412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Слонимский » Повести и рассказы » Текст книги (страница 14)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:17

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Михаил Слонимский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)

Он вышел из комнаты, оставив Павлушу в испуге и растерянности. Павлуша поверил Мишиному рассказу. Но – штабс-капитан, потом – коммунист, теперь – контрабандист, – чем объяснить такие резкие перемены? Дичь! Совершенная дичь! Но эта дичь убедила Павлушу в одном: в том, что Миша – преступник, и если его обнаружат у Павлуши в комнате, то Павлуше придется плохо. И Павлуша думал уже о том, как бы поскорее выселить опасного гостя. Но в то же время Мишин рассказ доставил Павлуше большое удовлетворение. Ведь все, что проделал брат Лиды, было именно то, от чего Павлуша до сих пор уклонялся. Ведь это и есть та настоящая жизнь, которую Павлуша упустил, о которой так тосковал в ту ночь, когда нашел Лиду. И вот к чему приводит такая жизнь – к полному разочарованию. Стоило ли биться на фронте, чтобы теперь торговать духами «Коти» и скрываться от милиции? Нет, уж лучше жить тихо и спокойно.

«И, наконец, – с неожиданной ясностью подумал Павлуша, – я не рабочий, а что дед был крестьянин, так это дед, а не я. Какого черта мне заботиться обо всем этом?» Тут же он испугался этой простой и четкой мысли. Это была опасная мысль, и он загнал ее тотчас же на самое дно сознания.

Лида, выпив чрезмерное количество коньяка, легла на кровать и задремала еще в середине Мишиного рассказа. Павлуша доел все, что осталось на столе, и пошел к ней за ширму.

А в соседней комнате на кровати сидел Миша. Наедине с самим собой он не был ни горд, ни самоуверен. Он сидел опустив голову, недвижно глядя себе под ноги, как тяжелобольной. Только чрезвычайная сила воли помогала ему не обнаруживать на людях того, что мучило его, держать себя гордо и независимо. Но и сила воли стала изменять ему в последнее время: сегодняшний вечер лишний раз показал это.

– Ну и пусть, – бормотал он. – К черту! К черту все!

Он был измучен. Он не видел теперь в жизни ничего привлекательного. Только новая война – новое движение, которое окончательно разрушило бы вновь устанавливающийся мирный быт, могла бы спасти его. Ему отчаянно захотелось бить и швырять все, что попадется под руку. Или, например, стрелять из окна в прохожих. Или еще что-нибудь в этом роде. Но он сдержался. Вынул из кармана брюк револьвер и положил его под подушку. Медленно стал раздеваться. Аккуратно распялил на спинке стула пиджак; на пиджак повесил жилет; сложил ровно, по складке, брюки, концы вложил в зажималку, повесил на гвоздь, развязал галстук, отцепил воротничок, снял сорочку, кальсоны, носки. Голый сидел на кровати, перебирая пальцами черную шерсть на груди. Взглянул на свои мохнатые, по-мужски красивые ноги и вспомнил о женщинах, к которым можно было бы пойти (их было у него несколько в Ленинграде, и все ждали от него заграничных подарков). Брезгливо поморщился. Обтер тело одеколоном, надел светло-коричневую пижаму и забрался под одеяло. Спать не хотелось. Начиналась обычная бессонница. Миша спустил ноги на пол, надел туфли и встал, чтобы взять из чемодана «Джунгли» Киплинга. Но тут же упал обратно на кровать, – круглая земля, вращаясь, со свистом неслась в пространство, и равновесие удержать при такой скорости было трудно. Миша, уронив голову на подушку, закрыл глаза. Головокружение прошло. Миша вынул книгу из чемодана, улегся и при свете шестнадцатисвечовой лампочки стал читать.

IX

Масютин держал постоянную связь со следователем и агентами, но десять дней подряд все усилия его захватить поставщиков-контрабандистов вместе с товаром пропадали зря. Самый процесс купли и продажи был слишком краток: берешь товар – давай деньги и уходи; не берешь – и через минуту нет уже товара в квартире, упрятан так, что и не сыщешь. А если Масютин подошлет агентов в назначенное для сделки время, а сам не придет, то – это Масютин знал – товара в квартире не окажется, товар появится из укромных мест только для Масютина и только на то время, какое пробудет он в квартире, ни минутой больше. Прийти же вместе с агентами – это значит выдать себя. Выдать торговца было и не в интересах следователя: Максим рассчитывал на его помощь и в будущем.

На одиннадцатый день Масютин решил пойти на риск: заплатил за товар и не взял его. Он заплатил из своих денег, получив твердое обещание Максима, что деньги эти будут ему возвращены. Он сам не заметил при этом, до чего сжился с неожиданной ролью ловца контрабандистов; он уже вкладывал в это дело капитал. Но ведь – так полагал он – он спасал этим свой ларек.

За товаром он пошел в сопровождении агентов. Агенты остались ждать у ворот. Условлено было так: Масютин предложит поставщикам спрыснуть сделку и, оставив товар на кухне, отправится якобы за водкой, а сам пошлет агентов арестовывать контрабандистов. Но план этот был сорван: когда Масютин явился к поставщикам, кутеж у них был уже в полном разгаре. Один поставщик – Эдуард Розенберг, лысый, в бархатном жилете, в синих штанах без пиджака, – сидел в стороне от стола на диване с девицей на коленях и блаженствовал. Он закричал Масютину:

– Такой разгул!..

Но тут девица захлопнула ему слюнявый рот ладонью.

Другой поставщик – Гаврила Михайлович Щепетильников, в раскрытой на груди рубахе (грудь была широкая, белая, безволосая), – молча наполнил чайный стакан водкой и поднес Масютину. Потом опустил руку на голову брюнетки, пожиравшей рядом с ним сига, и потянул ее за волосы. Брюнетка непристойно выругалась и звонко хлопнула его по лицу. Щепетильников оттолкнул ее и принялся за соседку слева: взял ее за нос и попытался свернуть этот орган в сторону. Девица притворно запищала.

Масютин опустился на стул рядом с брюнеткой и опорожнил поднесенный ему купцом стакан. А вскоре из соседней комнаты появилась еще одна женщина, скучающей походкой направилась к столу, зевнула и, неожиданным жестом схватив бутылку вина, плеснула из нее на голову Щепетильникова.

– Но! Барыня! – не оборачиваясь, сказал купец. – Иди, откуда вышла.

Это была его жена.

Обратившись к Масютину, он предложил:

– Хочешь? Ляжь с ней. Красивая баба.

Стакан водки уже помутил торговцу мозг. Он боялся, что если еще будет пить, то и совсем опьянеет и забудет о том, что агенты ждут его у ворот. Он видел, что товар сейчас требовать невозможно. Так уж лучше заняться женой Щепетильникова, чем водкой, – безопасней: память по крайней мере не отшибет.

Работа агентов требовала терпения, и поэтому, когда прошел час, а Масютина все еще не было, главный агент не удивился: ведь если водка оказалась на квартире, то уловка торговца сорвалась. Снесясь с Максимом по телефону, главный агент решил ждать до утра.

Масютин появился у ворот в шестом часу. Он был не один, а с женой Щепетильникова. Он шатался – не от водки, а от чрезвычайного напряжения. Лицо его было багрово.

– Бери!

И он замахал руками на агентов:

– Хватай их всех! Живо!

И через минуту Розенберг был уже выхвачен из объятий испуганной девицы. Толстое лицо его побелело, как у клубного арапа, пойманного с поличным. Но вдруг он весь оживился и, закрасневшись, затопав ногами, закричал, тряся обращенной к Щепетильникову рукой:

– Это сделала твоя Клава! Я знаю!

Щепетильников, поглядывая на крепко державших его агентов, вдруг ласково улыбнулся:

– А ведь верно – Клава. Ну и черт с ней. Ивана-то увела – понравился, видно.

Он широко вздохнул и вымолвил:

– Ну и пущай их живут, пока не словили.

Товар, найденный Масютиным с помощью Клавы, был сложен в соседней комнате: отвертеться контрабандистам было невозможно. А Масютину эта ночь показала новые возможности в жизни. Клава – это не старая, покорная Вера. Эта женщина помогла бы ему превратить ларек в большой магазин, в целый ряд богатых, шикарных магазинов. Но Клава отказалась идти на квартиру к Масютину.

– Сначала жену прогони, – сказала она. – А у меня-то, где ночевать да обедать место, – весь Питер. Своих людей много.

Никогда еще Вера не видела своего мужа таким страшным, каким он вернулся к ней в это утро. Он кинул шапку на стол и сказал:

– Ну, зажилась – пора и со двора вон.

Вера смолчала. Она думала, что муж, как всегда, подравшись немного, успокоится. Но он не начинал драться. Он продолжал убедительно:

– Ты уже старуха. Ты мне и не нужна. Не в твою пользу дело обернулось. Молодая мне интересней будет.

Вера думала о том только, чтоб не заплакать. Если она заплачет – все кончено: Масютин совсем озлится и прогонит немедленно. Она упорно молчала.

Масютин тоже приумолк. Он сообразил, что по новым законам Вера, пожалуй, имеет право на половину его имущества. А надо бы так выгнать Веру, чтобы весь товар и всю обстановку оставить себе. Значит, надо сначала все это перевести на имя Клавы. Ему уже ясно было, что сейчас Веру гнать нельзя, приходится подождать, потерпеть. Это разозлило его. Зачем жена не умерла до сих пор? Зачем живет еще, стоит старуха поперек дороги?

Он медленно приближался к Вере. Глаза его теряли человеческое выражение, становились пустыми и страшными. Вера отскочила за стол. И тогда Масютин ринулся за ней.

Вера бегала от мужа вокруг стола, подкидывая ему под ноги стулья. Она никак не успевала выскочить за дверь в соседнюю комнату, чтобы оттуда через кухню выпрыгнуть на лестницу. И пока бегала, думала с отчаянием, что выходная дверь в квартире закрыта на крюк, на цепочку и еще на ключ. Пока отворишь дверь, Масютин догонит и убьет. Но вот она выскользнула в соседнюю комнату, оставив в пальцах мужа оторванный рукав кофты. Захлопнула дверь, кинулась на кухню и, споткнувшись, упала. Она больно стукнулась головой об пол и, не удерживаясь больше, заплакала: все равно – смерть. Она плакала молча, для себя, для своего горя. И когда муж ногой ударил ее в бок, она только еще больше сжалась, желая одного: чтобы он скорее убил ее, не мучил бы перед последним ударом. Но Масютин не торопился: жена была теперь в его власти, и он обдумывал: опасно ее убить или нет. Если убить – то, пожалуй, следователь не защитит. Убить надо так, чтобы на него подозрений не было. Он, нагнувшись, схватил жену под мышки, с силой поднял ее и поставил на ноги. Вера не понимала, что теперь хочет делать с ней муж. А тому пришла вдруг в голову блестящая мысль.

– Я тебя гнать не стану, – сказал он, – это я пошутил. Ты у нас с Клавой в прислугах будешь жить. Ты – старуха, она – молодая, мне с ней интересней будет. А ты – прислугой.

И Вера, чтобы только уберечься сейчас от побоев и смертного страха, отвечала тихо:

– Хорошо.

Масютин для верности прибавил:

– Ты мои дела теперешние знаешь. В курсе. Так мне это следователь приказал.

Вытащив из кармана своей серой суконной куртки книжечку, он помахал ею для пущей важности:

– Вот тут у меня и адрес следователя, и все. Он приказал.

И, успокоенный, лег спать, решив завтра же к вечеру поселить у себя Клаву и с ней посоветоваться о том, как убрать Веру совсем из квартиры.

Вера собиралась было поставить самовар, чтобы хоть чайку попить, но все валилось у нее из рук. И даже чай пить расхотелось. Она села в кухне на табурет и, положив руки на колени, задумалась. Потом пошла посмотреть, спит ли муж. Масютин спал крепко, не храпел даже.

«Как мертвый», – подумала Вера, и холод прошел у ней от живота к сердцу. Ведь ничего не стоит взять сейчас с кухни топор и убить мужа. Но Вера неспособна была на это. И мысль эта, возникнув, тотчас же исчезла у нее.

Масютин лежал на кровати в штанах и сапогах, только куртку снял. Вера подошла к стулу, на который брошена была куртка, и, поглядывая на мужа (не проснулся бы!), протянула руку к карману, в котором книжечка с адресом следователя.

Потом решила действовать иначе. Смело взяла куртку и понесла на кухню: ведь она теперь не жена, а прислуга и обязана чистить господское платье.

На кухне она просмотрела всю книжечку. Тут было много разных адресов. Какой из них адрес следователя, Вера не могла разобрать. Она сунула книжечку обратно в карман, почистила куртку и принесла на прежнее место.

Масютин спал, отдыхая после одиннадцати дней непривычной работы.

X

Розенберг очень волновался на допросе:

– Что? Я, может быть, похож на страшного преступника? Нет. Я не похож. Но мне надо кушать. Если у вас, гражданин следователь, есть семья, то вы должны служить и получать жалованье. А если у меня есть семья, то что мне делать? Что? Я торговал. Каждый человек хочет кушать. И не я устроил, что без денег человеку жить нельзя. Без денег я бы умер. Вы получаете деньги за свою службу, я получаю деньги за товар. Я вас не обвиняю, хорошо! Служите! Но и вы мне дайте свободу кушать свой хлеб. Я ведь верно говорю! – воскликнул он радостно, оборачиваясь к помощнику Максима. – Ведь верно же!

Помощник был одет по моде девятнадцатого года: кожаная куртка, синие кавалерийские штаны и высокие сапоги. Он был громадного роста, худощав и задумчив. Он понимал, что Максим не прерывает болтовню Розенберга, надеясь на то, что торговец выболтает что-нибудь существенное. На обращение к нему контрабандиста он только строго кашлянул. Розенберг, пройдясь взглядом по кожанке, испугался, пригнул плечи и переменил тон.

– Я – это так себе. Что? Я – маленький человек. Ну, торговал, ну, контрабанда – хорошо. А кто мне товар давал? Кто границу переходил? Что? Вот кого вам надо, а вы меня обвиняете.

Максиму именно этот вопрос и был важен. Через Масютина добыв Розенберга и Щепетильникова, он чувствовал, что за этими поставщиками стоит главная сила, может быть центр организации. Мелочь, скупавшая товар, интересовала его меньше, хотя и ее следовало переловить.

Максим кивнул головой:

– Нам все известно. Но мы ждем от вас подтверждения того, что мы знаем.

– Я подтверждаю, – отвечал Розенберг. – Это ваш брат – коммунист. Тот самый.

Он вынул платок и начал отирать лицо. Ему было очень жалко себя, и от жалости этой он готов был заплакать.

Известие о коммунисте было неожиданным для Максима. Он нахмурился, пугая торговца внезапной переменой: только что перед Розенбергом улыбалось милое, славное лицо – и вдруг губы сжались, складка легла меж бровей – лицо стало жестким и непреклонным.

– Кто такой этот коммунист? Фамилия! – отрывисто спросил Максим.

– Не знаю, – сорвавшимся голосом отвечал Розенберг, и руки у него вспотели.

– Где он служит? Где живет?

Розенбергу стало жутко. Он не выносил таких прямых вопросов, от которых никак невозможно было увильнуть. Он проговорился и теперь должен был расплачиваться за это.

«Соврать надо», – подумал он, задрожал мелкой дрожью и стал задыхаться. Сердце у него было здоровое, но его отец на глазах сына умер от разрыва сердца, и с того дня Розенберга преследовала навязчивая идея, что он умрет точно так же. И сейчас он боялся, что случится с ним сердечный припадок. Если же он соврет, то после этого так разволнуется, что разрыва сердца не избежать. И он назвал фамилию правильно.

– Щеголев, – сказал он, и дрожь оставила его. – Михаил Щеголев, повторил он, отдышался и, держа левую руку на сердце, прибавил жалобно: – Я все скажу, только не сердитесь, гражданин следователь.

Он указал всех, кто доставлял ему от Щеголева товар. Но про Щеголева ничего существенного сообщить не мог. Только два раза за полтора года он и видел Щеголева. Тот всегда почти жил за границей, а когда приезжал сюда, то никому не говорил, где и у кого останавливается.

Щепетильников выдержал допрос совершенно спокойно. Вины своей не отрицал, а на вопрос о сообщниках пожал плечами:

– За себя все отвечу, а за других – не знаю.

Поглядев на Максима, прибавил:

– Русский вы человек, а против своих идете.

И покачал укоризненно головой.

После допроса Максим посовещался со своим помощником. Он поручил ему в самом срочном порядке навести справки о коммунисте или бывшем коммунисте Михаиле Щеголеве.

Помощник любил поговорить. Намолчавшись во время допроса, он сейчас дал волю языку.

– Экономическая контрреволюция, – с удовольствием выговаривая эти слова, заявил он и, тыча указательным пальцем левой руки в стол, продолжал: – Беспартийные все контрабандисты. Только боятся. А дай им волю – весь Париж через границу перетащат. А если наш коммунист сюда ввязался, так его, сукина сына, уничтожить надо. Да.

И он поглядел на Максима так, как будто тот торговал духами «Coty». Максим знал склонность своего помощника к пышной риторике и за краткое время работы в Ленинграде уже привык к его речам, как к его кожанке. Он знал также, что исполнительность и аккуратность этого ритора – необыкновенны. Он уверен был, что не позже завтрашнего утра получит подробнейшую справку о Михаиле Щеголеве.

А помощник ораторствовал, шагая по кабинету:

– Какая разница между нами и этими людьми? Та, что мы сознательно строим счастливое будущее человечества. А для них нет будущего – у них нет веры. Они думают только о себе, они только свое будущее и умеют и хотят строить. Жалкие, тупоголовые мещане!

Бас помощника величественно гремел, руки ходили по воздуху, закрепляя анафему всем неверующим. Максим не выдержал и усмехнулся: сходство помощника с дьяконом поразило его. Но в то же время он подумал, что именно эти мысли, сейчас высказанные помощником, не раз посещали и его. Именно эти мысли промелькнули в его мозгу тогда, например, когда Масютин усомнился в том, что будет «впоследствии».

Помощник обиделся и замолк. Но ненадолго.

– Напрасно ты смеешься, Максим, – продолжал он. – Если я сказал, что все беспартийные – контрабандисты, то, может быть, я и передернул. Я на этом не настаиваю. Но нельзя смеяться над классовой борьбой. Особенно теперь, когда борьба ушла вглубь, в быт, и бурлит там, вихрями вырываясь на поверхность.

Помощник снова увлекся. Он окончательно угомонился только тогда, когда Максим, взяв портфель и шапку, протянул ему руку. Тут деловое настроение вернулось к нему. Он пожал руку Максиму и проговорил:

– Будьте спокойны. Все будет сделано. Я уже знаю, что это за Щеголев. Должно быть, тот и есть. Словим.

Максим пошел домой окольным путем. Свернул влево по Казанской улице; пройдя скверик перед Казанским собором, двинулся вправо по проспекту. Он вел свой велосипед около тротуара, не желая садиться на него: ему хотелось погулять, потолкаться в вечерней толпе. В людской гуще он всегда чувствовал себя прекрасно. Одиночества не любил.

Люди радостно толкались перед кино, перед витринами магазинов, шумели, ругались, смеялись, сдвигались с места и текли в толпе.

Они были так довольны, словно четыре года тому назад не валялись на этом самом проспекте, у тротуара, обглоданные собаками лошадиные туши.

Максим остановился перед витриной кино. Проглядел выставленные кадры. Потом пошел дальше и наступил на ногу встречному пешеходу, черному человеку в синей тройке. Человек резко оттолкнул Максима:

– Разиня!

Максим пожал плечами.

– Извиняюсь.

Он не знал, что извинился перед Михаилом Щеголевым. И Миша не подозревал, что назвал разиней следователя, который искал его.

Максим сел на велосипед и, свернув в одну из боковых улиц, покатил домой.

XI

Слегка подавшись вперед и не отпуская рук от руля, Максим гнал велосипед вдоль тротуара по проспекту. Но вот он перестал нажимать педали и, проехав метров пять на свободном колесе, занес правую ногу над седлом и соскочил наземь. Телом поддерживая велосипед, Максим снял фуражку, провел рукой по зачесанным назад волосам (волосы были светлые, и седина в висках мало заметна), потом вынул из кармана штанов платок и отер им слегка запотевшее лицо. У него полные, тщательно выбритые щеки, крупный нос, широкий выпуклый лоб и толстые губы. Толстовка свободно охватывала его широкое туловище, черные штаны были чуть поддернуты и прихвачены над ботинками.

Максим взял у мальчика, выкликавшего на углу последние известия, вечернюю газету, сунул ее в карман, сел на машину и покатил дальше.

Прямая линия Международного проспекта, рождаясь в центре города, в толчее и шуме, пересекает Фонтанку и Обводный канал и мчится дальше на юг, за Путиловской веткой превращаясь в пустынное Московское шоссе. По линии этого проспекта, за Обводным каналом, начинаются места, неизвестные жителю центрального района. Человек может хоть двадцать лет жить на каком-нибудь Загородном проспекте и не знать, что за несколько остановок трамвая от него, меж скотобойней и Утилизационным заводом, есть, например, Альбуминная улица, упирающаяся одним концом в Международный проспект чуть севернее Новодевичьего монастыря, а другим – в Соединительную железную дорогу.

Но роты, на которых жил Максим, известны всякому, – они не за Обводным каналом. Максим снимал комнату в семиэтажной серой громадине на углу Международного проспекта и Пятой роты, которая зовется теперь Пятой Красноармейской улицей. Каждый этаж этого дома разделен не на квартиры, а на комнаты, двери которых выходят в длинные гулкие коридоры.

Двуглазый трамвай гудел, мчась от Лермонтовского проспекта.

Тяжелый грузовик скучал невдалеке от тротуара. Шофера при машине не было: он забрался в гущу людей, любопытствующих перед открытым окном в первом этаже одного из домов. Милиционер уныло поглядывал на сбившуюся у окна кучу, все еще надеясь на то, что она сама себя ликвидирует. Но, услышав призывный свист, медленно двинулся прекращать возникающий скандал. Максим пошел вслед за ним. Но скандала никакого не было. Был попугай. Он свистел в клетке, на подоконнике, а люди, глядя на попугая, бессмысленно улыбались.

Птица была убрана, и милиционеру стало еще скучней прежнего.

Максим вкатил велосипед в вестибюль, поднял его, поддерживая черную раму правым плечом, внес на четвертый этаж. Там поставил велосипед на каменные плиты коридора и повел к своей комнате.

Комната Максима была необычно для этого дома просторна, чиста и полна воздуха. Двери на балкончик были открыты, окна (их было два) тоже. На большом письменном столе стопками лежали книги и папки с бумагами. Над столом – барельеф с изображением Ленина. У двери справа – кровать.

Максим приставил велосипед к стене. Потом нагнулся: когда он отворял дверь, на пол упало не замеченное им вначале, сунутое почтальоном в щель письмо. На конверте стоял штемпель Архангельска, почерк – Тани.

Таня писала о смерти отца Максима. Отец умер уже неделю тому назад. Он просил, умирая, уведомить сына о своей смерти только после похорон, чтобы тот не вздумал тратиться на поездку в Архангельск. Он уже похоронен – на деньги, вырученные от продажи оставленного им барахла.

Максим узнал смерть двенадцати лет от роду: ему было двенадцать лет, когда умерла его мать. Он очень любил свою мать, гораздо больше, чем отца. Он всегда боялся, что именно с ней случится какое-нибудь несчастье. В детстве, размечая все свои огорчения, он всегда ставил на первое место «мамин живот». Потому что он знал, что у матери – больной живот.

Мать не подозревала о том, что в беспокойстве за нее Максим доходил почти до галлюцинаций. Однажды, например, он с совершенной ясностью увидел, как налетела на мать ломовая телега. С нестерпимой четкостью он увидел возницу, взмахнувшего руками, остолбеневшего, с выпученными глазами и раскрытым ртом, над трупом матери. А мать была тут же, в комнате; она, живая, сидела на корточках перед печкой и разбивала кочергой головешки.

Однажды матери чрезвычайно понравился вареный картофель. Она съела его три полные тарелки. Поев, слегла. Ее тошнило целый день. К ночи ее начало рвать калом. Врач определил воспаление брюшины, сказал, что положение больной безнадежное, и ушел. Мать терпеливо переносила боли, даже почти не стонала. Она, впрочем, была в полусознании. Максима не допускали к ней. Он сидел в соседней комнате и слушал, как тикают большие стенные часы. Медная гиря медленно опускалась к полу в то время, как другая гиря поднималась кверху.

Было четыре часа ночи, когда отец, выйдя из спальной, где лежала мать, подошел к Максиму. Он любил свою жену, мать Максима, он был влюблен в нее – и не дошел до сына: споткнулся на гладком месте и тяжело сел на пол. Максим вбежал в комнату к матери. Мать дохнула при нем только три раза – эти три дыхания Максим запомнил на всю жизнь.

С той поры Максим много раз видал смерть и к смерти стал относиться спокойно. Смерть отца не слишком поразила его. Ничего неожиданного в этом известии не было. Старику давно пора было умереть. Но все же это был отец.

Максим перечел Танино письмо и обратил внимание на последние фразы:

«Погода у нас уж испортилась. Скоро наступит осень. А как в Питере?»

Затем какая-то длинная фраза была тщательно замарана. Максим пытался разобрать зачеркнутое, но не смог. Должно быть, что-нибудь о любви.

Максим не любил туманов даже в природе. Неясность в мыслях была ему ненавистна. А в отношениях его с женщинами была неясность: не строго организованный разврат, не принципиальная свободная любовь, а самая обыкновенная безалаберность.

Максим шагал по комнате, потом подошел к телефону, нажал кнопку, вызвал нужный номер и нужного человека. И когда этот человек – девятнадцатилетняя девушка – отозвался на другом конце провода, он задал вопрос прямо и откровенно. И получил такой же прямой и откровенный ответ. Попрощавшись и повесив трубку, он понял, что в этой неясности виноват был он сам. Он сам отдалял решительный отказ. Ведь уже тогда, когда он уговаривался ехать с этим существом в Архангельск, купил два билета, напрасно ждал на перроне спутницу, напрасно звонил ей с вокзала по телефону и билет ее отдал какому-то избачу в поезде, – уже тогда все было ясно.

И он теперь выгнал из головы это девятнадцатилетнее тело, не вполне, впрочем, уверенный в том, что все это – с руками, ногами, непереносимо серьезным лицом и небольшим портфельчиком – не вторгнется обратно в его душу, вопреки своей и его, Максима, воле.

Максим сел писать Тане ответ. Ответ получился очень нежный. И сама собой вскочила под конец фраза: «Если захочешь когда-нибудь – приезжай ко мне, я всегда рад буду».

XII

Павлуша на следующее после приезда Миши утро откровенно объяснил Лиде, что Миша может подвести их и даже совсем погубить. Лида, которой Павлуша был уже дороже брата, испугалась и согласилась с тем, что Мишу надо как-нибудь выселить из Павлушиной комнаты.

За чаем Павлуша решил переговорить с опасным гостем.

Но никакого разговора не понадобилось. Мише было вполне достаточно поглядеть на лица сестры и ее мужа, чтобы понять, в чем дело: он прекрасно разбирался не вообще в людях, а в том, как люди относятся к нему – Михаилу Щеголеву. И прежде чем Павлуша успел вымолвить слово, он сказал гордо:

– Я думал пробыть у вас дней пять. Но обстоятельства вынуждают меня выехать сегодня.

Павлуша облегченно вздохнул, и слова из него на радостях выперли недозрелые, плохо испеченные:

– Это очень хорошо. Для вас, конечно. Мы с Лидой очень за вас боимся. Тут строгий управдом – и без прописки…

– Что? – презрительно перебил Миша, по-офицерски кривя рот, так что получилось: «чтэ».

– Ничего, – испугался Павлуша. – Это я так себе говорю, потому что…

И он замолк, боясь испортить дело.

Мише очень хотелось не сдержать обещания и увезти все, что он собирался оставить мужу сестры в подарок. Но он преодолел себя. Он дал даже сестре немного денег. И когда он ушел с чемоданом, Павлуша сказал Лиде:

– Ужасно жалко его. Ведь пропадает, правда? И какой неосторожный: если бы не мы, он бы тут прямо так засыпался…

– Да, это ты хорошо придумал, чтобы он ушел от нас, – отвечала Лида. – Теперь, может быть, он спасется.

Они оба уже искренно полагали, что, выгоняя Мишу, спасали его, а не себя.

Павлуша резко изменил все свои привычки. Он теперь рано вскакивал с кровати и весь день бегал по городу в поисках хоть какого-нибудь заработка. Он был и там, где некогда служил. Но люди были уже новые, никто не знал его, а работы не было. Павлуша за невзнос платы был давно исключен из союза, в котором состоял, и теперь его не хотели принять обратно, не веря в то, что он все это время был безработным: он в свое время не отметился в союзе после увольнения. В союз он мог попасть, только получив хоть какое-нибудь место, а места не было. Лида теребила и своих знакомых, чтобы устроить мужа, но ничего пока что не выходило. И когда однажды вечером Лида сообщила Павлуше о том, что она беременна, Павлуша не знал, радоваться ему или окончательно впасть в отчаяние. Жена и будущий ребенок придали его жизни внезапный смысл, и, если бы еще хоть какая-нибудь служба, он был бы вполне счастлив. А службы не было. Деньги, оставленные Мишей, подаренные няней и сбереженные Лидой, таяли. Еще три недели без заработка, и не хватит даже на обед. Павлуша первый раз в жизни чувствовал ответственность не только за себя, но и за семью.

Вера явилась к нему вечером, когда Павлуша, зря пробегав день, уныло шагал по своей комнате, опустив голову и засунув руки в карманы. Лида ушла к своей подруге, которая обещала помочь Павлуше в поисках службы.

Павлуша долго жаловался Вере, а та слушала молча. И только когда узнала, что Павлуша женился, сказала тихо и радостно:

– Ну? Поздравляю.

Потом она рассказала о своих бедах. Павлуша слушал вежливо, но невнимательно.

– Все плохо, – отвечал он неопределенно, – очень плохо.

На следующий день Павлуша отправился с Лидой записываться в комиссариат: Павлуша настоял на том, чтобы потратить на это дело деньги, он хотел стать законным мужем. Свидетелями взяли квартирохозяина Жмыхина и Лидину подругу, которая так приоделась, как будто она сама выходила замуж.

Портрет Луначарского висел в комнате браков. Несколько четверок сидело по диванам и стульям, ожидая очереди, и нельзя было разобрать, кто из них жених и невеста, а кто – свидетели. Жмыхин громко и со вкусом острил, Лидина подруга краснела и трепыхалась, и ожидающие очень удивились, когда оказалось, что невеста не она, а жених – Павлуша.

Утомленная девица, записав новобрачных, сказала не подымая головы, скороговоркой, без знаков препинания:

– Объявляю брак законно состоявшимся к заведывающему для подписи и печати.

– Тра-та-та, – говорил Жмыхин, спускаясь по лестнице вслед за новобрачными, прищелкивая пальцами, и вдруг ущипнул Лидину подругу за плечо.

На улице Павлуша распрощался со свидетелями, пригласив их к девяти часам вечера на ужин.

Свадебный ужин с вином и пивом свалил с ног и новобрачных и свидетелей.

В это время Вера осматривала свое имущество, уложенное в деревянный сундук. Там лежали всякие нестоящие пустяки. Ценные вещи она всегда носила при себе. В маленьком пакетике, обложенные ваткой, лежали: два золотых колечка, золотые часики и еще кое-что, – все это куплено было на утаенные от мужа деньги. Но ценней этих вещей была для Веры фотографическая карточка, упрятанная на самом дне сундука. Карточка эта изображала счастливое семейство: Вера с грудным ребенком на руках и рядом прекрасный молодой человек – механик кинематографа «Фатаморгана». Вера на карточке была совсем не та, что теперь. На карточке она была молода, на карточке она улыбалась, и ямочки на щеках делали лицо ее необычайно приятным и красивым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю