Текст книги "Иное состояние (СИ)"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
***
Что-то в Наде располагало смотреть на нее не с горечью и прискорбием, как это делал Петя, а легкомысленно; я, во всяком случае, именно так и предполагал смотреть. Это уже ясно чувствовалось, и непонятным, на первый взгляд, оставалось лишь одно: для чего? в чем смысл и цель этой перспективы? что мне Надя? Не очень занимаясь ответом – да и как было заниматься при существенной сосредоточенности на Пете, вовлеченности в чрезвычайно любопытные для меня соприкосновения его внутреннего мира с окружающей средой? – я все же знал его, этот ответ. Он заключался в самой живости и какой-то, я бы сказал, текучести моих контактов с Петиным "я", влекущим за собой и тот мирок, в котором обитала Надя. Этих двоих скрепляли не только узы брака, на диво хорошо выдерживающие многолетние трудные испытания, но и агрессивные воздействия пытающегося отделиться, зажить собственными силами или Наташиными установками Пети и Надин способ существования, оказывающий на Петю, сколько бы он ни роптал и ни сопротивлялся, сильнейшее влияние. Петя отбрыкивается, Петя с едким смешком дает юмористические оценки мещанскому образу жизни своей жены, а может быть, даже задумывает как-нибудь грубо использовать ее в качестве стартовой площадки для прыжка в неодолимо манящий его мир Наташи, – тем не менее Петя от жены зависит, и ее существование обладает им. И этому обладанию нисколько не вредят Петины насмешки, то презрение, с каким он смотрит на супругу. Чувствую и предвижу: лишь смерть освободит его от сковывающей и мертвящей зависимости; Надин опережающий уход только бы усугубил мраки и кошмары его души и памяти, отравляя тем всю его жизнь; Петя наверняка и сам не видит другого выхода из семейного тупика, кроме как в своей преждевременной кончине. А между тем указанная связь со всеми ее насильственными, владетельными, унизительными свойствами и, так сказать, навыками вовсе не порождается смехом или муками живых людей. Она просто есть, и не быть она не может. Понятно, к чему я клоню. Я могу сколько угодно смеяться в глубине души над Петей или в полный голос критиковать его, однако я определенно завишу от него и буду зависеть до тех пор, пока не скажу: хватит. Но скажу ли? Или, например, твердо повелев себе прекратить кружение вокруг Пети, послушаюсь ли, исполню ли повеление? За Петей же стоит Наташа, а уж о силе, с какой эта гордая и далеко не добросердечная женщина владеет воображением и самим существом моего друга, много говорить нечего. Стало быть, проблема не в том, что я, как зависящий от Пети человек, некоторым образом завишу от его жены и соответственно имею некие перспективные основания смотреть на нее легкомысленно, как бы со знанием дела, а в очевидном риске, что я, то ли заигравшись, то ли утратив бдительность, не покончу своевременно с незавидным своим положением в Наташиной реальности, в которое поставлен в соответствии с той же зависимостью. А этот риск велик, и я начинаю с тревогой вглядываться в будущее.
Попав в описанный водоворот взаимных влияний и обладаний, я отшучивался как мог. Мои обличения Петиного недобросовестного отношения к жене носили вполне серьезный характер, но мне и в голову не пришло бы их произносить, если бы не желание предупредить дальнейшие покушения Пети – во всей громадности его единения с Надей и Наташей – на мою самостоятельность, а вот это-то желание было как раз смеху подобно. Логика требует заключения, что Петя обладает Наташей так же, как она им, но сколько бы я ни напрягал, пытаясь узаконить это обладание, Петины и свои взаимосвязанные умственные способности, выводам не набрать должной силы, чтобы по праву считаться серьезными; предлагаются, в лучшем случае, забавные картинки, так сказать дружеские шаржи. Как тут не вспомнить Небыткина и ту легкость, с какой он претворил в свое учение нечто выхваченное из чужих творческих исканий и выкладок? Как не перенестись в воображаемые миры? Но что бы я ни делал, а вспомним, мне нипочем аккуратно следовать прочным правилам логики, и тешиться иллюзиями и мечтами о несбыточном, а заодно и творить некие абсурды я тоже всегда не прочь, – в любом случае я всего лишь воюю с ветряными мельницами. Ведь моя душа изнемогает в неравной, судя по всему, борьбе с душой Наташи, томится по Наташе, однако я для этой своенравной особы – пустое место. И она укреплена соратниками, Тихоном и Глебом, доставляющими ей, может быть, не одни лишь духовные наслаждения, я же только расточаюсь, рассеиваюсь в чужих пространствах.
Надо сказать, на Петю, а он один, похоже, оставался мне опорой среди шаткостей моего хождения в люди, громкие укоры и назидания, высказанные мной прямо на месте, в гнезде, откуда этот неугомонный человек напускал, по крайней мере мысленно, всякого рода бури и волнения на миры и реальности обремененных им женщин, заметного впечатления не произвели. Убрав коктейли, он принарядился, насколько это было возможно в его случае, и вывел меня на улицу, желая ознакомить с совершившимися в Получаевке переменами. Мало осталось деревянных развалюх, населенных толстым и крикливым людом, сараев и голубятен, почти исчезли унылые подслеповатые многоквартирные дома из давно потерявшего какую-либо окраску кирпича, неопрятные склады и ничтожные фабрички, но пропали, кстати, и лихие ларьки-павильоны-рестораны из прошлого рассказа Пети, печально воспевающего его молодость, а вместо всей этой рухляди возвысились там и сям целые кварталы того, что пылкому воображению давних, давно успокоившихся на кладбищах энтузиастов урбанистики рисовалось городом будущего. Всюду сновали подтянутые молодые люди, хорошо, дерзновенно хмурившиеся в своей деловой озабоченности, манерно выступали девицы, неотъемлемые от строгих и едва ли не грандиозных форм всей этой новой действительности, определенно мной пренебрегавшей. О Петиной участи в этом отношении не берусь судить. Совсем не оставили старины, вытравили, и неприемлемо загублены привкус и аромат былого, совершенно не видать больше нигде здесь простодушия, некогда поражавшего, печаловался и осуждал я. Петя резко оборвал мое хныканье.
Скажу одно, хаос, кишение вздорных людишек и вместе с тем упорно-гордое дефилирование Наташи из того же Петиного рассказа, возобновись они вдруг, показались бы нынешней Получаевке дурным сном, галлюцинацией. Наваждение! – кричали бы новые люди этой знаменитой окраины. А Петя? И он кричал бы? С интересом я убеждался, что Петя совершенно не меряет температуру прошлого и настоящего, вовсе не отводит, как это в обычае у пожилых людей, тепло сгинувшему прошлому и холод настырному, наглому и равнодушному к нам, бывшим, настоящему. Он просто и искренне вдохновляется ритмично, с каким-то размеренным уханьем, словно работала гигантская, из-за небывалых размеров утратившая обозримость машина, поступающими в его мозг сигналами современности. Что новый городской пейзаж вдохновляет его в каком-то смысле не меньше, чем избранность Наташи, ее красота и творческие извержения, открывалось быстро, секрета из этого Петя не делал. А вот на что, на какие подвиги, и не считать ли за подвиг его ума и души принятое им мужественное решение ввести меня в Наташин круг, было не совсем ясно, что как нельзя лучше объясняет, почему я хмурился и время от времени даже пожимал украдкой плечами. Понадобилось время, взволнованные Петины толкования и некоторые его действия, едва ли не манипуляции, чтобы до меня кое-что дошло.
Среди циклопических сооружений и в гуще нового населения спор, даже порождающий истину, непременно вышел бы у нас жалкой пьеской, разыгрываемой двумя старыми комедиантами, и мы инстинктивно тянулись к уединению. Петя привел меня на бывший пустырь, где он в детстве кувыркался в лопухах и поеживался от жадных укусов крапивы, где в него швыряли камни ребятишки с враждебной улицы. Нынче, словно бы не далее как вчера, там разбили дивный парк с меланхолически прогуливающимися стариками и спортивно пробегающими личностями в расцвете сил и талантов, ударно возвели очаровательную деревянную церквушку, заполненную худенькими девушками в темных платках и длинных, по пят, платьях, прочистили запакостившийся было пруд и придали пологость его берегам. Мне, уже слегка утомленному красноречием Пети и его восторгами, чудилось, будто вся эта парковая культура не иначе как по велению моего друга, с его слов, разматывается перед нами в широкую картину стремительных и на редкость достоверных свершений. В отдалении виднелись причудливые очертания кафе с примыкавшей к нему веселой площадкой, уставленной столиками и как будто зависавшей над мирной гладью пруда, а еще дальше суетились, выбегая из гаражей и мастерских, механики, проворно заползали под беспрерывно, казалось, подъезжавшие машины. За черно-зеленой грядой леса гористо высились огромные дома, для устранения однообразия выкрашенные в разные цвета. На упомянутом берегу Петя с важностью вынул из бокового кармана пиджака примечательно инкрустированную фляжку и дико, угрожающе поднес ее к моим глазам. Он хотел, чтобы я не шутя сосредоточил внимание на этом предмете. Разъяснил, что фляжка наполнена, опять же, коктейлем. Он твердо держится традиций, созданных гением Наташи и ее доблестных спутников. И это не случайно. Не случайны мой внезапный визит, наша получаевская прогулка, чудесный парк и кстати возникшая фляжка, как не случаен шатко и уныло прошлепавший мимо нас старичок, или вон та ворона, что-то прокаркавшая на мерно колеблющейся под ее тяжестью ветке, или те механики, облепившие – смотри! – роскошный черный автомобиль и выкарабкавшуюся из него словно бы выставочную, фестивальную девицу. Петя решился, вот почему не случайно все это, как еще и многое другое, лишь по недоразумению не попавшее в поле нашего зрения.
Начиналась новое повествование Пети, открывал он новую главу своей непростой истории.
– Ты здорово поклеветал на мою семейную жизнь, но я, – Петя не без величавости возложил руку на мое плечо, – тебя не осуждаю, ты просто одинокий волк, отчаявшийся скиталец, бродяга, не прибившийся ни к какому берегу, и в конечном счете безобразный лопух, лишь по недоразумению не ставший эмблемой какого-нибудь сатирического журнала. Со временем я дам тебе полную характеристику, а пока напряги внимание и выслушай то новенькое, чем уже живу я, всегда предпочитающий движение, а не застой и всякие никчемности, что, как мы знаем, в порядке вещей у некоторых. Я созрел, я решился, – сказал он, отхлебывая из фляжки. – Было время, когда я только терпел, и это время еще не совсем ушло в прошлое, но с ним все-таки покончено, или почти покончено, да так, что конец хорошо виден, и я уже лишь дотерпливаю, и делаю это по мере своих сил. Я бы сказал, что довожу дело до логического конца, если бы не мечтал о достижении мира, избавленного от логики, стало быть, не пристало мне так говорить. Хотя сказать я собирался ничуть не больше того, что подбираю последние капли и жду, когда чаша терпения переполнится, а это, согласись, в моем положении выглядит вполне логично. Потому как Наташа, и Надя, и прочее... И что для Наташи великолепное и перспективное отсутствие логики, то для Нади катастрофа, не лезущая ни в какие ворота, не умещающаяся в так называемой здравомыслящей голове... И что можно представить себе обычным законом противоречия, обязательным здесь, для нас и даже для тех воодушевившихся механиков, а где-то лишним и ничего не значащим, то может предстать вдруг не гладкой, отшлифованной, филигранной истиной, а зубодробительным инструментом, просовывающимся уже и в горло, раздирающим мои внутренности, или бабьей сварой, драчкой, когда носятся в воздухе страшные ругательства и летают клочья выдранных с корнями волос...
Фляжка оказалась в моих руках, и я тоже отхлебнул.
– Ты о чем, Петя? – спросил я весело.
– Приходи... – порывисто ответил он; уже задыхался, жадно хватал ртом воздух. После короткой паузы, заполненной, как могло показаться со стороны, борьбой за выживание, он тихо произнес: – Сначала спрошу, ты ведь неподалеку от них живешь? Ты понимаешь, о ком я.
– Неподалеку.
– Там есть церковь, на той улице, небольшая и сладенькая на вид... Приходи к ней, я буду ждать... – страстно шептал Петя.
– Зачем?
– Скажу завтра.
– Завтра скажешь, зачем приходить?
– Объясню завтра все, как только ты придешь.
– Мы пойдем к ним?
– Ты угадал. Сметливый ты, все равно как делец или карточный шулер. А я больше не могу. Жену ты мою видел, и что за обстановка в доме, какая там безрадостная атмосфера... Переменам, а ты их только что засвидетельствовал в моей Получаевке, радуюсь, как дитя, а все же не могу. С тех пор как встретил ее... ты понимаешь, о ком я... сам не свой. Это уже не ребячливость, не то молодечество, которое заставляло меня беситься в прошлом. С годами и я переменился. Не терплю больше пустоты, прозябания, бессмыслицы. Каким-то странным образом привилось к моей сущности разгильдяйство, и нестерпимо мне это. Раньше, еще недавно, смотрел сквозь пальцы, а теперь уже не выношу всей этой поразительной ситуации, благодаря которой я чуть не сделался верхоглядом и пустоцветом. А и сделался бы, если б не встретил ее, а как встретил, все так и взбурлило, было как нарыв, и тут – бах! – лопнул нарыв. И зачем же мне барахтаться в разлившемся гное, извиваться в слизи, если я не желаю? Что же мне, утонуть в этом знатно приукрашенном пруду, который был, кажется, озером, когда в нем бесславно захлебнулся Розохватов, или сойти с круга, как Флорькин? Ох! Не случайно я тебе о них порассказал. Хочешь повидать Флорькина?
– Скорее нет, чем да, – возразил я.
– Он тут где-нибудь валяется в укромном местечке. А посиневшего и разбухшего в воде Розохватова свезли на кладбище. Все это не для меня. Сердце разрывается на части, как подумаю, что бывает же такое и даже может со мной произойти... Только высунусь – сразу свистит в воздухе какая-то коса, грозит снести мою голову, если я не уберусь обратно в свою норку. Тебе-то что! Ты еще и не высовывался по-настоящему, а я скольких уже потерял... Тот же Розохватов. А Флорькин? Да и что такое Надя, как не наглядный и откровенный живой труп?
– Я потерял брата...
И не предполагал этого когда-либо говорить, тем более Пете, а сказал; еще мгновение назад был развязен, шутил, поглядывал на Петю снисходительно и скептически, а сказав, насупился, и могильный холод лег на мои плечи, прилепляя к силе, властно тянущей к какому-то невидимому и оттого жуткому магниту.
– Внешние потери строят и развивают личность человека, внутренние разрушают ее. Но скажи... Неужели ты полагаешь, что твои потери идут в какое-то сравнение с моими?
Меня неприятно удивило, что даже его глаза заблестели, когда он вот так цинично воспользовался моим печальным сообщением для очередной странной попытки возвеличить себя. Покоробленный, я угрюмо проговорил:
– Ты и себе и мне душу вымотал своими россказнями, а я, в отличие от тебя, исповедоваться не собираюсь. Вот и вся почва, что есть у тебя для сравнений и выводов. Ты весь на виду, я предпочитаю оставаться в тени. Сам суди, дает ли это тебе право быть резким в своих суждениях.
– Хорошо, расскажи, при каких обстоятельствах ты потерял брата, – сказал Петя с неопределенной усмешкой.
– Рассказать? Тебе? А пожалуй... Отчего бы и не рассказать? – оживился я и, как-то странно волнуясь, по-глупому, совершенно некстати прохохотал, гнусно прокудахтал, потирая руки.
– Чему же ты радуешься? – Петя укоризненно взглянул на меня. – Потерял брата, а заливаешься тут смехом, как птичка божья, как дурачок... И давно бы уже должен был свою притчу выложить, но у тебя ведь все предисловия, намеки...
Я перебил:
– Ну, он куражился... этот самый брат... измывался над целой группой лиц, впрочем, доброго отношения не заслуживавших... Я называю их группой, как ты только что слышал – группой лиц, из того соображения, что надо, а почему, и сам не знаю, но, однако, надо придать этому рассказу несколько официальный характер. Как если бы тут налицо что-то казенное. Не донос, не протокол, но и не так, чтоб, например, доверить бумаге как Бог на душу положит. Так, Петя, не выйдет, тут особый жанр, и где-то в его недрах решилась моя судьба, а что за жанр, это уж ты сам решай впоследствии. И те лица... А философствовали, между прочим, рассуждали о тайнах и муках творчества! В общем, брат загнал их в угол и давай... Они у него долго занимали деньги и куролесили, а он готовил ловушку и выжидал. Давайте-ка, говорит в какой-то момент, либо вы мне все до копейки вернете, либо прямо тут у меня на глазах добровольно уйдете из жизни. Понимаешь? До того все было как бы под покровом тайны, некоторым образом шито-крыто, но тут брат вдруг стал срывать всякие покрова, обнажать натуру, показывать всякие чудовищности... Он и надо мной порой куражился, и я этого не скрываю, хотя сам Бог велит мне говорить о покойном в приподнятом тоне, ведь я исключительно благодаря ему живу безбедно. Когда он куражился надо мной, покровов особых не было, сбрасывать ничего не приходилось. Ничего ни я, ни он не обнажали, да и нечего было обнажать. Просто-напросто брала верх неприязнь. Все было по-человечески грубо и пошло, он вышучивал меня, высмеивал, указывал на мои недостатки, я что-то говорил в ответ. Но результат, Петя, результат!.. Мне теперь не приходится думать о завтрашнем дне, о том, что я буду кушать завтра... В этом смысле я, можно сказать, исключение из правила. Все вот думают, хлопочут, а я не думаю, не хлопочу. Что-то есть художественное в том, что все суетятся, добывая свой кусок хлеба или пирога, а я преспокойно почитываю книжечки. О себе, ясное дело, я не могу говорить казенным языком. Но и превыспренности, велеречивого чего-либо тоже, разумеется, не требуется. Если по-простому, так идиллия и больше ничего, и все благодаря брату. Красота, да и только! Райская жизнь! Спокойная старость! Чего еще желать? На что мне Небыткин с его учением, которое, подозреваю, и не учение никакое, а сплошное измышление и надувательство? Им, может быть, кое-кто прикрывается, прикрывает какие-нибудь неблаговидные поступки. А тем, которых тиранил мой брат, чем было прикрываться? Они усадили его играть в карты, и он здорово проигрался, но после этого и взял своих, так сказать, обидчиков окончательно в оборот. Принялся спаивать, хотел довести до ручки. Завел старших, этаких надзирателей, и всякая мелочь у него да у этих церберов ходила по струнке. Это не сказки, Петя. Так бывает. А прикрывались литературоведением. Может ли гений быть злодеем, а злодей гением? В чем смысл творчества? Если человек, ища ответа на главный философский вопрос – быть или не быть – решает быть, то чем же ему заняться, как не сочинением книжек? Вот какая пытливость овладела угнетенными людьми под тяжелой пятой моего брата! И не поймешь, для чего все это было устроено, но после всего пережитого, после всего, что пережили те люди и я вместе с ними и чего брат в конечном счете пережить не смог, я живу отлично – в сытости, в тепле, в довольстве. Значит, вкладывалась какая-то цель в происходившее тогда? Просто одни с самого начала были поставлены в худшие условия, другие – в частности, я – имели льготы и послабления. А если тебе с самого начала дают поблажку, значит, это для чего-то нужно, как считаешь, Петя? В итоге одни так и не выкарабкались и, как говорят в таких случаях, пропали без вести, а привилегированные, облагодетельствованные... Но что же мой брат?.. Это самое интересное... Умер, до последнего не прекращая куража, с тем же пылом издеваясь над несчастными пьяными и потерявшими человеческое обличье философами, над обезумевшими от вина и дрожащими от страха литературоведами, но завещание-то он написал в мою пользу, вот в чем штука!
С унылым видом слушал Петя мою историю. Без всякого интереса посматривал на шествующих между гладко постриженными газонами, словно порождения какой-то парковой, декоративной древесности, старичков, старушек, мурлычущих мамаш с колясками. Они шли, в основном, мирно и скромно беседующими парами, и в моей что-то опротестовывающей голове ущемлено, болезненно пронеслось: о чем они думают? о чем говорят?
– Посмотри, какие шершавые, корой покрытые люди! – крикнул я. – И какое спокойствие! Но в каком это противоречии с уймой прочитанных мной книг, с массой всего прочувствованного, передуманного...
– Не скажу, – прервал внезапно меня Петя, – что до конца постиг смысл твоей притчи, но уверен, все это, Кроня, чепуха, и если окончательно определяться, с чем идти к людям, а ты, надеюсь, и впрямь догадываешься, о ком я...
– Как ты можешь, – возмутился я, – называть чепухой дело, в котором замешано много живых, наделенных душой существ и переплелись судьбы самых разных людей, столкнулись интересы...
– Если по-настоящему готовиться к предстоящим боям за самоутверждение, то надо не только исключить глупые предрассудки и пустые пристрастия, бестолковый либерализм мнений и баснословный эгоизм. Надо еще хорошенько усвоить старую, но часто забываемую истину, что божий дар ни при каких обстоятельствах не годится сравнивать и тем более путать с яичницей. Подумай, что останется от твоих приключений, если на них прольет свет Тихон или Глеб. Я уж не говорю о Наташе. А они могут мощно пролить, очень мощно. Но достаточно будет, даже если я лишь маленькую свечечку зажгу. Достаточно меня, моей жизни, моей биографии, чтобы твои воспоминания испарились, как лужа в солнечных лучах. Не возьму на себя смелость утверждать, что то же могло бы случиться и с тем, что ты называешь своим нынешним благоденствием и что вообще-то весьма сомнительно, смахивая на какое-то грязное дельце. Я бы даже высказался в том смысле, что в твоей истории на первом месте ужасающая житейская грязь, если бы речь не шла о близком тебе человеке, к тому же умершем и обеспечившем тебя всем необходимым. Но всем ли, Кроня? Задай себе этот вопрос, повторяй его, постоянно возвращайся к нему. Так вот, не всем. Возьми мои похождения в сфере высокого, духовного, непостижимого. А что ты? Ты словно барахтаешься и возишься в пыли. Возьми и взвесь – свое и мое. Сразу станет ясно, кто в какой весовой категории. Контраст большой, и на его фоне мы видим, что даже Надина растрата многообещающих душевных качеств стоит гораздо выше меркантильных соображений твоего брата относительно завещания, а не очень-то славная гибель Розохватова по всем статьям превосходит тот статус философов, который ты сгоряча приписал каким-то безумным пропойцам. Ты понял, Кроня? Мои искания и приключения уже развиваются, а тебе еще развиваться и развиваться.
– Я не перебивал тебя, я просто выслушал, но это не значит, что я во всем с тобой согласен и что мне не смешно многое из сказанного тобой.
– Повторяю, – возвысил голос Петя, – тебе еще развиваться и развиваться. И кто знает, к чему это развитие тебя приведет! А мне больно, и боль вызвана ощущением, что конец близок, а я все еще не достиг многого, все еще стою на каком-то пороге. Я в курсе, что мощное, не поддающееся истреблению и в заоблачных высях, в загробном, иначе сказать, мире, сознание просто так не наживешь, его надо заработать, выстрадать, накопить упорным трудом, все вокруг постигая, осмысляя и творчески отделывая. Обетованный мир надо еще завоевать. Многие, ходя по церквам или сектантским сборищам и отбивая поклоны, думают взять его измором, вымолить, в прочее время духовно бездействуя, жируя, как скот. А надо развиваться. Если они – уверен, ты понимаешь, о ком я, – действительно пишут книжки, рисуют картины и сочиняют поэмы, так надо очертя голову бухнуться в это потаенное творческое месиво, в этот безбрежный океан, и плыть куда глаза глядят, упорно развиваясь и совершенствуясь. Выходит дело, я не могу, брат, без них. Мне нужна опора.
Последние слова Петя произнес уже жалобно. И я мгновенно смягчился.
– А другие, жена та же, чем не опора? – сказал я. – Или вот я, если уж на то пошло и дело стало за некими крайностями...
– Ты хороший, – перебил Петя, – и я тебя не забуду, не оставлю. Я возьму тебя с собой. Мы пойдем вместе.
– Так ведь и ты, Петя, служишь мне опорой, вот в чем дело. И как бы это я выдумал не послужить со своей стороны, когда б ты решил опереться на меня?
– Но ты недостаточен, ты пока еще не дорос, тебе еще надо поднатужиться, а то и, как говорится, пуд соли съесть. Ну, шла бы речь о чем-то обычном, о том, что всегда водится у людей и бывает между ними... Только где она, эта обычность? Для меня ее давно нет, теперь и ты попался. И не сказать, чтобы ты был очень нужен, но, видя твой энтузиазм, твой напор... Если что, так ты самого себя и вини. Твоя инициатива... Но ты еще по-настоящему не коснулся Наташи, а через меня она переступила, когда я решил наподдать Флорькину и он навалился на меня, как мешок с дерьмом. Я этого не забыл. Это надо было видеть! Не говорю уж о том, чтобы пережить... А когда же, спрашивается, я сам вот так могуче, величаво и с невероятным хладнокровием переступлю через все то скверное, дрянное, нелепое, что есть во мне? Переступить через себя требуется, понимаешь? Если ты, Кроня, совсем слаб и бессмыслен и даже со мной тебе не под силу тягаться, я могу переступить через тебя, и прямо здесь, не теряя зря времени, – просто для примера, чтоб ты знал, каково это. Ты только скажи. У меня не задержится. Я и ножом могу пырнуть, если стих такой найдет. Но вообще-то я задумал другое.
– Что же?
– Так я тебе и сказал. Завтра скажу, когда встретимся. Гляжу я на тебя и вижу, что головоломки для тебя – лечение, и хорошо, когда ты не валяешь дурака, а теряешься в догадках, полезно тебе иной раз загреметь в уравнение с многими неизвестными... Что изменится, если я открою тебе истину сегодня, а не завтра? Ты все равно еще растерян, мало что понимаешь, тебе поразмыслить нужно. В общем, подобные вещи сгоряча не проговариваются, не делаются.
Я, поджав губы, возразил:
– Могу, знаешь, и не явиться, раз ты темнишь.
– Ничего плохого, рискованного и чреватого я не замышляю. Ну, представь себе некий взрыв. А это в сущности переворот, причем с перспективой на разумное, доброе, славное... Вообрази затем обнаружение и обнажение подлинной натуры с последующей трансформацией... И не так, как это вышло у твоего покойного брата – он просто начудил – а с некоторой трансцендентальностью, особенно если смотреть отсюда, из дня нынешнего... Короче, Кроня! Их надо убедить.
– Ты сначала меня убеди.
– Я тебя убедил. Ты придешь.
– Уверен?
– Вполне.
***
И опять я колебался, идти ли, не нравилась мне Петина загадочная решимость, а в особенности та прыть, с какой он и меня втягивал в какую-то авантюру. Сама мысль о предстоящем визите холодила кровь: снова Наташа, новая встреча... Предстать перед ней... Ее взгляд... Вдруг спросит: разве мы вас приглашали? Желание Пети и впрямь на меня опереться, превратить меня в сподвижника выросло в целую проблему, решить которую я не мог без того, чтобы прежде не погнуть, не подавить многое в своей душе. Я должен возыметь, наспех воспитать в себе что-то самоотверженное и необузданное, отчаяться на оглушающий и ослепляющий подвиг, а Петя вон как просто решал...
Не уверен, что его обрадовало мое появление, скорее наоборот. Он вздрогнул, побледнел, он нервно потер руки, как перед последним шагом в неведомое, и если воодушевился, то отвлеченно, по скрытой от меня необходимости, или как-то очень уж на мрачный лад. А ведь я именно отчаялся и в самом деле словно совершал подвиг; решение дорого мне обошлось, я весь извелся. И как теперь выяснялось, Петя надеялся, что я не приду, а он сочтет это прекрасным поводом отказаться от своей затеи и с легким сердцем отправится восвояси. Я почувствовал себя уязвленным.
– Хорошо... – заговорил он отрывисто. – Знал, верил, что придешь. Не сомневался... И ты правильно поступил. Ты сделал отличный выбор. Теперь пошли!
– Я не пойду, пока ты не скажешь, что задумал.
– Не обращай внимания на мое волнение, – закричал Петя. – Если ты из-за него не решаешься... Подумаешь, состояние! Сейчас оно одно, через минуту – другое. Оно у меня другим и будет, я к этому готовлюсь, и уверяю тебя, никаких при этом помех, никаких ограничений... Не замечаю, чтобы что-то стесняло меня, я не скован, свободен внутренне и даже отчасти развязен, что тоже не повредит, пригодится. А ты тут, надо же, собрался фиксировать каждый мой шаг и все мое контролировать, может быть, даже взнуздать меня, зная мой горячий нрав... Не выйдет это у тебя! Давай иди!
– Я не пойду, сначала скажи, тогда пойду.
– Ты что, сумасшедший? Это отпор? Это строптивость?
– Просто разумное желание узнать твои намерения, прежде чем я по твоей вине вляпаюсь в какую-то сомнительную историю.
И вот Петя, повинуясь моему требованию, ответил торопливо и выстрадано, мученически при этом сморщившись:
– Ты уже и вину за мной числишь, а я как на духу говорю, что никаких вероломств, никакой нечистой игры... Ну... поэму я написал, понимаешь?
Я рассмеялся.
– И только-то?
– А мало? Тебе мало? Но она перевернет их представление обо мне. И ты, если не глух к поэзии, проникнешься.
– Плеткой запасся? Как же не отстегать их, если твое творчество не придется им по вкусу...
– Да, ты сумасшедший, – прервал меня Петя, становясь в позу глубоко огорченного человека, – и доказательства тому налицо.
– Ты ее записал, свою поэму, и будешь читать?
– Нет, запомнил наизусть, а записи оставил дома.
– Зачем же я тебе?
Он пытливо заглянул в мои глаза и положил руку на мое плечо.
– А скажи-ка как на духу, теперь ты мне веришь?
– Верю ли я, что ты написал поэму?
– Можно и так сформулировать вопрос, – Петя кивнул, соглашаясь.
Что-то дрогнуло в моей душе, потянулось к этому человеку. Он вдруг показался мне таким трогательным, простодушным, с особой достоверностью несущим способное согреть тепло жизненности. Я воскликнул с чувством, с дрожью в голосе:
– Поверил, сразу, как только ты сказал, сразу поверил!
– Не волнуйся так, – он смягчено улыбнулся, – это мне надо волноваться, а у тебя все в порядке.
– Ты беспокоишься, поймет ли эта стая... эта аудитория... поймут ли они твою поэму? Ну, оценят ли по достоинству?
– Не только это, беспокоит еще и состояние твоего рассудка. Как бы ты того, хотя, надеюсь, как-нибудь да обойдется... А они вовсе не стая, нет, они, как бы это выразить, особая разновидность людей, что ли... Теперь я объясню тебе, зачем ты мне понадобился, – заговорил Петя поразительно спокойным тоном. – Будешь обещанной опорой. К тому же, говорю, проникнешься... В высшей степени правильно и полезно не отставать тебе от меня, целесообразно, знаешь, куда я, туда и ты... Вот так-то, дорогой, и что еще сказать, кроме того, что ты как есть мой последователь и внедряешься. Ничто уже не случайно, раз мы больше не живем лишь бы жить, а целеустремленно бьемся и принимаем разумные меры. – Он вдруг остановил свое движение, а мы уже вышагивали мощно, как обезумевшие, снова повернулся ко мне лицом и, раскинув руки в стороны, широко и немножко картинно раскинув, проговорил глухо и сумеречно, словно исподволь закравшийся демон: – Да! Так долго мне внушали мысль, что делаю я все из рук вон плохо, внушали с того берега и с этого, – согнутым в крючок пальцем показал он в одну сторону и в другую – на некие невидимые берега, сам оставшись в потоке, разделившем его жизнь надвое, – внушали так долго и упорно, что я, частично уже и уверовав в свою никчемность, а мироздание, заметь, не успев осмыслить, не придумал ничего лучше, как пойти ва-банк. Отсюда поэма, раскрывающая мою сущность, обличающая недостатки, подчеркивающая достоинства, а главное, указывающая на те потенции, с которыми я могу подойти к решению вопроса о долгожданном переходе в иное состояние. Состояние, отрицающее все то, что я лишь условно или приблизительно могу назвать состоянием в своем нынешнем положении, отрицающее прошлое, тебя, Кроня, и тебе подобных.








