мы погружены в некую призрачность. И потом, для чего вообще понадобилось это сравнение, почему речь зашла о возможной драке? Разве могли подраться мы, взрослые, бывалые, практически интеллигентные люди? Да потому и зашла, что волны абсурда постоянно действуют, и мы вынуждены среди них барахтаться. И не тот, заметь, это абсурд, на волне которого Авраам, или кто там был на самом деле, перемахнул, по мысли Кьеркегора, чем яму, через пропасть неверия. В абсурде, в который погружены мы, действительно приходится толкаться и запросто можно расшибить лоб как себе, так и ближнему.
Флорькин помолчал, размышляя над моими словами, и, похоже, они пришлись ему по душе. Он тронул меня за локоть, показывая, что я ему угодил и что он мне за это благодарен.
– Продолжим, – сказал он затем. – Попробуй перенестись в атмосферу тех далеких дней. Ярко представь себе нас, яростных, куролесящих, и мысли и чувства своего восприятия, все свои ощущения настрой на волнующую иллюзию, что те события будто бы происходят здесь и сейчас. Это может здорово получиться, и будет здорово, если получится. Могу ли я надеяться?
– Считай, что уже получилось, – буркнул я, донельзя утомленный флорькинскими воспоминаниями и ничего так не желающий, как поскорее очутиться дома.
– Петя и я. Фантазеры, эксцентрики, забияки, овечки, отбившиеся от стада, доморощенные философы, изгои... Мы с Петей отличаемся от Тихона разнообразием эмоций, и среди чувств, нас занимающих, не на последних местах любовь и ненависть, правда, любовь может быть и сильна, а вот наша ненависть всякий раз глупа, мимолетна и пошловата. Столкнемся, бывало, лбами, ухлестывая за Наташей, я тут как тут с шуточкой, с хихиканьем, с подначиванием, под Петю копаю, вышучиваю его. Совестно вспомнить! Он вспыхивает, ярится, грозит кулаком, – вот и вся ненависть. К тому же роскошная и благодатная область идеализма, неразгаданных тайн, необъяснимого поведения Наташи и Тихона – в ней не забалуешь, там надо осмотреться, примериться, познавательно заглянуть в свои возможности и, если повезет, пригреться. А что у них за философия, у Наташи и Тихона, тебе Петя, думаю, тоже рассказал, добавив, что при всей видимой ясности ее начальных этапов и постулатов сами эти люди, носители, так сказать, философии, совершенно непостижимы в своем происхождении. В чем суть скачка? Как случилось, что, выйдя пригожим солнечным деньком на ровный чистенький бережок, они вдруг кувыркнулись в нечто темное, необъятное и непонятное? Непостижимость и вовсе достигает жути, когда сама собой проливает некий таинственный свет. Высвечивается статус, а понять его невозможно. Заметным становится их чудовищное воззрение на нас. На нас с Петей. На нас с тобой. На всех, кто не они. И я одно время разделял их взгляды, а потому свысока смотрел на Петю и был не прочь горделиво поставить ногу ему на грудь. Но понимание все равно оставалось в дефиците, я только прикидывался, будто все постиг и во все посвящен. Они-то раскусили мою недостаточность, втайне, конечно, потешались надо мной, до поры до времени не трогали, не гнали, манипулировали мной, как им заблагорассудится, я заделался прихвостнем, а в конечном счете меня безапелляционно отшвырнули. А Петю с самого начала ставили ни во что. Понял? Как ни подбирались мы к Наташе, а соответственно и к Тихону... Я-то делал это успешнее Пети! Как ни загорались идеалами и простой человеческой мечтой быть с теми, кто умен, может быть даже и поумнее нас, кто исполнен важности и достоинства и надменно проходит мимо, когда мы по своей глупости барахтаемся в пыли, осыпая друг друга тумаками, или когда в кроличьей или птичьей одежде бегаем по аллеям парка, навязывая встречным сомнительный товар... Или когда почитываем в уютном домике аккуратную, умно изъясняющуюся книжку, а захлопнув ее, хищно, без страха и упрека берем недавнюю чужую жену... А уж как мы и в самом деле подбирались и подбивали клинья, в сказках такого не прочитаешь!.. В экзальтации и ажиотаже, с дикой одержимостью и надрывом, с пеной у рта устремлялись, но поди достигни той Наташи, куда там!.. При свете разума и возрастной опытности допытываюсь у своего скукожившегося умишки, а хотели ли... Да нам, главное дело, надо было посоревноваться между собой, потолкаться, побраниться, одному другого уязвить, оттеснить, опередить. Сутолочность и пря били из источника, порожденного умственной ограниченностью, и порождали неприязнь, которая, в свою очередь, сужала и ограничивала лучшие качества души. Когда вся эта фаза пронизанной якобы высокой и благородной целью бестолковщины завершилась, Петя повлекся, молитвами и усилиями жены, к новым идеалам и обо мне забыл и думать, но никогда впоследствии все же не упускал случая возвести на меня напраслину. Наташа и Тихон съехали, пропали из виду. Интересно было бы призадуматься да проанализировать, что тебя больше всего задевает и оскорбляет в их поведении.
– Ну, может быть, в их поведении много напускного, и это действительно заставляет призадуматься, а кое-что и проанализировать... – произнес я рассеяно.
Флорькин, скорчив гримасу недовольства, жестом велел мне умолкнуть.
– Я не сказал, что готов к анализу, – резко заявил он. – Я только предположил, что это в потенции интересно. Не спеши с выводом, будто я очень уж заинтересован в тебе. Мне о себе надо рассказать, о себе и о Пете. Высветить некоторые моменты, некоторые подробности, наверняка ускользнувшие от внимания Пети или поданные им в перевранном виде. Надька твоя выколачивает пыль из ковров? А я правду, истину выколачиваю из пережитого! В той сцене, а я не сомневаюсь, что Петя ее упомянул, когда мы, поддавшись любовной лихорадке и обезумев, схлестнулись в домике, который занимала тогда Наташа, Петя не то что импозантнее меня смотрится, как раз наоборот, вовсе он не выглядел исполином, нет... Приходится говорить о другом, о скверном, о страшном. Петя, как всегда начав с отсутствия здравости, выступил исходной точкой зла и всяческих насилий. А если по-простому, так оказался подлец подлецом. Я приблизился к Наташе на расстояние, когда дистанционное управление теряет всякий смысл, сошелся с ней вплотную, все свое поставил на карту и целиком изложил ей, как на духу, свои потребности и пожелания. В какой-то благоприятный момент я сумел повалить ее и на пределе страсти собирался овладеть ее телом, а он, Петя то есть, всего лишь подглядывал и соображал, как бы мне помешать, и влез-таки в окно, набросился на меня, посмел схватить меня своими грязными руками. После этого я мог, имел право возненавидеть его на всю оставшуюся жизнь. Но я учен, воспитан, цивилизован, и решительное изгнание, а за ним дело у Наташи не стало, автоматически вернуло меня в сферу благоразумия, где я легко пренебрег мелким, в сравнении с громадностью жизни, чувством. Мог, кстати, случиться и другой, даже более оригинальный поворот. Тогда в домике, отбив первую атаку Пети, я сам вскипел, как не знаю кто, кинулся со своей стороны атаковать, набросился на него, как безумный, швырнул на пол, навалился сверху, и тут – внимание! – Наташа, которой наскучила наша битва, наша нелепая возня, переступила через нас, удаляясь прочь. Однако панорама нашей горизонтальной ситуации, в которой мы с Петей оказались не только группой борющихся, но и свалкой тел под ногами важно переступающей через них, как через нечто опостылевшее, особы, панорама эта ясно свидетельствует, что я попал в более выгодное положение. Наташа не нашла бы, что я чем-то благоприятно выделяюсь, но с объективной точки зрения я был гораздо убедительнее Пети в ту минуту. Мое первенство заключалось уже в том, что я избежал пресса, нажатого Наташей и ее прелестями, зато прекрасно разглядел прямо перед собой белую ступню в черной лакированной туфельке, оставшейся на ноге Наташи, как я саму Наташу ни валял. Увидел я и Петины глаза, то были скорее провалы, чем просто глазницы, но отнюдь не пустые, в них страшно ворочалось глазное яблоко и словно раскрывающаяся бездна расширялись черные зрачки. Были подо мной эти незабываемые глаза, и выдвинув, выпуклив их, Петя изумленно таращился на неспешно накрывавшую его подметку. Не думаю, что Наташа выбирала, куда ставить ногу, поставила куда пришлось. Острый каблучок беспрепятственно прошел между Петиными губами, но затем Петя с такой инстинктивной силой сцепил зубы, что дальше готовый разодрать его внутренности стержень не проник. Так что же оригинального могло выйти из этакой постановки дела? А то, что Петя мог на всю жизнь остаться безоговорочным идиотом, каким он выглядел в ту минуту. Не случилось, миновала его сия беда. Но говорю тебе, он выглядел полным, безусловным идиотом!
Разберем это, проанализируем, а то вообразишь, будто я привираю. Я не хаотичный и не надрывный, чтобы без всякого повода перегибать палку, и не слизень, чтобы по той палке невесть куда ползти. Я системный, у меня всюду разборы, по всякому случаю анализы, комментарии, рецепты на предмет дальнейшего. Поэтому говорю, а ты слушай. Словно на жупел в его подлинном, а все ж таки непознаваемом виде воззрился Петя. Упомянутый стержень – помнишь, тот, готовый разодрать, а по сути каблучок? – съехал по зубам, образовавшим что-то вроде щита, и уперся в Петину щеку с внутренней стороны. А Наташа беззаботно продолжала движение. Пете удалось – он причмокивал и как бы отрыгивал, или, может быть, сдавленно рыдал – и это человек, вздумавший сослужить службу разным там воплощениям зла, решившийся притеснять меня! – удалось ему, этому негодяю, снять свою плоть с каблучка, на который она почти вполне распространилась, и перенести точку соприкосновения в уголок рта. Я, посмеиваясь, шепчу ему: кончен бал, Петя, резонно тебе удалиться со стыдом, не вышло из тебя небывалого шалопая, первостатейного исчадия ада. Он молчит, заделавшись артистом без слов. Дальше видим следующее. Организованная Петей самооборона и возникший из нее спасительный процесс застопорились. Почему? Что за притча? Петя просто больше ничего не успел сделать. Он вынужден был отдаться силе движения Наташиной ноги, капитулировать перед той могучей волей, которая побуждала Наташу покинуть нас, твердо с нами распрощаться и поскорее забыть о нашем существовании. И когда ступня исполински, с намеком на некую циклопичность ее владелицы утвердилась в нескольких, вообще-то не малых, сантиметрах от лица Пети, под каблучком оказался и не выцарапанный мучеником, обреченный на усугубленные страдания уголок. К чему это привело? Вся форма только что упомянутой части Петиного тела, наиболее значительной его части, служащей, как известно, познавательным целям со стороны ближних, своего рода отображением души, претерпела существенные изменения. Кожа вытянулась в какой-то кусок ткани, развернутой невидимым портным, один глаз скатился чуть ли не к полу, а другой отпечатался и заплясал на переносице, ухо нырнуло в щель между половицами, нос упал, превратившись в лепешку, а фантастически истончившиеся губы сомкнулись герметично и наглухо прикрыли звуки, которые Петя еще пытался издавать. До того он булькал, гугукал и, словно ребячась, дрыгался подо мной и беспорядочно помавал ручками, а тут растянулся тонкой пленкой, омерзительной на вид оболочкой.
Что мешало мне после этой Петиной катастрофы навсегда зафиксировать в своей памяти состояние его души как кошмарное? Я повидал превращение и всегда-то не очень мне приятного лица в чудовищную и, собственно говоря, смехотворную маску и мог без проблем думать о невольном ее носителе как о шуте гороховом, с громким хохотом показывать на него пальцем, напоминать ему: помнишь, Петя? Петя! – мог кричать я, выскакивая вдруг перед ним, как чертик из табакерки. – Помнишь, Петя, как попал ты, можно сказать, в жернова, как на скрижалях истории, которую мы уже лишь отчасти вместе писали, случилось явиться тебе пронзенным и пригвожденным, как потешно исказила лицо твое неимоверная мука, а я с трудом сдерживал смех, глядя на тебя униженного, обезличенного...
И не мог я разве всем рассказать о его позоре, о том, как он, побежденный мной в честной схватке, угодил еще и в невообразимый переплет, вкусил... э!.. отведал на десерт, каково это, Наташа жуткая, Наташа попирающая, не мог, а? Ха! – выкрикнул рассказчик для заполнения паузы, в которой, глядя оторопело в глубину улицы, с необыкновенной пылкостью и словно позабыв о всяких осторожностях внутренней цензуры героически и самоотверженно подбирал слова. – Не следовало мне разве, – зашелся он снова, – не следовало поведать миру, как жизнь порой учит подобных молодчиков, загоняет их в бессмысленное и невозможное положение или вовсе им не удается, вовсе не складывается в нечто хотя бы отдаленно похожее на подлинную жизнь? Но я и за это не ухватился, помешало, опять же, воспитание, да и жизнь, все та же жизнь, взяла свое, наступила пора большей зрелости, большей вдумчивости, развязность уступила место некоторой прагматичности, и я пошел себе, пошел мимо былых искушений, подальше от глуповатых увлечений молодости. О Пете мне случается вспоминать прежде всего потому, что я, вопреки его заверениям, не опустился, не пропал, не валяюсь пьяный, хотя и выпиваю порой, и, живя достойно, просто обязан время от времени вроде как вставать в полный рост и хотя бы мысленно упрекать этого пройдоху за клевету. А кроме того он нынче помер, что тоже способствует восстановлению разных там как бы все еще живых картинок, и к тому же некоторые – не будем лишний раз тыкать пальцем – откровенно глумясь над его памятью и словно отплясывая на его костях, беспардонно прокручивают украденный у покойного любовный сюжет. Многое в Получаевке из положения вещей, как испытанного временем и устоявшегося, так и текущего, изменчивого, ненадежного, напоминает о Пете.
Ты закрался в наш угол, в наши пенаты, действуешь тут как захватчик, присваиваешь наших баб, так скажи, разве не имел я право смолоду, с самого начала жить по законам волчьей стаи, разорять чужие семейные гнезда, насиловать волю бесхребетных людей? Но я всегда уважал правильный человеческий порядок и бережно относился к личностям, что бы они собой ни представляли. Исключение составлял Петя, но это было откровенное соперничество. Да и не был ли Петя чересчур уж комичен? Как было не потешаться над ним, не вышучивать его при всяком удобном случае? А между тем мне, взрослому серьезному человеку, постоянно приходится менять место работы, что отнюдь не означает, будто я малоспособный, безрукий какой, или что я по характеру неуживчивый петух, заносчивый баран, гордый орел. Как раз наоборот, я очень на многое способен, главное, я трудолюбив, у меня и таланты найдутся, если хорошенько поискать. Пусть не всякий согласится, что я подобен иной до мерзости отшлифованной вещи или, скажем, декоративной собачке, для того только придуманной и выращенной, чтобы всем угождать и нравиться, но не повод же это гнать меня отовсюду взашей! Кроме того, словно дьяволом придуманная моя обреченность, мое невезение. Я просто обречен терпеть неудачи. Это я-то, от природы, казалось бы, ни в чем не обиженный, не обделенный, ни в силе, ни в характере внешней привлекательности! Я одолел и Петю, когда он в одиночку полез на меня, якобы защищая Наташу, и Петю с его закадычным дружком, когда они, вырядившись уточками, выступили против меня соборно. Я спустил их с обрыва. Я прекрасно везде приспосабливаюсь и быстро раскрываю свои лучшие свойства и качества, легко со всеми нахожу общий язык. Но люди, с которыми сводит меня судьба, очень скоро проникаются желанием испробовать на мне прочность своих недостатков, отыграться на моей шкуре за свои изъяны, обрушить на мою впечатлительность весь свой дурной нрав. Учреждения, куда меня заносит, то сокращаются, то лопаются как мыльный пузырь, то слишком остро и категорически не устраивают меня самого нечеловеческой постановкой дела или дикими выходками отдельных работников. И вот я уже отстранен, уволен, сокращен, выброшен на улицу, а когда сам уношу ноги, слышу летящие вдогонку проклятия. Всюду ложь, клевета, цинизм, пошлость, бескультурье. Я перепробовал профессии курьера, ночного продавца, эксперта по разным странным вопросам, хлопочущего об экстренных новостях репортера, а недавно мне посчастливилось выбить пособие по безработице, чем и живу. Сестра, добрая душа, она живет в отдаленной части города, устроила мне отдых в санатории под видом незнакомца, это было фактически инкогнито с моей стороны, уж не знаю, почему именно так понадобилось, однако я там великолепно отдохнул и, любуясь окрестностями, с восторгом огляделся. Ничего любопытного, скажу сразу, не приметил. Разве что гарем. Бабы, судя по всему, пылкие, горячие отдыхают в подобных местах. Однако потом, как вернулся домой... Ну, уже и в санатории, где, не видя тебя и Надю, мог бы преспокойно о вас позабыть и все прочие лишние напластования выкинуть из памяти, – так нет же! – уже там я много думал и вспоминал разного о Пете, о Наташе, о Тихоне, а уж дома, томясь бездельем, я испытал самое настоящее обострение. Так и полезли вы все в мою разнесчастную голову. А зачем? Какое мне до вас дело?
Действительных причин размышлять о вас у меня не было, на самом деле следовало озаботиться соображениями, как жить дальше и что лежит в основе моих трудовых неудач. Однако каким-то образом, словно началось наваждение, дошло до того, что я и думать не мог о бесчисленных обступивших меня жгучих проблемах, а только чувствовал, как они передаются мне в ужасающих ощущениях, теребят мои нервные окончания. Обстоятельства-скрипачи, барабанящие случаи, предпосылки в облике горнистов, ситуации-арфистки уселись на мои нервы и заиграли дичайшие мелодии. Сам я был, в условиях этой какофонии, фактически слеп и глух, почти не жил, а как бы пробирался на ощупь в неизвестном направлении в какой-то кромешной тьме, смутно улавливая слабеющие удары своего сердца. Поверь, я не жалуюсь, не скулю. Ну да, было смутно, но я-то понимал и настоящую мутность, знал, что я – подлинный, хороший, единственный, а все эти проблемы – помрачение, нечто наносное, ил, будущее болото, в котором мне еще только предстоит захлебнуться. Это смерть, и она невыносимо мутна, вот в чем штука. Вот истинная проблема, но почти всегда устроено так, что еще не скоро нахлебаешься этой истины и отпадешь в нее, поэтому она носит несколько иллюзорный характер и располагает искусственным, откровенно поддельным интеллектом, которому безразлично, жить или не жить. Видя это, я глубоко и страшно чувствовал, что прожил напрасные годы и продолжаю жить напрасно, и сдавившее, начавшее меня душить чувствование складывалось в сознание, но осмыслить его, объять разумом не удавалось. Под предлогом неодолимой напрасности, а выяснялось ведь, что она извечный мой преследователь, и пробирались вы, совершенно ненужные мне людишки, в мою голову, копошились в ней то ли заслоном от скуки и ужаса, то ли как материал для моего участия в неких играх ума. А игры бывают разные, и каждая из них – это всегда отдельная эпоха, и на вхождение в какую-нибудь из этих бесчисленных эпох я все еще не теряю надежды. Хотя, кто знает, вы, может быть, затаились в моем мозгу горючим веществом, чтобы в намеченный час взорваться и разнести меня в куски.








