412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Слонимский » Повести и рассказы » Текст книги (страница 19)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:17

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Михаил Слонимский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)

– Поезд отходит в шесть, – объяснил он деловито, – час езды, да от полустанка минут пятнадцать ходу. Вот так и получается.

Рыжий шахтер втолковывал управляющему (хотя тот не спорил, а только неопределенно стонал в ответ):

– Все одно к одному. Почему обвал? Халатность, небрежение, некультурность. Этому десятнику показательный процесс надо устроить. А сегодня? Опять-таки – хулиганство. Тут не в личности дело, тут принцип важен.

Среди всей этой возни и гама Ивана Аркадьевича не было. Он лежал в спальной на кровати, прислушиваясь к шуму. Щека его горела. Он был весь взбудоражен, вздернут на дыбы и сосредоточен на одном, не то злобном, не то жалостном, чувстве. Потом народ стал расходиться. Люди кучками двинулись по домам, обсуждая событие. Один уже посмеивался, довольный тем, что не его физиономия попалась на пути пьяницы, и вообще довольный тем, что пострадал кто-то из ближних. Другой тихонько делился с приятелем своим разочарованием:

– Я думал, действительно несчастье. А то по уху свистнули. Подумаешь, важность какая. Теперь не до фанаберии. Я понимаю – обвал. Это – да.

Третий начинал уже забывать о происшествии, занятый мыслями о собственных делишках.

Дочь управляющего, сготовив обед, побежала звать отца. Да ей и любопытно было узнать подробности события. О докторе она думала сейчас даже с некоторой нежностью. Она досадовала, что хозяйственные хлопоты (нельзя было оставить затопленную печь) помешали ей сразу же примчаться к Ивану Аркадьевичу.

За мостиком Павлика остановил учитель. Он сказал ей заглушённым голосом:

– Скандал! Доктору нашему пощечину закатили. Щека багровая! Кровоподтек!

У доктора оставался один только фельдшер, когда наконец быстрыми шагами прошел по садику сотрудник губернских «Известий» – короткорукий человечек, несколько суетливый, в клетчатой кепке и худом пальтишке коричневатого цвета. Мятая шапчонка у него была сбита к затылку, и он шел, наклонив голову вперед, как будто хотел забодать кого-то своим маленьким крутым лбом. Вчера он уже был на этом руднике с фотографом. Фотограф заснял трупы погибших, место обвала, общий вид рудника и еще кое-что – для местных и центральных органов. Сегодня человека из «Известий» сопровождал не фотограф, а рабкор в тупоносых ботинках.

Репортер надвинул кепку на лоб и постучал в дверь с террасы. Суетливо поздоровался, скинул кепку и расстегнул пальто. Сел, выразив на лице внимание и сочувствие. Фельдшеру этот человек казался важнее следователя – пресса!

Журналист, слушая и делая заметки в записной книжечке, соображал, какую громовую статью он напишет по этому случаю о необходимости обратить большее внимание на стройку нового быта на местах.

Доктор вышел к журналисту. Репортер, как бы желая успокоить Ивана Аркадьевича, стал рассказывать о том, как однажды он подвергся нападению изобличенного им техника.

– Он наскочил на меня поздно вечером в степи. Если б не случайно проезжавшая тачанка, он избил бы меня до смерти. Я ведь не отличаюсь особой силой (при этом короткорукий человечек сконфуженно улыбнулся). Но вот спасли. Целую неделю лежал.

В это время дверь с террасы приоткрылась, и веселое лицо Павлика заглянуло в комнату.

– Можно?

Иван Аркадьевич привстал. Он не ожидал этого визита.

– Пожалуйста. Конечно.

Он направился навстречу дочери управляющего.

– Видите, как меня изукрасили, – попытался он пошутить, но шутка не удалась, и он замолк.

– Ах, я слышала! Какой ужас! Я уж говорила папе, что теперь всем надо ходить с револьверами. Мне вас ужасно, ужасно жалко. Такое безобразие!

Доктор с растерянностью пожал плечами.

– Да, знаете…

Он сейчас особенно живо ощущал свой кровоподтек и старался поворачиваться к Павлику здоровой щекой. Павлик все же успела метнуть любопытный взгляд на ту его щеку, по которой пришелся удар, и, как бы оправдывая этот взгляд, повторила возмущенно:

– Такое безобразие!

Ее привели к Ивану Аркадьевичу хорошие чувства, но теперь она видела, что пришла напрасно. Получалось что-то не то. Дело было даже не в словах, а в интонациях. Настоящих интонаций у нее не нашлось для Ивана Аркадьевича. И, кроме того – она ничего не могла поделать с собой, – она испытывала к доктору жалость несколько презрительную. Иван Аркадьевич почувствовал это и нахмурился. Он перестал скрывать от нее следы пощечины.

– Бывает, – с грубоватой иронией сказал он.

Павлик присела, сердясь то ли на то, что она явилась, то ли на свое неумение и неловкость. Присев, она, уже недовольная тем, что присела, сразу же начала обдумывать, как бы ей половчей уйти. Доктор заметил это.

Наконец Павлик встала.

– Хозяйство, – оправдывалась она и прибавила ласково и даже нежно: – Я к вам еще забегу. Можно?

– Конечно. Вы знаете, что я всегда рад…

Иван Аркадьевич был уязвлен. Этот визит оставил в нем унизительно-неприятное ощущение, от которого он никак не мог отделаться. Он совсем перестал обращать внимание на то, что говорилось и делалось вокруг. Это было состояние какой-то полной апатии. Он вряд ли заметил уход журналиста, и то, что опять стали к нему собираться люди (уже в значительно меньшем количестве, чем до обеда), и как случилось, что к двенадцати часам ночи он остался один с женой.

Иван Аркадьевич посидел еще немного на террасе. На террасе темно, и потому глаз мог разглядеть отдельные деревья в садике и бледноватую ширь, проглядывающую сквозь листву и меж стволов.

«Просидеть бы вот так всю жизнь», – подумал доктор и встал.

Прошел в столовую. Тут горело электричество. На столе еще стыл самовар. Чашки, тарелки и прочее – все это еще не убрано со стола. Жены не было в столовой – должно быть, постели делает.

Иван Аркадьевич приблизился к окну. Отсюда, из светлой комнаты, ночь казалась уже совершенно черной. Ничего не было видно. Все оттенки, которые успокаивали доктора на террасе, исчезли. Безнадежный мрак. И захотелось Ивану Аркадьевичу напиться до бесчувствия, до безумия. «Уйти, – подумал он. – К черту!»

И вдруг одновременно с этой привычной мыслью он мучительно испугался изолированности, одиночества, отрыва от людей и работы.

– Ах, черти, – пробормотал он. – Ах, дьяволы!

Он взглянул на стенные часы. Четверть первого. Почему еще не потух свет? Обычно в двенадцать часов прекращалась подача тока. «С чего бы это?» – подумал Иван Аркадьевич. Жена выглянула из спальной.

– Ванечка, – сказала она робко, – ты бы лег спать.

Доктор ничего не ответил. Электрический свет беспокоил его. Он горел ночью только тогда, когда случалось какое-нибудь несчастье, а без доктора Лунина не обходилось ни одно несчастье на руднике. Электричество в таких случаях нужно было именно ему, в больнице. Доктор Лунин привык: если ночью горит свет, то он, доктор Лунин, – в больнице.

Все это быстро промелькнуло в его мозгу. Он не мог одолеть овладевшего им неопределенного беспокойства. Он не хотел остаться один на один со своими мыслями. Все равно не заснуть.

Он надел фуражку, накинул плащ на плечи.

– Пройдусь немного, – сказал он жене и вышел. Подумал, что доктор Карасев еще не вернулся из отпуска и, значит, завтра же надо с кровоподтеком под глазом отправиться на прием. И послезавтра… И показалось ему, что вот только сейчас увидел он все таким, каким оно есть в действительности: в чрезвычайном напряжении, в необыкновенной натуге. А тут еще всякая сволочь… Ему стало ужасно жалко себя, и он, злобно сжав кулак, ударил себя в горьком отчаянии по бедру.

Ночь тиха и светла. На небе ни облачка. Звезды высыпали в изобилии. Луна косила желтый глаз на человека, медленно шагавшего по глухому поселку, затерянному в огромных русских пространствах.

Иван Аркадьевич любил рудничную больницу. Ведь это он добился ее ремонта, навел чистоту, порядок. За три года работы у него установилась тут крепкая репутация хорошего, добросовестного врача. Ему верят, к нему уже приезжают издалека. И, конечно, ноги вели доктора именно к больнице, по привычному пути. И даже сейчас хозяйственная мысль мелькнула в его мозгу.

«Хорошо бы пристроечку коек на десять», – подумал он и увидел свет в знакомом окне приемного покоя. Значит, действительно там идет работа, а ему не сообщили? Но, может быть, это несложный случай, при котором вполне достаточно опытного фельдшера? И он вообразил себе большие городские больницы, где много палат, много врачей и где, может быть, только раз в месяц приходится врачу нести ночное дежурство. А тут – он, да Карасев, да фельдшер. Больше никого.

Ему опять стало жалко себя, и он вошел в больницу.

В коридоре шептались между собой какие-то люди. Их было трое или четверо. На перевязочном столе в приемном покое лежит человек. Над ним склонился фельдшер. Тут же два санитара. Неизвестный лежит неподвижно и не стонет – должно быть, без сознания.

– Что случилось? – спросил, входя, Иван Аркадьевич. – Почему не вызвали меня?

И он строго взглянул на обернувшегося фельдшера.

– Ушибы тела, Иван Аркадьевич, и простой перелом плечевой кости, – отвечал длиннобородый медик, виновато опуская глаза. Он сегодня впервые нарушил правила и не вызвал врача.

– Гипсовые бинты приготовлены?

Только работа могла сейчас хоть временно успокоить Ивана Аркадьевича и отвлечь его мысли. И через минуту он уже заменил фельдшера у неподвижного тела. Увидав лицо лежавшего, Иван Аркадьевич понял, почему фельдшер не вызвал его. Мятые соломенного цвета усы торчали над раскрытыми губами пациента. Скулы чуть выдались над посеревшими щеками, меж которых был поставлен твердо очерченный нос, придававший лицу выражение гордости и даже высокомерия. Уже потом Иван Аркадьевич узнал, что после протокола не уследили за провинившимся рабочим. Он умудрился еще выпить дома, заскандалил, вырвался от уговаривавших его товарищей, побежал и свалился в темноте под откос у мостика. Обо всем этом рассказал доктору рыжий шахтер – этих двух людей странным образом сблизило сегодняшнее событие.

А сейчас Иван Аркадьевич был поражен. Он, человек не слабый, самолюбивый, всегда терпеть не мог покорности и смирения в людях. Если он не ответил обидчику ударом на удар, то это только потому, что дело происходило в больнице, на работе. Щека его горела по-прежнему, напоминая о незаслуженном оскорблении. Но он был старый добросовестный врач.

– Ах, черти, – пробормотал Иван Аркадьевич в смятении. – Ах, дьяволы!

И со всей осторожностью он стал накладывать гипсовую повязку на сломанную руку обидчика.

1930

Андрей Коробицын


I

Речушка, поросшая осокой, вьется меж извилистых берегов. Это – Хойка-йоки. Прибрежная трава толста, сочна и пахуча. Луга здесь обильные и цветистые, и хорошо ходят по ним косы. Лесом одеты влажные и сырые низины, лес карабкается и по склонам холма, чтобы вновь сползти вниз, и скрывает лес в недрах своих болотные, ржавые, замерзающие зимой воды. А понизу, вдоль Хойка-йоки, расставлены пограничные столбики.

Хойка-йоки – это граница. Если кто шагнет через нее – оживет ближайший ольшаник и винтовка часового, отрезая путь назад, остановит тотчас. Винтовка обращена дулом в тыл, чтобы не залетела случайно пуля на ту сторону. Вьется граница на север и на юг – болотами, лесами, полями.

До лета еще не скоро. Но уже мартовское, весеннее солнце греет землю, и мешается снег с водой. Скоро совсем стает снег, взбухнет и разольется все вокруг, ручьи, растекаясь и вновь сливаясь в один гремящий поток, с шумом ринутся по склонам поросшего сосной и елью холма, и начнет веселеть и зеленеть земля.

Из лесу на той стороне вышла молодая женщина в полушубке и высоких сапогах. Голова ее повязана коричневым шерстяным платком. С охапкой хвороста в руках она выдвинулась из-за деревьев, глядя на шагающего по дозорной тропе нашего часового. Каких-нибудь тридцать шагов отделяли ее от него. Глаза женщины горели весельем и любопытством.

Часовой не обернулся к ней. Тем же ровным шагом дошел он до ближайших кустов, исчез за ними и тотчас же присел, затаился. Отсюда он следил за каждым движением неизвестной женщины. Вот она, веселая и оживленная, приблизилась к самому берегу, осторожно ступая по рыхлому, мокрому снегу, вглядываясь в том направлении, где скрылся часовой. И казалось – она, как март, греет землю и сердца, круглая, синеглазая, розовощекая. Постояв так у берега, она повернулась и вновь удалилась в лес.

Здесь она бросила ненужную вязанку и быстро двинулась вглубь, от границы.

Громадный, плечистый человек в ушастой меховой шапке и тулупе поджидал ее, сидя на широком березовом пне и покуривая папироску. Он спросил кратко:

– Видели?

– Видела, – отвечала женщина и прибавила насмешливо: – Хорошенький, молодой…

Голос у нее был грудной, певучий.

– Заманите, – сказал мужчина, – и будет вам награда. Денег дадим.

Женщина засмеялась, и ямочки на щеках сделали ее еще красивей и моложе.

– А вы правду говорите, что эти – из наших мест, вологодские?

– Так точно. Новички пришли. Этот – вологодский, и еще несколько земляков с ним.

Женщина помолчала, потом улыбка вновь осветила ее лицо. Без слов понятно было, что она согласна.

Часовой опять вышел на дозорную тропу и тут явственно услышал – уже не с той стороны, а с нашей – хруст, словно кто-то наступил на сучок.

– Стой! – тихо, почти шепотом окликнул он. – Кто идет?

Из-за деревьев показался начальник заставы, тонколицый, остроносый, чуть сутулый, в длинной кавалерийской шинели.

– Товарищ начальник заставы, на участке ничего не замечено. На сопредельной стороне ходила к берегу девица, несла хворосту охапку. Часовой Коробицын.

Говорил он так тихо, что на том берегу никак невозможно было услышать. Это был чернобровый парень, с прямым носом на большом румяном лице. Щеки у него были такие гладкие, словно он и не брился никогда.

Начальник заставы зашагал дальше проверять посты и секреты, то исчезая за деревьями и кустами, то вновь выходя на дозорную тропу. Он уже пять лет, с двадцать второго года, служил на этой границе, и каждая кочка, каждый кустик были знакомы ему.

В эти дни он особенно тщательно проверял участок: у недавно прибывших новичков последнего призыва еще нет достаточного опыта. К их приезду застава по-праздничному разукрасилась, было собрание всех бойцов, увольняемые делились своим опытом, он сам рассказал об успехах и недостатках их работы, демонстрировал диаграммы по всем видам подготовки, увольняемые торжественно передавали новичкам свои винтовки, и, конечно, каждый считал свою винтовку самой лучшей.

Затем старые пограничники повели молодых по участку, знакомя их со всеми тайнами лесов и болот.

Но полностью люди узнаются на практической работе – так считал начальник заставы. Привычная осторожность удерживала его от поспешных суждений о вновь прибывших бойцах.

Сам он стремился в действиях своих к той точности и четкости, без которых невозможна пограничная работа. Малейшая ошибка в таких делах, как расстановка постов, рассылка обходов, своевременная смена часовых, может повлечь за собой самые скверные последствия – нарушитель воспользуется тотчас же. А участок этот был активный, и всего лишь несколько десятков километров отделяло этот отрезок границы от Ленинграда.

Командиры на учебном пункте оказались правы: граница мало чем разнилась от тех деревенских просторов, из которых прибыло большинство бойцов. Здесь было, правда, поярче и поцветистей, чем в родной деревне Коробицына, но разобраться во всех этих зарослях все же не велика наука для лесного человека, и не так уж трудно соревноваться на стрельбище охотнику, с берданкой ходившему на медведя. Лесные шорохи, болотный плеск, трепетанье птиц – все это стрекотанье и звон с детства живут в крови, и неужели слух не различит в этих привычных шелестах и голосах человечий звук? Неужели зрение ошибется даже в темноте? И все-таки везде и во всем виделся и слышался вначале нарушитель, особенно в первую ночь. Когда Коробицын впервые вышел ночью в паре с опытным товарищем на пост, все в нем ходуном ходило. То и дело брал он винтовку на изготовку и каждой падающей сосульке шептал:

– Стой!

Собственные шаги он готов был принять за вражеские.

Он так вглядывался во все, что от напряжения у него даже глаза заболели.

– Все кажется, – жаловался он потом.

Земляк его Болгасов – тот прямо потом сознался:

– Трусость была, что упустишь. Птица встряхнулась, а я мечтаю, что человек, – забурился, перевалился через бугор, упал…

Командир отделения Лисиченко особо занимался новичками. Он был не очень складный человек – длинный, с неожиданно широкими плечами, с головой яйцом. Он ходил от поста к посту, от одного новичка к другому, и, чуть появлялась рядом его спокойная фигура, стыдно становилось за все свои страхи. Лисиченко давал в пару новичкам опытных пограничников и старался не тревожить страшными рассказами о нарушителях, изо дня в день обучая и воспитывая бойцов. Спокойствие и уверенность придут вместе с полным овладением знаниями. И рассказы его вначале были тихие.

– Был у меня в отделении года два назад боец. Фамилия ему – Плохой, а сам он стал потом хороший, – рассказывал он, например. – Раз было: пришел ночью с участка, винтовку поставил и не почистил оружия. Сам заснул. Гляжу – винтовка холодная, грязная. Будить я его не стал, пусть отоспится. Дал почистить другому – Кобзарю по фамилии. А потом вызываю его (когда уж он поспал) и завожу беседу. Сначала про него все спрашиваю – что мешает? Нравится ли служба? Что трудно дается? Ознакомлен ли хорошо с участком? Нет ли трусости? А потом: «Винтовку почистил?» И вот – солгал человек. Говорит: «Почистил». Тона я не повышаю, только разоблачил его лживость. «Как тебе, говорю, не стыдно! Ведь государственной важности дело делаем. Не всякому такой почет дается, а ты безопасность границы своевременно не обеспечишь». Надо тут стыд в человеке вызвать, – самих ведь себя охраной границ обеспечиваем, не бар каких-нибудь. И стал он, хоть по фамилии и Плохой, а по всем показателям хороший боец. Одному доброе слово сказать надо, а на другого и покричать.

Рассказывал он такие истории как бы случайно, невзначай, но они запоминались и действовали.

Сам он был до призыва бригадиром-каменщиком, работал на мартене, а на пограничной службе остался сверхсрочно.

– Опыт у меня образовался, обучать могу, и сам я тут очень полезный человек, – объяснял он спокойно и нехвастливо.

Даже Болгасов – а он оказался одним из отсталых – быстро попривык с таким командиром к новой службе и все реже птицу или рысь принимал за человека.

Потом Лисиченко стал рассказывать и о нарушителях:

– Первый раз так задержание было. Послан я был в секрет. Слышу – сучок треснул, трава прошумела. Винтовку взял, а из куста не вышел, жду. Вижу – наискосок фигура мелькнула. «Стой! Кто идет?» Не отвечает. И шороха нету. «Стрелять буду!» А он: «Тише, тише». По голосу не наш. «Руки вверх!» – «Есть, есть». Зашевелилась трава. Выходит небольшой, в болотных сапогах, шапка-кубанка, а сам в пиджаке. «Опущай руки вниз, ложись». Дал тревогу. Прибежали тут с собакой. Так он дрожит, умоляет: «Только собаку не применяйте». Очень собак боится. Сам уж сознается: «Заграница». А то бывает, что заблудился действительно или перебежал от худой жизни. Только наше дело, конечно, всякого на землю ложить, тревожным передать – и на заставу. В штабе ошибки не будет. Врут нарушители много. Заблудился, перебежал, – а сам потом шпион оказывается. Доверия быть не должно. Было и такое, что вышел прямо на бойца один – золотые браслеты, деньги в руках. Сует: «Пропусти». Лег он на землю со своими ценностями. Этого у нас не бывает. Это только у них так можно. Потом повели его на заставу.

Эти рассказы тоже очень запоминались. И каждому мечталось поскорей задержать нарушителя. Но зимой нарушители больше любят залив. Там ведутся и шпионские дела и контрабанда. К весне лесная граница оживляется. К весне больше шорохов, и тают болота, и наблюдают тайно с той, сопредельной стороны враги за нашими бойцами. Но и зимой, конечно, бывает немало нарушений и задержаний.

II

Коробицын вернулся с поста к трем часам дня. Одежда не вымокла, и в сушилку сдавать было нечего. Коробицын почистился, умылся, фыркая и полоскаясь с большим удовольствием (он мылся всегда шумно и звонко), отошел, отираясь полотенцем, от умывальника, надел гимнастерку, стянул ее туго поясом, обровнял и отправился в столовую.

Повар, человек худощавый и хмурый, с длинными ниже подбородка спускающимися усами, выдал ему обед. Обед был хорош: борщ, мясо. Хлеб вкусный, ржаной. Чаю Коробицын выпил два стакана.

Вошел веселый боец по фамилии Серый, получивший прозвище Бирюлькин, тоже вернувшийся только что с наряда.

– Дым-то у тебя на кухне, – сказал он повару. – Противогаз надень.

Физической подготовки повар остерегался и, раскачиваясь на брусьях, обижался и страдал. По остальным видам подготовки шел хорошо, а химической обороной увлекался почему-то особенно. Он так изучил это дело, что даже иной раз обучал новичков, показывая, например, как надо надевать противогаз.

– Не надо торопиться – надо делать быстро, – объяснял он своим хриплым, но громким голосом. – Каждый боец надевает шлем под бороду, натягивает, а фуражку не сбрасывает, а зацепляет пальцами…

И если новичок все-таки сбрасывал фуражку и совал ее между колен, он показывал сам. Однажды он обучал так Болгасова, объяснив, что если закрыть клапан, то человек задохнется. И когда он надел противогаз, Болгасов захохотал и закричал:

– Пробку-то заткни! Пробку заткни!

Повар снял противогаз, поглядел на Болгасова и промолвил:

– И сырой же ты, хлопец!

Но Болгасов, настойчивый в том, что уже однажды развеселило его, повторял свою удачную, как ему казалось, остроту и всякий раз хохотал при этом.

Повар даже не улыбался. Он отвечал на эти насмешки молчаливым презрением.

Коробицын не любил насмешек. Он солидным голосом, который иной раз вдруг появлялся у него, сделал тогда замечание земляку:

– Ты что рот разеваешь? Человек тебе на помощь пришел, а ты что? Гляди у меня…

Коробицына Болгасов уважал. Он и повара уважал, но отчего же не посмеяться?

Коробицын предвкушал сегодня большое наслаждение. Вчера он изготовил хорошую скворечню из найденной во дворе старой ступицы и готовился прикреплять ее сегодня на самую верхушку самого высокого дерева в саду.

Дом заставы помещался на горушке, в запущенном небольшом саду, который похож был просто на огороженный забором кусок леса. Дом был двухэтажный, некрашеный. Коробицын выбрал сосну у самой ограды (она ему с первых дней нравилась – высокоствольная, стройная, с ветвями, забранными высоко от земли) и сразу после обеда полез на нее. Он сильными, умелыми бросками, вытягиваясь на коленях, быстро взобрался до первых нижних ветвей, пошел все выше и выше, и снег таял на его гимнастерке и штанах. Теперь уже, наверное, придется посушить одежду. Ему самому хотелось петь, как скворец поет. С поста он возвращался каждый раз несколько возбужденный. С каждым новым нарядом он убеждался, что спокойствие и уверенность вселяются в него. Уже нет прежних страхов, участок знаком весь, ухо и глаз не обманывают больше. Хорошо бы только, если б Зина тут была с ним, помощницей на границе. При начальнике заставы вся семья здесь, даже сынок. И жена ходит не барыней, а как простая, – сама, наверное, тоже деревенская. И каждому бойцу поможет, за одеждой следит, моет, чистит заставу, кухню проверяет. Такой женой ему будет и Зина, когда он сдаст на командира. И, посвистывая, он прикреплял скворечню к самой верхушке сосны. Взглядывая вниз, он видел ставший совсем маленьким садик, фигурки товарищей в нем и деревянную крышу дома.

«Крышу починить надо, – подумал он хозяйственно и решил поставить еще одну лавку у крыльца. – И перильца у крыльца тоже наладить надо – шатаются». Он с удовольствием предвидел много дела здесь. Земляки – Болгасов и Власов – помогут, они его слушаются. Да и другие бойцы возьмутся. Свободных часов немало.

Мартовская радость переполняла его. Он вспомнил девицу с той, сопредельной стороны и поглядел вокруг. Лесами закрыта земля, и хоть похожи они на родные, как везде, дебри, но есть в них вот там, недалеко, черта, словно другой цвет начинается. Там – чужие леса, чужая жизнь… Оттуда ходит враг, но пусть не мечтает повернуть жизнь по-своему. И, посвистывая, Коробицын подергал, крепко ли прибита скворечня.

Начальник заставы, вернувшись с участка, услышал треск над собой и поднял настороженно голову. С ели на ель вдоль ограды с необычайной ловкостью перебирался, цепляясь за ветки, по самым верхушкам какой-то красноармеец. Начальник заставы, несколько пораженный, удивления своего не обнаружил. Он окликнул:

– Кто шалит там?

Красноармеец затих. Потом донесся виноватый голос:

– Коробицын, первого отделения, товарищ начальник заставы.

Тут начальник заставы заметил, что внизу, в сторонке от группы наблюдающих за Коробицыным бойцов, стоит его пятилетний, смуглый, как мать, сынишка. Закинув голову и открыв рот, в страшном напряжении, мальчик неотрывно глядел вверх на молодого красноармейца. Он смотрел с глубочайшим интересом и уважением. На отца он и внимания не обратил, когда тот окликнул его.

Коробицын с такой быстротой спустился наземь, что начальник заставы не удержался и промолвил, качая головой:

– И ловкач же вы!

А мальчик подошел к Коробицыну и спросил:

– Ты что там, наверху, делал?

– Скворцов приваживал, – ответил ему Коробицын.

– А ты как приваживал? – спросил мальчик, с трудом повторяя длинное слово.

Начальник заставы усмехнулся и замечания Коробицыну не сделал, хотя тот был весь мокрый.

Большинство призывников пришли из деревни. Эти парни двадцать седьмого года, преимущественно из бедняков, несли в себе все возможности будущих строителей колхозной жизни.

Сам из рабочих, начальник заставы знал и любил деревню. Его даже Болгасов не смущал. Всякого человека можно научить и воспитать. Он узнал это по себе. Он тоже говорил некогда: «Не генерал я книги читать». А теперь без книг жить не может.

В Коробицыне, неразговорчивом, всегда внимательном на занятиях, спрашивающем обо всем, что было непонятно в книге или газете, он видел обыкновенного хорошего парня, каких много в стране. Молчалив он только бывает, тяжеловат в словах и солиден так иногда, словно большой бородой оброс.

День кончался. В мартовских сумерках у крыльца расположилось несколько свободных от наряда бойцов. Светились огоньки цигарок и папирос. Толпа елей, сосен, берез, темнея, все глубже уходя в ночь, покачивала на ветру своими мохнатыми лапами. Облака в небе таяли и чернели, как снег на земле. Чувство больших и опасных пространств охватывало здесь, на сквозном ветру пограничной заставы.

Слышался голос Бирюлькина:

– Получаю я нечаянно повесточку – в армию призвали. С этого получается, что приступаем мы к охране границы. А я и рад. Я из такой деревни… что ни лето – то горит. Честное мое слово. И собаки оттого все бешеные. На собак у нас с волками охотятся. Приведешь волков из лесу и пойдешь собак травить…

Кто-то даже взвизгнул от удовольствия, что так врет человек. Все засмеялись.

Рассказчик сохранил полное хладнокровие.

– Волки у нас тоже бешеные, – продолжал он. – Раз было, – и по вдруг изменившемуся тону его ясно стало, что сейчас он говорит правду, – паренек один упился, домой не дошел, так и заснул при дороге, и козырек торчит, вроде как нос длинный. Так бешеный волк пробежал, хвать – откусил козырек и дальше. А паренек не проснулся даже. Потом рассказали ему, что случилось, как он козырек потерял – так заикаться стал. Честное слово.

И Бирюлькин, предвидя, что ему и в этом не поверят, заранее обижался:

– Вот уже это правда! Был бы бог – перекрестился бы, что правда! Бога вот только нету – попы выдумали!

Но про бешеного волка ему поверили:

– Бывает. В Вятской губернии могло случиться.

Завидев Коробицына, к нему подошел Бичугин, ленинградский кожевник:

– Со смены пришел, не спал еще?

– Ночью отосплюсь, – отвечал Коробицын солидно.

– А если тревога будет?

Человек тонкой кости, Бичугин казался таким хрупким, что вот-вот сломится. Но был он мускулистый, ловко прыгал через кобылу, проделывал легко, не хуже Коробицына, сложнейшие упражнения на турнике и брусьях, строевым учением овладел быстро, только на стрельбище отставал от Коробицына. Зато по общим знаниям, по политической подготовке стоял одним из первых, выше Коробицына. Сдружились они еще на учебном пункте, особенно после того, как Коробицын, подумав, подал заявление в комсомол. В этом его поступке немалую роль сыграли и беседы с Бичугиным. Сам Бичугин был коммунист.

В группе бойцов родилась песня. Неизвестно, кто повел первый, кто подтянул, но уже пели все – медленно и заунывно. Песню эту непонятно где подцепил и привез все тот же веселый вятский парень Серый, по прозвищу Бирюлькин. Она, похожая на переделанный, склеенный из разных кусочков романс, понравилась почему-то, привилась и пелась наряду с боевыми песнями.

Бойцы пели:

Когда на тройке быстроногой

Под звук валдайского звонка

Завьешь ты пыль большой дороги,

То вспомни, вспомни про меня…


Песня была любовная, мартовская, и в ней с особенным выражением выпевалось:

Когда завидишь берег Дона,

Останови своих коней.

Я жду прощального поклона

И трепетной слезы твоей…


Коробицыну думалось о Зине.

Познакомился Коробицын с Зиной Копыловой на учебном пункте, – она из ближайшей к пункту деревни.

Это была небольшого роста девушка, круглолицая, со вздернутым слегка носом. В раздражении она двигалась быстро и легко и появлялось у нее много лишних жестов и слов. Раздражалась она часто и охотно, но успокаивалась быстро, и на ее злые слова можно было не обращать внимания, потому что они никогда не имели последствий.

«Я – черствый человек, – говорила она про себя, – но у меня скука по населению». Зина Копылова действительно не любила одиночества. Если же случалось ей оставаться одной, то она тотчас же хваталась за книжку или газету или бежала к подругам.

Зине не исполнилось и восемнадцати лет, когда ее избрали членом сельсовета. Нашлись, конечно, в деревне и такие, которые считали, что девушка в сельсовете – это позор обществу, но понемногу и они примолкли, только называли Зину всегда по имени и отчеству, наотрез отказываясь звать просто Зиной. Они величали Зину так почтительно из уважения к себе, а не к ней.

С красноармейцами с учебного пункта деревня жила в дружбе. Иной раз бойцы помогали и в деревенских работах. Собрались на учебном пункте с разных концов страны разные люди – все одного возраста, одного призыва – и деревенские и городские, с заводов и фабрик. Деревенским особенно нравилась зеленая фуражка, и они вначале смеялись, поглядывая друг на друга. Потом привыкли и носили фуражку уже с важностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю