412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Иное состояние (СИ) » Текст книги (страница 3)
Иное состояние (СИ)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2018, 19:30

Текст книги "Иное состояние (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)

– Простите, что вмешиваюсь, но я...

– А вот и свидетель! – Петя вдруг просиял и довольно крепко ткнул меня пальцем в грудь. – Абсолютно необходимый человек! Чем не тот, кто... А потенциал – посмотри на него, Наташа, посмотри! – потенциал чувствуется как ничто другое, дядечка крепок и себе на уме.

Наташа, даже не взглянув в мою сторону, кивнула. Что означал ее кивок? Она утверждала мое право быть свидетелем?

Я показал (и мне казалось, что я из кожи вон лезу), что уже весь внимание и готов к активному исполнению своей новой роли.

– Пусть даже в этот раз ничего не выйдет, – говорил Петя, раскачиваясь и мелко блуждая предо мной в каком-то виснущем клочками тумане, – потенциал никуда не денется, его невозможно забыть, потерять из виду, он будет использован...

Я был признателен ему за его доброту, позволившую мне втереться в их компанию, однако не удержался от едкого замечания:

– Вы прямо шелушитесь весь, живя в такой горячке. Нельзя же так сходу все определять, с бухты-барахты утверждать истину, вы в конце концов развалитесь, как карточный домик.

Наташа взглянула на меня с любопытством, что не могло не приободрить. И тут мы скопом, какой-то, я бы сказал, ватагой, прокатились по двору и затем весьма суматошно потолкались у неожиданно узкого входа в дом. Петя почему-то решил войти первым – может быть, пожелал непременно оказаться лицом к Наташе, по-прежнему распространяя свои нескончаемые объяснения, которых я прежде не понимал, а теперь вовсе не слушал. Наташа, как женщина и как хозяйка, считала за собой право ступать впереди нас, чего, конечно, требовали и правила приличий. Я боялся ненароком отлепиться, отстать, не поспеть за своими новыми знакомыми, пока и не думавшими, пожалуй, навечно вписывать меня в круг их знакомств.

Я говорил, бредя и пошатываясь в изумлении оттого, что какие-то еще мгновение назад немыслимые откровения клокочут в моей груди и срываются с моих губ:

– Порой удивителен жизненный путь, и случай играет далеко не последнюю роль... Известное, казалось бы, дело, взлеты и падения, и со всяким может... Но как можно думать, будто подвернувшийся неожиданно – непременно мерзавец, путается под ногами, вынюхивает что-то? Я был до некоторой степени рыхл и рассеян, даже безволен, а сейчас это позади... Я установил истину... хорошо, не так громко!.. скажем, я понял причину своего страстного жизнелюбия. И пришло время окончательно решить, что же все-таки важнее всего, не личность ли?

Заговорив, я словно давал почин какому-то новому всплеску эмоций у Пети, вот и в этот раз мои слова странным образом оживили его, он встряхнулся, глаза его вдруг блеснули дико и радостно.

– Надо же, человек со стороны, не вовлеченный. Но какой свежий, какой беспристрастный взгляд, – легко и бессмысленно лопотал он, фамильярно и в то же время добродушно, ребячливо похлопывая меня по плечу. – Он прорвется, разрушит стену. А не трудно разобраться, до чего дошли некоторые, я, например... Все ради неясной цели... Я нищий. Многие сбережения спустил, а ради чего? Мой дом опустел. Все никак не пойму, из-за чего я бьюсь и почему мне приятен риск, а рискую – ого-го! – и когда-нибудь непременно сверну себе шею, прыгнув очертя голову или не туда ступив... Тускло, мутно существование. Не скажу, будто нет мебели и только разбитая посуда. Мол, сплю на голом полу, и питаться нечем. Но ведь пустыня, жена не в счет. Она тоже пустыня, не оазис.

Уже раздражение охватило меня, и я бросил на ходу этому комическому человеку:

– Займись делом, поработай... оставь интересный след в жизни...

– Быть как все? Я лучше умру! – И зловещая ухмылка заиграла на отвратительно вытянувшихся в ниточку губах Пети.

Чтобы в его годы столь рьяно, по-юношески избегать сходства с другими – это и оскорбляло чувства большего возрастом, опытом и мудростью человека, и, наверное, могло приятно удивить. Я кивнул в знак согласия, что повеяло от его, Пети, слов свежестью, но в действительности обдумать, как мне относиться к нему, я не успел, да и не мог, подавленный надвигающейся разгадкой тайны. Мы кривым, судорожно меняющим очертания комом втиснулись в дверь, и я ожидал встречного выплеска, какой-то спровоцированной грубостью нашего вторжения особенной живости, трепета, может быть, страшного взмаха в полутьме огромного крыла потревоженной птицы. Признаться, мои ожидания были ничем не серьезнее Петиных усилий выделяться, быть оригинальным и ни на кого не похожим. Я воображал разгадку живым существом, хотя и без особых примет и узнаваемых форм, и был подготовлен к бреду не меньше Пети. А в результате и зарисовок никаких, дающих понятие о внутренности дома, долгое время смущавшего меня своими загадками, не сохранилось в моей памяти, и впоследствии я не мог припомнить даже того, как очутился в чудесной, мелко, но искусно обставленной комнатке, приятно погруженной в полумрак. Очутился я, следует добавить, и за письменным столом, у окна, в котором так волшебно маячила еще недавно перед моим пытливым ночным взором прекрасная незнакомка. Гладкая пустота покрытой вытертым серым сукном поверхности потрясла меня, и я уставился на этот стол, тупо гадая, где же образы созданных за ним поэм. Зато незнакомка теперь была моей. Моей хозяйкой, моей собеседницей, моей возлюбленной.

К смешным подробностям вихреобразного внедрения в новую жизнь отнесу, в первую голову, суетное стояние перед решающим броском у ворот с приставленным к губам пальчиком – жест, как известно, изобличающий простодушие мужчин и коварное хитроумие баб – и еще то, как затем, уже в эпицентре удачи, мгновение-другое с натужной величавостью склонялся над столом, как бы замещая Наташу, пока не сообразил, что это глупо. Так могли бы коты, эти, надо полагать, верные спутники Варо, опасливо водить лапой по еще чистому холсту, туманно задумываясь, откуда у их доброй хозяйки умение создавать в пустом и плоском пространстве тонкие, яркие и глубокие миры и почему они не владеют подобным мастерством. Отталкиваясь ногой от пола, я должным образом развернулся в кресле, мягко, вопреки сути его механической конструкции, как бы с эманациями человечности крутящемся, и... обмер. Общество пополнилось новыми членами. Кроме нас, прежних, еще двое, такое вот расширение, не очень-то меня, успевшего более или менее сносно настроиться на Петину вполне достаточную волну, обрадовавшее; опять же и ребус: вошедшие – а когда и как? – тоже были темноволосы. Становилось даже как-то сумрачно в комнате по этой странной причине. Поневоле я занес руку, желая, видимо, что-то понять в собственных волосах, как бы разобраться в их цвете или их вероятных метаморфозах, но остановился и несколько времени сидел с нелепо поднятой в воздух рукой. Я словно застыл над загадкой, не очутился ли я в окружении чужестранцев, неких скученных южан, которым понадобилось изобразить суровую белизну и даже бледность лиц, а в общем-то нипочем в один миг изменить цвет кожи, заделаться фиолетово-черными, жутковато скалящими белоснежные зубы людьми. Но нет, они в конечном счете производили впечатление своих, а черноволосый под стать прочим сгрудившимся в комнате господам Петя так и вовсе оставался, по крайней мере в моих глазах, простым, как лубочный персонаж. И все же, эти прибавившиеся, словно из-под земли выскочившие незнакомцы... Наташа изящно скользнула к ним, присоединилась. Почему раньше, когда я всего лишь был снаружи, прятался там в ночи и тайно наблюдал, эти двое, без шороха и скрипа, с леденящей кровь змеиной бесшумностью возникшие, как будто не существовали вовсе, а сейчас, как только я проник наконец в заветную комнату, тотчас появились, причем, сдается мне, именно для того, чтобы оберегать Наташу?

Итак, хозяев трое. Моя аналитика зашевелилась, задергалась, лихорадочно прокручивая ситуацию. Так выразиться можно, во всяком случае, нечто подобное происходило со мной. Я мысленно распределял роли. Петя, то ли подлаживаясь под мое обнаружившееся у ворот простодушие, то ли о чем-то своем бесконечно воюя с Наташей, успел и заявить свою гордую неповторимость, неподражаемость, и посетовать на нищету, бесцельность жизни и некое бездушие жены. Он покаялся, указывая на свое жалкое непонимание собственных поступков, но сделал он это вовсе не для того, чтобы очиститься. Зачем ему очищаться, и от чего? Конечно, он все равно что червь в земле, и, выползши на дневную поверхность, можно бы и отряхнуться, смыть грязь, однако у него и мысли об этом нет. Он всегда здесь и сейчас, и он как все, и это устраивает его лишь потому и лишь в том смысле, что создает питательную среду, почву, стартовую площадку для порыва в измерение, где он становится своим для людей, невозможных в обыденной действительности. Он свой для Наташи. Порыв – это его работа, его способ существования. Ему не составляет большого труда вечно быть готовым к тому, чтобы орудовать, манипулировать, колдовать, столбом дыма или воды взмывать к небу, жутко и мерзко растягиваться в темной земной толще, жалобно ужиматься и скрючиваться на солнечной поверхности. Но Наташе, в ее достоверности и самостоятельности, нельзя от факта, что Петя у нее свой, зависеть так, как если бы это не одно лишь порождение моих вольных умозаключений, а такая же реальность, как ее собственное существование или ее сны. Поэтому Петя хоть и выглядит своим в Наташиной комнате, а все-таки не вполне вхож. Но вот что я сказал о троих, что они хозяева, это непреложная истина. Они вдруг единым строем шагнули на середину комнаты, где было меньше теней и куда еще с удивившей меня торопливостью упал свежий солнечный лучик из окна, и я увидел, что цвета этих людей далеко не так контрастны и непоколебимы, как я уже некоторым образом привык думать. Кукольность, кажется, это и можно назвать первым, если не главным, впечатлением. Вовсе не было устойчивой черноты волос, мне пришлось на ходу поменять суждение, и я уже смотрел на троих, отделенных от Пети, при всем его умении приспосабливаться, некой пропастью, как на великолепных носителей шевелюр, прежде всего, надо сказать, роскошных шевелюр, это, пожалуй, следует даже и выделить. На это нужно указать особо. Волосы, обладавшие массой оттенков, переливавшиеся чудесно от темного к светлому, превосходно, красивыми волнами, лежали на их головах. А и быстрое замечание о великолепии, заключавшее их в один большой, привлекающий всеобщее внимание букет, нельзя назвать случайным.

В целом, однако, получалось что-то смутное, но, кажется, только в моем восприятии и, может быть, даже в моих понятиях. Оставалось мне прояснить свою собственную роль. Говоря вообще, я, конечно, слишком уж разволновался, растревожился из-за странно одолевшей меня надобности как-то сразу и навсегда определить моих новых знакомых. Не на выставке они демонстрировались, а невозмутимо и размеренно жили своей жизнью в доме, все последнее время чаровавшего меня, и я уйду, а они останутся и будут жить так, словно я и не заходил полюбоваться ими, продолжатся без воспоминаний обо мне, не мучаясь сомнением, в достаточном ли виде, убедительно ли они показали себя. Но меня именно мучило подозрение, что какая-то демонстрация все же происходит. Масса оттенков, масса нюансов, одно огромное, прямо сказать, наваливающееся и способное раздавить впечатление... – и подается все в... в гробовой тишине, хотел сказать я, но это было бы неправдой... нет, в кошмарной слаженности, без сучка и задоринки, округло, как и полагается всякой вещи, имеющей законченный вид. Всякое движение, всякая черточка, штришок – все у них для чего-то нужно, а не существует просто так. Наташа одета легко, и тотчас приходит на ум: чтоб не париться и не потеть и что-то еще в том же духе, понятное всякому, кто хоть однажды изнемог от летней жары. Но мелко и ничтожно окутывать ее подобными соображениями. На ней сидело платье тончайшее, не из тех, что скрадывают формы, и о точеной фигурке его владелицы я мог говорить без преувеличений, догадок и, так сказать, авансов. Но и стражи, не сутолочно, а достойно и даже картинно обернувшиеся сворой верных псов, тоже не прибегли к утаивающим одеждам. Они стояли ровно и возвышались гладко, существовали без недостатков, без изъянов, и можно было бы и в их случае заговорить о точенности, если бы не мешала явная несопоставимость данного высказывания с их столь серьезной, значительной мужской статью. Сделанность, что ли, что-то даже искусственное подмечал я в них, да и в Наташе как бы уже заодно. Воистину куклы! Выточенные, пронеслось в моей голове, и это было то, за что я тут же с готовностью ухватился, краткое и емкое, в высшей степени удобное определение, имевшее даже какой-то художественный характер. Я попал в компанию, где не наладить тотчас свободную душевность и не сваляешься беспечно вместе со всеми в неком веселом единообразии; здесь с самого начала довлела необходимость обдумывать, просчитывать, что-то определять, так или иначе примеряться. Пугало и раздражало это, но и захватывало дух. Меня мучило, что я, может быть, негоже, скверно думаю о людях, не сделавших мне ничего плохого, но в то же время я гордился собой, внутренне любуясь интуитивно обнаруженным определением и все более находя его поэтическим, как если бы оно и впрямь было порождено высоким вдохновением или, по крайней мере, действительно определяло что-то крайне существенное в образе жизни, в способе существования, в состоянии моих новых друзей.

Вконец смущенный и едва ли не запутавшийся, я остро переживал напиравшую надобность оправдаться за свой непрошеный визит (а втайне и за отрезок своего бытования, заполненный нагловатым поиском определения) и пронзительным вскриком, во всяком случае, именно с него начав, сказал посреди резко выросшей строгой тишины:

– Господа, я пробегал мимо. И тут же соображения литературного плана. Возьмем, в частности, различия между реалистами и декадентами. Я не отниму у вас много времени, если поделюсь...

Как раз вот на "пробегал" я нажал, выделяя особо, с мученическим подвизгом, а дальше слова, голос и смысл пошли на убыль, размылись, спали в рыхлость. Я передаю лишь общую схему своего высказывания, а как, с какими уклонениями, судорогами и глупостями я на самом деле исторг его, об этом лучше умолчать. Я снова был зелен и незрел, мелковат и глуповат, как в далекие годы отрочества и медленного, трудного, непомерно затянувшегося взросления. Между тем сказанное было важно для меня, как будто внезапно развернувшийся, захлопавший куцыми крылышками слог и кое-как выпестованные фразы могли послужить составлению и развитию неких значительных обстоятельств, но меня, однако, никто не слушал.

***

На этом не закончилось, визит продолжался, я, похоже, втерся основательно. Именно втерся, даже, сдается мне, побаливали бока, слегка поврежденные, когда я с усилием протискивался в дверь, толкался с Петей у входа в рай. Но это, может быть, всего лишь мифология, прикрывающая то, что в действительности было не чем иным, как моей наглостью. Я, кажется, не погрешу против истины, если скажу, что сначала речь зашла о наследии, о важности его для всякого момента истории, в том числе и протекающего перед нашими глазами. Что говорилось позже – тема отдельная. А что же о наследстве? Ну, допускаю, что прослеживалась известная последовательность и говорилось не совокупно и вразнобой, но с чрезвычайной гармоничностью, с неукоснительным разведением по отдельностям важности как истории, так и момента как такового, а в определенном смысле и наследия, представляющего собой связующее звено. Однако никакой определенности я, признаться, не приметил. Возможно, это словесно обрабатываемое хозяевами наследие следовало трактовать как традицию; в какой-то момент, между прочим, мне показалось, что эти серьезные, постоянно разнообразящие свою цветовую гамму люди хозяйничают не только в комнате, где я неожиданно и несколько надуманно очутился, но и во всем доме, в последнее время занимавшее столь существенное место в моем воображении и, следовательно, в моей жизни. Не исключено, прозвучал некий пролог, прежде чем они коснулись темы наследия, но если и так, он совершенно прошел мимо меня, а если бы и запечатлелся в моей голове, не думаю, что это существенно повлияло бы на степень моего уразумения. Я сидел, хлопал глазами и глуповато дивился спектру красок, и даже целым мирам спектров, разворачивающейся – неизвестно где, если не попросту в моем воспалившемся мозгу, – панораме аспектов и перспектив, столь красочных, столь искусно порождающих восхитительную игру света и теней, чудесного сияния и кромешной тьмы.

Снова распределились, и на этот раз не дав нужной доходчивости, роли. С немалой внезапностью и довольно странной легкостью, как бы небрежностью, образовалась ситуация, в которой одного из этих господ следовало воспринимать как видного живописца, другой выступал едва ли не эпическим поэтом, третий претендовал на роль творца прозы, способной перевернуть все прошлые и нынешние представления об этом разделе литературы. Естественно, неназванной и как бы заведомо несущественной при этом осталась роль Пети, а я даже в собственных глазах вышел вдруг человеком, невесть чем занимающимся, варящимся в соку ломаного гроша не стоящих претензий. Пораженный этой неожиданностью, я залопотал что-то о насильственном изъятии Петровым землицы у Иванова, который, увы, недостаточно хорош и отнюдь не исправился лишь оттого, что ему выпала роль жертвы. Но опять я не был услышан. Мне вскользь сообщили, что писание, сочинение, малевание – своего рода опции, которыми стоит воспользоваться, когда задумываешь большое дело. Но и все это, опции и некое дело, тут же в один миг куда-то улетело, испарилось без следа.

– Вас устраивают наши условия? – спросил меня, почесывая затылок, статный человек. Еще бы не быть, при общей-то их бесспорной выточенности, безусловной ладности, статным этому парню! Звали его Глебом. Он занимал, как мне представилось, какое-то среднее место между поразительно юной Наташей и Тихоном, достигшим уже, кажется, довольно высокой ступени старения.

Я встрепенулся, точно и аккуратно уловив, что вопрос обращен именно ко мне:

– А какие условия? Я не разобрался...

– По правде говоря, – вежливо пояснил Глеб, – порой происходят вещи, даже явления, ну, как бы это выразить, потрясающие воображение, в высшей степени необыкновенные, для иных вообще умопомрачительные. И в таких случаях возникает естественная необходимость в посторонних лицах, становящихся при этом теми, на кого можно понадеяться как на вероятных помощников или, в случае крайней нужды, возложить ответственность.

Мне хотелось забунтовать. Я устал от ладности, от какой-то прилизанности обстановки и атмосферы.

– Сделать стрелочниками? – воскликнул я изумленно.

– Если угодно.

– Я должен подумать... Не вправе согласиться, не подумав прежде. Попадая со стороны в совсем или не совсем понятную конфигурацию – да не озаботиться сохранностью прежнего положения вещей, прежней самостоятельности?.. Это, согласитесь, не то или как бы не то. Сразу не разобрать... Не обеспечив?.. – вскрикнул я. – Вообразите, попадаем мы на птичий базар, совершенно не понимая птичьего языка. Ведь это приведет нас к дарвинизму, к борьбе за выживание, не так ли? Но и просто в человеческом плане – как же без коренной заботы о собственной личности, о своем месте в мире? Вы, я думаю, знаете цену независимости, того, что называют автономностью... Главное при этом, конечно, не налегать на обособленность, то есть не придавать ей чрезмерного значения... но если вдуматься с полной окончательностью...

Я отпал от созерцания общей панорамы, откатился несколько в сторону от гамм и перспектив, и возникшее расстояние позволило мне рассмотреть в говоривших со мной людях живую натуру, производящую многообразие существ, или, может быть, распознать в них какие-то темные мохнатые бурдюки. Мои губы продолжали совершать сосательные движения, и с них капельками, слепыми зародышами срывались слова, естественным образом сюсюкающие. Я бормотал, но меня снова никто не слышал. Я словно всего лишь беззвучно шевелил губами; а может, так оно и было.

– Нет ничего лучше, чем стремиться к универсальности во всем, не забывая о частностях, но во главу угла ставя общее и целое, – прошелестел стушевавшийся в углу Петя. – Универсалы, они все знают и все обрабатывают, все поглощают, их цель – абсолют. Нельзя и мне не стремиться, плохо только, что никак не угодишь, что бы ни сделал и куда бы ни полез. Что же иное остается, как не выкарабкиваться, словно из кожи вон? Меня по месту жительства так и называют – универсалом, и называют меня так кое-что соображающие или что-то подозревающие на мой счет ребята. Как вас зовут, дружище? – обратился ко мне Петя.

– Кронидом, – смущенно, отягощенный застарелой ненавистью к собственному имени, выдавил я.

– Кроня один из них, из плеяды этих ребят. Так я вижу, и по всему выходит, что он свой, этот Кроня. А они говорят: ты, парень, универсал, и всегда им был, а в будущем и вовсе завоюешь недосягаемость. Да, называют, нарекают, но хоть и польщен, а не знаю, заслуженно ли, и потом, еще вопрос, насколько они искренни. Я не глуп, и если к моим порокам следует безоговорочно отнести завистливость, то в зачет идет факт бурного темперамента, хотя склад психики у меня при этом несколько болезненный. Да что же это, люди добрые, что же это такое, я ли не овладел учением, не разобрался, не постиг хотя бы азы? Добавлю еще, что при повальной одиозности окружающих, и благоверной в том числе, мои маленькие слабости не слишком бросаются в глаза. Но что действительно удручает, так это отсутствие способностей, ну, как бы специальных задатков и талантов, вот что меня в первую очередь угнетает, а другим просто неприятно или чуть-чуть тошно. В то же время, поскольку учение требует не только мощных последователей, но и простых учеников, я все-таки в состоянии выявить кое-какие способности и, прослыв учеником прилежным, примерным, в известной мере, и даже недурно, преуспеть.

Так выяснился намек на уготованную мне роль и более или менее четко обрисовалось положение Пети.

– Очень важно обойтись без фальшивых конструкций, – заметил я, вдохновленный Петиным монологом.

После этого наше с Петей – мое и моего как бы собрата по несчастью – участие в происходящем завершилось, вернее сказать, было пресечено с искусством, внешне не проявившимся заметно, но несомненным. Что при этом творилось с моим другом, не берусь судить, что же касается моих обстоятельств, могу сказать, что действительность как-то вдруг стала открываться для меня с внешней только стороны, тогда как внутренняя, т. е. любимая и всегда оберегаемая интимность моя, совершенно опала, затихла и присмирела. Было ли то внешнее всего лишь оболочкой, исключительно материей, разве что для проформы обозначенной именами моих собеседников, я не понимал и не знал и, возможно, никогда не пойму. Какая немыслимая тайна вдруг прихлопнула, придавила меня! Мог ли я думать в эту минуту, что выпуклая, напирающая сила Наташи и ее друзей и мое с Петей увядание и бессилие проистекают из одного источника?

***

А еще нельзя, пожалуй, сбрасывать со счетов подозрение, обусловленное, может быть, моей незаурядной проницательностью, но, скорее, все же чьими-то опасливыми словами, подозрение, говорю я, что именно в Пете эти люди видят известную угрозу и что для того-то они и скучились, чтобы главу, в которой бедняга помещался, закрыть раз и навсегда. Но Петя производил впечатление человека, жаждущего истины и не ведающего, где утолить жажду, и опасен он мог быть, скажем, лишь чересчур горячим стремлением пробиться в здешний кружок и заделаться, так сказать, неофитом. А разве и я не представал в том же свете, и где гарантия, что и я уже не зачислен в разряд сомнительных, подозрительных и опасных. Стало быть, я подступил к роковой черте? Я позволял себе, смутно играя, воображать, будто не втерся, не проник незваным, непрошеным, а явился в этот дом волею судьбы, с которой даже столь величавые, как здесь, обитатели земли должны считаться. Но был и прямой взгляд, вполне раскрывавший, что в какой-то момент я попросту зашелся, впал в дикость, поддался безграничной наглости и лишь за счет этого прорвался в заветные хоромы. Удивляться ли в таком случае, если я с самого начала уронил себя в их глазах? Удивляться скорее приходилось тому, что они сразу не выставили меня за дверь, не выдворили с треском, не намяли бока.

Я скажу больше. Я человек воспитанный, сдержанный, и моя внезапная тяга к общению мне самому подозрительна, но вот дошло и до крайностей. Словно штурм, судороги какие-то; и мой странным образом удавшийся прорыв служит прекрасным свидетельством моей одержимости. С нормальной же точки зрения я фактически распоясавшийся безумец, суматошное ничтожество, залихорадивший бедолага. Происходящее со мной неумолимо переплетает меня с Петей, продвинувшимся, конечно, гораздо дальше, однако все еще пребывающим в загоне, в унижении; соответствие, некая сообразность, наблюдающаяся между мной и этим несчастным, туго укладывается в нарост, по которому выходит, что он уже мой собрат, этот несносный Петя. В результате и распирает меня желание сказать больше, чем следовало бы, чем того требуют обстоятельства. Ревность, соображение, что Петя не случайно крутится возле Наташи, что его разбирают не только идеальные и платонические устремления, еще вовсе не оставившие меня... К тому же некоторая смехотворность якобы складывающегося треугольника. Небеспочвенны и также подлежат учету разнообразные, неожиданно сужающиеся и образующие скверную тесноту ассоциации... Мне вспоминается мой покойный брат Аполлон и разыгранная им в свое время весьма скверная трагикомедия. Добрейшей души был человек, но и жуткое что-то заключалось в нем. Как было не кривиться, глядя на него? Мне все представлялось, что за его широким размахом таится узкая уродливость, а за его желанием быть любимым, всем угодить, всех пленить – мол, посмотрите, какой я оригинальный и как благодушно, по-доброму отдаю себя миру! – стоит тесное стремление под шумок сгубить меня. Завлечь, соблазняя приманками щедрости и видимого бескорыстия, в некую щель и прищемить, как крысу. Когда я приходил к нему, он всякий раз говорил одно и то же: теперь, пожалуй, вина, заграничного вермуту, – после чего неспешно шествовал к буфету, доставал бутылку и разливал вино в бокалы. Я с досадой следил за его действиями, внутренне кипел, но не приходить я не мог, завися от его зажиточности. Нехорошее впечатление производило на меня еще и то, что сам он демонстративно не прикасался к своему бокалу, – если пригубит слегка, это уже был акт великодушия и снисхождения, – и только следил, как я пью, следил внимательно, словно бы в ожидании момента, когда можно будет захлопнуть ловушку.

Аполлон подкармливал меня; или, допустим, прикармливал, и если так, то как же это он не циник, не подлец? как еще назвать его? Какие просветы, проблески ума и здоровых, светлых чувств бывают в душе человека, кощунственно завлекающего родного брата в западню? И бывают ли вообще? Да и завлекал ли меня Аполлон? Позднее, когда я стал благополучно пользоваться его наследством, завозились некие дальние (и сомнительные, едва ли впрямь одной со мной крови, во всяком случае, я прежде о них ничего не слыхал) родственники, тоже желавшие пользоваться, загадочно прислали мне намалеванную кем-то из них картину. Они изображались обитателями дрянной развалюхи, глядевшими из ее окон печально и взыскующе, – видимо, на меня, незаслуженно, с их точки зрения, преуспевшего. Но это была неприкрыто наглая выходка диких, жадных, въедливых людей, подлых мещан, и действовали они откровенно, даже не без простодушия, тогда как от брата откровенности, открытости, а тем более простодушия ждать не приходилось. Нелишне добавить, что родственники, мнимые или настоящие, Бог их разберет, после той присылки отстали, вовсе исчезли с моих горизонтов и судить мне их фактически не за что, брата же прибрала смерть, и тайну своего отношения ко мне он унес с собой в могилу; мне судить его даже и полагается, ибо накануне своего конца он был уже немыслимо навязчив, я бы сказал, неразборчив в средствах. У роковой черты он безобразно заигрался.

Накопленный им заметный капитал вышел для многих соблазном, и некоторые люди, этакая кучка особо рьяных, настырных и бесшабашных, постоянно занимали у него деньги, нисколько не думая о долге возвращения. Они, похоже, и не считали себя должниками, но Аполлон все отмечал, фиксировал, правда, до поры до времени помалкивал. Но вот он собрал их и с таинственной улыбкой заявил: возвращайте, причем немедленно! Словно гром с ясного неба, пробрало даже меня, хотя я там был вроде тени. Как возвращать, если люди эти знай себе жрут, пьют, гуляют безоглядно и, отгуляв, впадают в жесточайшую нужду? Им бы еще занять, а не возвращать. Но мой брат предстает перед ними властным и безжалостным. Прорвало пса! – читается на лицах осужденных, образно выражаясь, на долговую яму, а вообще-то на гибель, поскольку Аполлон, пока они там хохотали, пищали об отсрочке и питали нелепую надежду, что гнусный ростовщик шутит, вдруг взял да поставил их перед немыслимым выбором. Он сухо вымолвил: возвращайте долг или... Он проделал красноречивый жест, провел краем ладони по горлу. Понятно, на что он намекал, перед каким выбором поставил. Попавшие в кабалу, в чудовищный капкан, зашлись. Нам? нам кончать самоубийством? – голосили они. Я потому и рассказываю, уходя в сторону, эту лишь косвенно уместную историю, что читается на тех физиономиях до сих пор – такие уж ассоциации – глупый смех, нарастающее изумление, исподволь подбирающийся страх. И читается так ясно, словно я вижу перед собой не Петю и уж тем более не Наташу и прочих выточенных, а вставшего из могилы брата, теснящего живых суровой правдой смерти.

Читается... И раз уж почин я сделал и историю следует довести до конца, замечу вскользь, что среди рож, пришедших тогда на смену лицам и, в худшем случае, физиономиям, первейшей читалась рожа моего брата. Я думал, его тут же раздавят, как клопа, ан нет, он хладнокровно продолжал навевать жуть; высказал, кстати, и следующее:

– Знаю, хорошо, держа в уме вас за скотов, знаю, как вы трусливы и боитесь, не задумал ли я препроводить кое-кого на бойню. Но разве в то же время не влекло ваши душонки неудержимо ко мне, вообще к той силе, которая вся в моей оборотистости и моих деньгах? Еще в колоритности и некотором неправдоподобии, но этого вам, безмозглым, не понять. Теперь я действительно отведу вас в то ужасное место, и вы будете разделаны. Вы сами вызвали на себя огонь. Человек обычно не сознает, что он подлец, пока какой-нибудь дурак или проходимец не спровоцирует его на подлость. Я, однако, не хотел никакого зла, никакой беды и безотрадной жестокости. Я занимался и занимаюсь своим прибыльным делом, вы же только порхаете и развлекаетесь, не ведая, где бы еще добыть денег, кроме как у меня, но теперь я это пресекаю, а вам предлагаю осознать, что вот вы и докатились до беды, показывающей всю вашу никчемность и подлость. Играю я при этом в открытую, но если вы поднимете ропот, пожалуетесь, потребуете суда надо мной, я скажу, что деньги действительно вам давал и вправе их взыскать, но все остальное, тот, главное, страшный выбор, перед которым я вас поставил, это вы придумали, возводя на меня, вашего благодетеля, напраслину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю