412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Слонимский » Повести и рассказы » Текст книги (страница 25)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:17

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Михаил Слонимский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)

– Пошли, – промолвил он.

Скрипнув дверью, они вышли на дощатый тротуар поселка, и сухой мороз обжег им щеки. Снег рассыпался под ногами, как сахар, с легким хрустом. Каждый звук звонко отдавался в неподвижном, без дуновения, воздухе, который был, казалось, скован лютым морозом. Дело, наверное, зашло за пятьдесят градусов. Все застыло вокруг, застланное сизой дымкой, сама земля, казалось, уже никогда не очнется, никогда ничто не растопит толстую, мерзлую, зимнюю кору.

В утреннем белесом сумраке неподвижно светились оконца деревянных домов. Дымок из труб поднимался ровной, словно вымеренной, как на чертеже, четкой, совершенно прямой линией. Эти линии дымков были как нарисованы, они были почти неправдоподобны для непривычного глаза. Надо всем этим распростерлось холодное северное небо, безрадостное, все в той же, но очень сгущенной, как замерзшее молоко, дымке.

Только люди двигались в этом мертвом, закоченевшем царстве, в котором птицы замертво падали наземь. Люди двигались, они шли на работу, чернея, желтея, белея своими шубами, полушубками, кожушками, и снег скрипел под их валенками, и морозный пар шел из их ртов. Было тихо в этой процессии, в этой толпе, спускавшейся под гору к заводу по протоптанной неширокой дороге. Подняв воротники, засунув руки глубоко в карманы, люди двигались неудержимым потоком – мужчины, женщины, подростки, девушки.

Матвеев шагал привычным путем по привычному морозу, не замечая ни пути, ни мороза. Его отец работал на этом самом заводе, на котором сын теперь стал начальником цеха. Индустриальный институт он кончил тоже на Урале, в Свердловске.

Матвеев не способен был к жалобам, просьбам, нытью и слишком много знал трудного и тяжелого для того, чтобы быть злым. Озлобление – тоже удел слабых. Без лишних слов и размышлений он приходил на помощь человеку и не претендовал на благодарность. Помощь его была грубовата и своеобразна, и если кто не хотел понять, что все же это помощь и обижаться тут нечего, если кто упирался и вступал с ним в спор и драку, он говорил:

– Лучше сделайте, как сказано. А то советская власть может так повернуться, что вам неудобно станет.

И в эти моменты глаза его под полуспущенными веками свирепели, пронзая непокорного забияку.

Он был упрям и если чувствовал свою правоту, то любым способом добивался своего. Это был силач, которого не обошел еще ни один хитрец, ни один ловкач. С Кельиным ему драться не пришлось, и это было приятно Матвееву. Матвеев в эту зиму особенно любил и уважал ленинградскую людскую породу.

Он вступил в громадное прокопченное кирпичное красное здание, в котором помещался его цех, как в родной дом, где он заранее знал все, что увидит.

Его застекленная конторка – как рубка капитана. Отсюда идут приказы мастерам участков, старшему мастеру, всей команде, собирающей пушки. Под далеким потолком – сложное переплетение конструкций. Краны движутся вдоль стен, неся громадные части орудий. Грохота нет. Многопудовые, тяжеловесные вещи кажутся здесь легкими, самые сложные детали – удивительно простыми и ясными. Люди работали охотно и весело, зная, что начальник знает каждого как самого себя, позаботится в случае чего о каждом больше, чем о самом себе. Его понимали не то что с полуслова, а даже просто по жесту или взгляду.

На полу становились рядом – одно возле другого – новенькие, уже февральские орудия, подымая кверху свои длинные, упрямые стволы, которые всегда напоминали Матвееву виденные им как-то в артиллерийском музее старинные пищали. Те пищали поразили его своим необыкновенным изяществом на всю жизнь.

Возле орудий стоял военный представитель подполковник Шелест, румяный мужчина, руки которого были горячими, как в жару. Он любил пушки откровенной веселой любовью, называя их разными женскими именами или просто – «цапля», «толстушка». Матвеев женскими именами пушки не называл. Он не относился к ним как к живым существам. Такого рода фантазией он не отличался. Он видел в них только хорошо или недостаточно хорошо сработанные машины, сложное соединение частей, для него ясное и простое, имеющее великую цель в действии, которое называется выстрелом.

Он пошел к ряду пушек, выстроившихся в цеху.

Старший мастер, сухонький, легонький, как серое перышко, старичок, похлопав крайнюю в ряду пушку по жерлу, оглянулся на Матвеева, взглядом отвечая на звучный вопрос подполковника:

– Что ж? Под пломбу?

Под пушкой еще кто-то стучал молоточком, лежа на полу лицом вверх, только ноги его торчали наружу – одна короче другой. Рядом, сидя на полу, другой слесарь быстро и умело орудовал ключом.

Сборщик выбрался из-под пушки и оказался Фимой Соболевым. Лица у всех этих людей, одетых в промасленные комбинезоны, светились в ожидании заслуженной похвалы.

Матвеев подошел. Глаза его, казалось, одновременно видели всю пушку в целом и расчленяли ее на отдельные детали и узлы.

Похвалы не услышал никто. Матвеев промолвил только:

– Это пустяки, вот первого февраля придет новая машина.

Эти слова были понятны здесь каждому. Это значит, что все в цеху будут пропущены через разборку и сборку нового орудия. Это означало очередное испытание сил и способностей, очередной экзамен. Вот в первые недели войны, когда впервые завезли в цех новую незнакомую пушку и надо было в кратчайший срок освоить ее, – вот тогда было жутковато, как в первом бою. А теперь уже народ в цеху был обстрелянный. Но все же любопытство и возбуждение овладели цехом. Сам Матвеев был тоже несколько взволнован.

Матвеев не питал особенного пристрастия к художественным образам. Правда, природа внушала ему чувства, которых он не мог сам выразить в словах, и поэтому ему нравились лирические стихи. Некогда он любил рыбачить, ходить на лося с ружьем. Сейчас он бросил эти занятия. И сейчас часто вспоминалось ему то, что где-то, в какой-то книге он прочел о поражении Мамая. Мамай, с семью князьями своими, следил с холма, из ставки своей, за битвой на Куликовом поле. Он вглядывался узкими своими глазами, этими злыми щелочками на скуластом неподвижном лице, в скачущего к нему всадника. Окровавленный татарин на взмыленном коне подлетел к ставке Мамая, сказал:

– Сила твоя изнемогла, великий хан!

И замертво упал с седла наземь.

Мамай молча повернул коня и помчался прочь от проигранного сражения. Он несся по степи на восток, и семь его князей мчались за ним, и кони мяли ковыль, и ветер смерти бил в лицо Мамаю.

Матвеев явственно видел эту сцену, когда глаза его разбирали новенькие орудия и вновь собирали их. Он видел в этих пушках изнемогающую силу врага и уже воображал себе новую машину. Нет, он не был лишен ни вдохновения, ни фантазии.

IV

При работе с новой машиной особенно отличился Фима Соболев. Он показал такой высокий класс при учебной разборке и сборке, что Матвеев поставил его на доводку, как высококвалифицированного слесаря. Местная газета решила дать о нем очерк.

Тощенький журналист выехал вместе с Аней в деревню к родным Фимы, чтобы поговорить с ними о передовике ведущего цеха товарище Соболеве и его родителях. Аня отправлялась к дочке, которую все же решила оставить в интернате.

В поезде журналист рассказывал о том, как он жил в Москве и как он хочет обратно в Москву. Затем он задремал, проснулся и промолвил:

– Семья, наверное, рабочая, закалка поколений…

В уме его уже составился вполне хороший очерк, в достаточной мере сдобренный величественной природой Урала, поэзией Севера и вообще всем необходимым для того, чтобы цифры не показались слишком скучными. И, нисколько не стесняясь тем, что только что мечтал о Москве, он начал говорить противоположное:

– В сущности, надо жить и работать здесь, чтобы знать людей, кующих победу… Если не на фронте – то здесь. Я два месяца был военным корреспондентом. На Юго-Западном фронте.

И он очень увлекательно стал рассказывать о том, что привелось ему видеть на фронте.

– А тут встречаешь совершенно девственную психику, – вдруг заметил он. – Вот моя квартирная хозяйка ни черта не смыслит, она говорит: «Чего приехали? Никто вас не звал». Она сказала это одной ленинградской женщине.

– Таких дур немного, – возразила Аня.

В вагоне то потухал, то вновь загорался свет. Окна были покрыты сплошной коркой льда.

– О-о-о! – сказал журналист, выходя из вагона и пряча лицо свое в воротник шубы.

От полустанка до деревни было каких-нибудь пятьдесят шагов, да до избы Соболева еще шагов сто. Но это расстояние показалось журналисту огромным. Он был без валенок, в галошах.

Тетка Фимы оказалась немолодой женщиной с добрым лицом. Она сначала не могла понять, чего от нее требуют. Только когда явилась Аня, уже своя в этой деревне, тетка успокоилась и поняла, что надо рассказать о родителях Фимы.

– Ну, где отец работал? – спрашивал журналист. – Как семья жила?

– А он не с женой жил, а с подругой, – ответила тетка, вздохнула и начала длинное повествование: – Поехали они на праздник в другую деревню. Выпили шибко. Я с мужем – помер он, вот уж два года, – дома, а они еще у праздника. Как поехал с бабой обратно, наверное, он пьяный шибко был. А пьяный он коней гонять любил, ехать быстро. А баба-то его боялась шибко ехать. Он лошадей погоняет, а она не дает. А как он не слушается, погоняет, она дохой-то его завалила, да еще села на него, и домой поехала. Приезжает, а он не шевелится. Она испугалась, забралась на печь и сидит. Моя мама-то, бабка Фимкина, спрашивает: «Что это ино Филипп в избу нейдет?» А баба-то говорит: «Сейчас он придет, а я зазябла шибко, не могу слезти». Ну, мама-то пошла сама к саням и видит – он лежит под дохой мертвый, задушенный. Я хотела заявление следователю писать, чтоб вскрытию сделали, а мама меня стала умаливать: «Нюшка, не тронь, не тряси евоны косточки, все равно не воскресишь». Ну, так и похоронили. А подруга-то ушла, а тут мать с Фимкой в избу назад вернулась, да она вскорости померла.

Помолчав, она продолжала:

– Когда Филипп к этой своей Дуньке ходил, уж так она страдала, так страдала. Это еще когда вместе жили. Бежит за ним, догонит, и ну его хлестать, а он ее, так чуть живая домой доползала. Вот она меня любила, а как я ей родная была, так она мне все и рассказывала. Вот раз пошел Филипп, а она за ним побежала. А была осень, холодно, дождь шел. Прибежала она к Дунькиному дому. Ворота заперты, в окнах темно. Легла она в канаву и стала ждать, когда он встанет. А дождь хлещет, озябла она, вся дрожит в канаве. Лежит, ждет. Вдруг в окошке спичка зажглась. Она поняла, что это уже Филипп встал, закурил. Потом вышел в ограду и собаку с цепи спустил. Собака почуяла, что кто-то в канаве лежит, залаяла. А она тихонько подзывает: «Жэк, Жэк!» Жэк подбежал к ней, узнал и лаять перестал. А она уложила его рядом с собой в канаву и об него греется – от холода-то она вся застыла. Так и пролежала в канаве с Жэком, об его бок грелась. Вдруг слышит она – выходят они в ограду, ворота отпирают. Тут вскочила она, подбежала к воротам. А в руке у ней ремень был, и думала она, пока в канаве лежала: «Ох, убью я его, убью, не стерплю больше». Вот подбегает она к воротам, да как стегнет его со всей силы! Он шарахнулся. Хотела она Дуньку стегнуть, а та быстро ворота захлопнула и в избу спряталась. И так жалела она, что не пришлось ей хлестнуть Дуньку ремнем. А Филипп побежал в поле. Она за ним. Как догонит его, так стегать начнет. Он вырвал у ней ремень и ее избил. Так до дому и добежали оба избитые, чуть живые. Бедная, бедная! Сколько она горя видела, сколько горя видела, так это и сказать нельзя.

Она вздохнула и закончила:

– Тут и отселилась она от него, и Дунька в избу пришла. А Фима-то маленький был, его Филипп пьяный уронил, вот ногу ему и повредил. Фимка-то не такой, как отец. Тот злодей был, вредный был мужик.

Это был совершенно неожиданный и не нужный для очерка рассказ. Заготовленный очерк рухнул.

Уезжая из деревни ночью вместе с Аней, промерзший журналист говорил хмуро:

– Пережитки старой деревни… Ведь вот было ж такое!.. Что ж это за жизнь была… Никак не уложишь жизнь в рамки, никак не уложишь…

– А вы напишите все, как она рассказала.

Журналист отмахнулся:

– Вы нашей профессии не знаете. Это ж к делу не идет. Зачем сейчас такими рассказами народ пугать? Но какая темная была жизнь – а вот получился Фима Соболев, замечательный парень. Все-таки, значит, наша жизнь посильней пережитков, раз, вопреки таким родителям, вылепила прекрасного парня. Я ведь нарочно к его родным отправился, когда он на заводе. Он мне о родителях – ни слова.

На заводе все становилось ясным – люди различнейших характеров, различнейших биографий все работали для одной цели. И когда Аня увидела опять на дороге всю эту массу людей, она подумала, что только великое дело могло связать все это разнообразие воедино.

После работы она зашла к Кельину – она сняла комнату недалеко от него.

Кельин при свете тускло горевшей лампочки – сегодня был плохой накал – читал письмо жены. Он перечитывал то самое письмо, которое он получил накануне вызова к директору и выговора. Он помнил, что это-то письмо и отвлекло его тогда от дела, и он допустил промах, хотя в письме этом как раз жена внушала мужу работать в полную меру своих сил и способностей. Это письмо казалось Кельину все же очень странным – естественней было бы, если б он его написал жене. Прочтя его, он тогда решил во что бы то ни стало добиться отправки на фронт. В начале войны он вступил в ополчение, но был отчислен обратно на завод. Затем пришла болезнь – и его отправили сюда. Все-таки все навыворот. Странно.

Когда Аня вошла к нему, он, поглядев на ее валенки, промолвил:

– Скоро мы с вами будем старыми уральцами. Вроде Матвеева. Только что я как раз получил еще одно письмо от Сони. Требует от меня отчета о моей работе.

Аня ответила:

– Сегодня из матвеевского цеха опять пушки шли. А я глядела и думала – вот все-таки и моя доля есть здесь. А что мне еще сейчас нужно? Нет, только чтоб и свою долю вносить. Чтоб работать. Только так и можно и нужно жить.

1943

Стрела


I

Инженер Шерстнев был автором нескольких работ по строительству железнодорожных мостов, некоторые его изобретения и рационализаторские предложения были одобрены и введены при скоростных строительствах, имя его можно было встретить не только в специальных технических изданиях, но иногда и в общей прессе. Специалист по мостам, он в последние годы много усилий отдавал проблеме крана. Ему чудился некий кран такой системы, которая максимально упростила бы установку пролетных строений на опоры.

Громоздкие сооружения для подъема и установки ферм, отнимавшие много времени, энергии и сил, раздражали Шерстнева. Иной раз он просто ненавидел все эти явно устаревшие, уродливые системы, тяжеловесные, неуклюжие, неудобные при быстрых темпах. Черт их подери! Ведь наверняка можно изобрести нечто гораздо более простое, этакий быстро действующий механизм, который решил бы дело. Над этой проблемой трудилось много инженеров, но пока что сконструировать такой кран, о котором мечтал Шерстнев, не удавалось.

Новые идеи вторгались в обычную, ежедневную работу Шерстнева как бы внезапно.

Всегда казалось ему при этом, что он изобретает нечто гениальное, и всегда, когда работа была завершена, он удивлялся малым результатам своих больших усилий. Очередная работа его встречалась обычно с одобрением, но это было не то, совсем не то, что представлялось его необузданному воображению, когда он строчил, чертил, проверял. С годами он привык к этому несоответствию, и оно перестало изумлять его. Он просто понял, что даже маленькое новшество требует громадной работы.

В часы и дни отдыха он любил сочинять невероятные, неосуществимые сооружения. Однажды, например, он привез из отпуска проект моста через Арктику. В этой его фантазии поражала безукоризненная точность расчета, подтвержденная даже таким придирчивым инженером, как Билибин, но производство работ было не по человеческим силам. Доставка материала предполагалась воздушным путем, опоры в глубину на несколько километров годились только для фантастического романа, а самое веселое в этом проекте было использование белых медведей, тюленей и даже рыб как рабочей силы: медведи возили с ледяных аэродромов строительный материал, тюлени крепили ряжи, рыбы служили техразведкой.

Шерстнев заразительно, как ребенок, смеялся над этим забавным сочинением; он тешил себя такими шутками, но дети отнеслись к его выдумке очень серьезно и с большим увлечением. Шерстнев не отказался выступать с этой сказкой в школах, и дети так восторженно слушали его, что в одной из школ он построил – кстати, уже без всякого расчета – мост прямо на луну. Чего там! Позвали – так уж терпите. Но когда одно издательство обратилось к нему с просьбой написать фантастическую повесть «Мост через Арктику», он замахал руками:

– Что вы! Меня же, между прочим, засмеют. Да и не умею я писать. Нет. Я же солидный инженер, мне нельзя шутить.

Шерстнев принимал участие в освободительных походах тридцать девятого и сорокового годов, он работал тогда по восстановлению разрушенных мостов. Мосты, восстановленные в условиях войны, назывались временными, они были достаточно прочны для того, чтобы служить лет десять – двенадцать.

Весной сорок первого года была сформирована бригада для обследования временных мостов в приграничной зоне. На совещании, когда решен был уже срок выезда, Шерстнев не воздержался от того, чтобы высказаться на тему о кранах, хотя вопрос этот и не имел отношения к делу.

Шерстнев доказывал, что нужно в интересах обороны еще больше усилить работу по созданию нового крана и что наркомат уделяет попыткам конструкторов в этом направлении недостаточно внимания. Впрочем, конкретно он ничего не требовал – ни новых организационных мероприятий, ни ассигнований.

Когда он замолк, наступило молчание. Характер его хорошо известен был в наркомате, он часто говорил не к месту, забегая в сторону или вперед, и начальник отдела, который вел совещание, выдержав паузу, улыбнулся, потом заключил:

– Начальником обследовательской бригады назначается товарищ Билибин, на которого и возлагается вся организационная часть. – Он сделал ударение на слове «организационная». – Что касается проблемы крана, – обратился он к Шерстневу, – то, вполне соглашаясь с вами, должен заметить, что проект крана, такого, какой вам мыслится, – на слове «мыслится» он опять сделал ударение, – не предложен еще конструкторским бюро.

Назначение Билибина было неожиданностью для всех. Считалось бесспорным, что начальником будет Шерстнев. Нельзя было определить по лицу самого Билибина, явилось ли это неожиданностью для него. Билибин был большой, мясистый человек, наголо бривший свою увесистую голову. Услышав свою фамилию, он не шевельнулся, не мигнул даже, в его больших выпуклых серых глазах нельзя было прочесть ничего. Иногда глаза его становились пустыми, ничего не выражающими. Мысли и чувства его за этим взглядом никто не мог бы угадать.

Выйдя из кабинета, где происходило совещание, Шерстнев резко сказал Билибину:

– Ты, как всегда, промолчал.

Он никак не был задет назначением Билибина, он отличался абсолютным равнодушием к административным постам, принимая те, какие ему давали, и не претендуя ни на что большее. Не [16] в этом была его жизнь, и его не интересовало то, что теперь кое-кто будет поговаривать о том, как «Билибин ловко подсидел Шерстнева». Но после каждой своей неуместной выходки Шерстнев злился на Билибина, у которого всякое действие было и к месту и ко времени, шло в то самое дело, какое было на очереди в данный момент.

Шерстнев тем более злился на Билибина, чем менее был похож на него. А тут еще перед самым совещанием Билибин убедительнейшим образом раскритиковал новый эскиз Шерстнева – проект облегченных ферм, опроверг отчетливо и точно, порекомендовав товарищу не демонстрировать эту работу никому. На этот раз сказка вторглась в расчет незаметно для Шерстнева, чего никогда с ним не случалось. Ни один из известных металлов не имел тех свойств, которые в одной из деталей предположил Шерстнев. Металлурги только посмеются, сочтя этот проект очередной шуткой, мистификацией известного им выдумщика.

– Если нет такого материала – так пусть будет, пусть, между прочим, почешут мозги все эти академики! – выкрикнул Шерстнев раздраженно, но эскиз при этом порвал.

Он в упор взглянул на Билибина и сразу же сердито отвел глаза. Что-то проскочило в их встретившихся на миг взглядах, передалось без слов. Билибин понял, что такое творится с Шерстневым, и удивился. Тот вздумал, кажется, ревновать его.

Билибин терпеливо сносил все выпады Шерстнева, а Шерстнев, как ни ругал его, а ему первому нес свои новые работы, и как ни раздражался иной раз, но вынужден был принимать его справедливые и всегда доказательные возражения. Одобрение Билибина было для него решающим, он чувствовал себя легким, прямо воздушным от радости и готов был полюбить всех, когда Билибин, хлопнув широкой своей ладонью по эскизу, говорил с блеском в глазах: «Вот это вещь! Это – точно!»

Билибин был для него точнейшим контрольным аппаратом, совершенно необходимым.

Шерстнев не заметил, как и когда возникли у них такие отношения. Просто Билибин всегда с интересом относился к его идеям и, свято храня тайну неудач, пропагандировал каждую удачу Шерстнева. К его бескорыстию Шерстнев давно привык. А в серьезной борьбе, в напряженные минуты жизни Билибин был очень активен. Когда, например, Шерстнев неистовствовал в борьбе с «предельщиками», которые настаивали на невозможности повысить существовавшие тогда нормы, Билибин, создавая факты в опровержение теориям людей косных и враждебных, в то же время выступал на собраниях и в печати – всегда веско, хотя и кратко.

Шерстнев не задумывался над своими отношениями с Билибиным, он вообще не думал о том, как люди относятся к нему, и тогда, когда кидался на одних, и тогда, когда обнимался с другими. На службе называли его: «нервяк», «этот наш нервяк». А Елена Васильевна Власова, или попросту Леночка, секретарша, стенографистка, а когда бывало необходимо – и неплохая копировальщица, всячески изощрялась на его счет в болтовне с подругами:

– Заладил мне диктовать. Торопится, ерошит волосы, галстук вечно набок…

Подруги посмеивались в ответ:

– Ладно уж, не оправдывайся. Знаем, все знаем.

Было действительно слишком заметно, как Шерстнев, являясь на работу, прежде всего искал Леночку. Одна только Леночка как будто не понимала, что это значит.

II

Вернувшись с совещания, Шерстнев тотчас же попросил Леночку к себе. Когда она явилась с тетрадкой и карандашами, Шерстнев шагал по кабинету, заложив руки в карманы синих, со смятой складкой брюк. Он остановился перед Леночкой, расставив короткие ноги, небольшой, взъерошенный, чернявый, взял со стола приготовленный конспект очередной статейки, отложил листки и промолвил вдруг очень серьезно:

– Леночка, я должен объясниться с вами.

Леночка отвечала скромно и язвительно:

– Вы хотели мне продиктовать что-то.

– Да. – Шерстнев помолчал. – Хотел… Но вы прекрасно понимаете меня, Леночка. Никогда еще со мной не случалось так, чтобы… – Он вновь прошелся по комнате. Он был не похож на себя – тихий, задумчивый, даже, пожалуй, беспомощный какой-то. Опять остановившись перед Леночкой, он улыбнулся. В улыбке лицо его принимало совершенно простодушное, почти ребячье выражение.

– Я не такой сумасшедший, каким кажусь иногда, – сказал он. – Я вас люблю, Леночка, вы это прекрасно знаете. Я люблю вас, и мы должны жениться.

– Должны?

– Я назначен в обследовательскую бригаду, придется ехать. Я…

– Все вы. А обо мне вы подумали? – тихо осведомилась Леночка. – Я, конечно, обязана являться, когда вы вызываете, но…

– Ах, что вы! – забеспокоился Шерстнев и даже руками взмахнул. – Я действительно хотел диктовать… Я не так сказал, вы должны понять…

Леночка промолвила очень сдержанно:

– Прекратим, этот разговор, Николай Николаевич. Я вам не нужна больше? Можно идти?

Шерстнев продолжал радостно глядеть на нее, – он был слишком полон собственных своих чувств.

Леночка повторила сухо, отчужденно, жестко:

– Можно идти?

Шерстнев сдвинул брови. Он стоял перед ней, по-прежнему расставив ноги, чернявый, небольшого роста инженер, но простодушная улыбка уже не освещала его лица. В глазах мелькало выражение озлобленное и упрямое. Затем он резко повернулся, сделал несколько шагов по комнате и вновь остановился.

– Вы мне ничего не ответили! – сказал он.

– Я ответила.

При этом Леночка пошла к двери. Она немножко побаивалась сумасшедших глаз Шерстнева. На пороге она, полуобернувшись, осведомилась еще раз ровным служебным голосом:

– Разрешите идти?

Она была чрезвычайно взволнована. Все-таки это было неожиданно. Притом в служебной обстановке. Это было неряшество. Это было почти пошло. Вызвать в служебный кабинет и объясниться… Но ее не поняла и старшая чертежница, большая толстая женщина, мать троих детей, которой Леночка привыкла поверять свои душевные тайны. Она заметила рассудительно:

– А чем плох? Инженер выдающийся, известный…

– Конечно, известный, может быть, даже выдающийся, но разве так объясняются в любви?..

На службу Леночка являлась всегда чистенькой, аккуратной, такой умытой, свеженькой, душистой, с таким счастливым девятнадцатилетним блеском в глазах, что подруги не уставали без всякой зависти радоваться ей. Поверх английских блузочек, розовых, голубых, желтеньких, она носила вязаные кофточки неярких, но очень приятных цветов. Она находила самое подходящее место, куда прикрепить какую-нибудь брошку, или цветочек, или бантик, и подруге могла подсказать, как получше приспособить какое-нибудь украшение. Она была моложе и красивее всех в отделе. Товарки говорили ей, и сама она чувствовала, какое она сокровище. И вдруг выйти за этого неряху и фантазера…

К концу дня маленькая вертлявая Женя из отдела кадров прибежала к Леночке и поведала ей великий секрет: Шерстнев взял Леночкин домашний адрес. Сообщив это, Женя фыркнула и убежала.

Домашний адрес был Леночкиной бедой. Но она считала свою скверную комнату в коммунальной квартире временной бедой – только до той резкой и счастливой перемены судьбы, в которую она верила нерушимо. Все же ей грустно бывало, особенно к весне, когда она подходила к подъезду ветхого двухэтажного домика, в котором жила.

Невзрачный, подслеповатый фасад этого старинного кирпичного строения утратил первоначальный цвет свой: фасад был грязно-желтый, с розовыми разводами, в пятнах и выбоинах самого разнообразного размера, расположенных так беспорядочно, как того пожелали время и непогода.

Домик стоял понурившись, как нищая старушка на краю могилы, случайно задержавшаяся на земле. Это был один из тех домиков, каких уже мало в Москве. Стиснутые меж новых каменных зданий, они напрасно рассказывают о московской старине новым своим жильцам, желающим не воспоминаний о давних временах, а газа, ванны и телефона и негодующим на штукатурку, которая сыплется с потолков, и на сырость, проникающую сквозь стены.

На лестнице каждая ступенька была не похожа на предыдущую, по-особенному скособоченная и треснутая. Дверь квартиры обита была рваной черной клеенкой. Леночка входила в ночной мрак прихожей, особенно неожиданный в солнечные дни, как в могилу, темную, сырую, заплесневелую.

Леночкина комната была меблирована скудно и случайно, и каждый день приходилось ее чистить и вымывать. Все – пол, покрытый линолеумом, кровать, диван, стол, стулья, шкаф – неравномерно белила сыпавшаяся с потолка известь. А к весне над кроватью и диваном набухала темная полоса: вот-вот начнет протекать потолок.

Когда жив был отец, не так скучно было возвращаться домой. Отец ее был литератор, который сквозь все неудачи своей жизни пронес убеждение в том, что его произведения, как и его талант, – замечательны. Он говаривал горько: «Меня, как Стендаля, откроют через сто лет».

В комнате осталось одно утешение – солнце.

В комнату било солнце – живое и веселое.

Солнце звало к окну, за которым сверкала широкая улица, похожая на автостраду, приспособленная, казалось, специально для автомобилей и троллейбусов. Эта улица, сохранившая свое старинное, уже совершенно не подходящее к ней название, принадлежала новой, заново распланированной и отстроенной Москве, которой беспрекословно уступала пошатнувшаяся старина, причудливо вкрапленная меж новейших архитектурных громад. Огороженный забором пустырек на углу этой автострады и тихой улочки, на которой доживал свой век древний домик, обозначал место, где вырастут многоэтажные здания.

Здесь, среди озабоченных соседей, ей не с кем было поделиться своим волнением, всем, что переполняло ее после объяснения с Шерстневым и в чем она сама не могла хорошенько разобраться. Может быть, он воображает, что ей, ничтожной девчонке по сравнению с ним, видным инженером, остается только обрадоваться и сразу же броситься в его объятья? Так он узнает, с кем он имеет дело.

Она презрительно кривила губы, пожимала плечиками и ужасно досадовала, что не зазвала к себе сегодня никого из подруг. Может быть, кто-нибудь сам догадается зайти? Она была одна, совсем одна, и никогда еще ей не было так грустно, как сегодня. Надо было, обязательно надо посоветоваться с Билибиным, рассказать ему. Почему она не сделала этого? Почему? Ведь он всегда так приветлив с ней, так охотно вникает в ее маленькие делишки и огорчения. Почему же она не пошла к нему за советом? Она даже себе не хотела ответить на этот вопрос.

Три резких звонка – к ней. Она сразу поняла, кто это. Конечно, не подруга. Конечно, он. Это был действительно Шерстнев. Она немножко стыдилась своей комнаты, и, чем больше стыдилась, тем более гордое и даже высокомерное выражение принимала.

Шерстнев отнесся к деталям ее быта как к чему-то совершенно несущественному; ему явно нужна была она сама, а не скорлупа, в которой она существовала. И видел он только ее суровость, которая огорчала его.

– Я чувствую, – начал он, снимая без приглашения пальто и шляпу и вешая их у двери, – что вы продолжаете сердиться на меня. Я умоляю простить меня. Я был не в себе. Со мной никогда еще такого не бывало… – Он огляделся. – Я жил когда-то в таком домишке…

И он потер маленькой своей рукой левую щеку.

– Между прочим, – вновь заговорил он, – я совершенно серьезно заявляю вам, что я просто не могу жить без вас. – Он говорил очень мягко и убедительно. – Вы не можете себе представить, как я вас люблю, и все это видят… – Тут он вернулся к своему пальто, оттопыренные карманы которого сразу же, еще впуская его, заметила Леночка. Вынул из одного кармана кулек, из другого кулек и, совершенно как фокусник, вывернул откуда-то – Леночке показалось, что из рукава, – коробку с шоколадными конфетами. – Примите, пожалуйста, от меня с просьбой простить мне мое сегодняшнее поведение. Но со всей серьезностью повторяю то, что вырвалось у меня сегодня так неуклюже, – я прошу вас быть моей женой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю