Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Михаил Слонимский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Он, видимо, постарался на этот раз обдумать каждое слово, но все равно получилось неловко, не так, и он сам, должно быть, почувствовал это, потому что брови его сдвинулись, в нем воскрес тот Шерстнев, который испугал Леночку днем. Со всей женской способностью ужалить в самое уязвимое место Леночка спросила тихо:
– Почему я должна выйти именно за вас? Подумайте – почему именно за вас, а, например, не за Билибина?
Шерстнев, который, чуть наклонившись вперед, выжидал, сидя на стуле, ее ответа, вскочил.
– В таком случае прощайте! – промолвил он решительно, и она даже проводить его не успела. Только дверь хлопнула непристойно громко.
Груда шоколадных конфет лежала на столе перед Леночкой. Она была опять одна, совершенно одна. И не за что ей на него жаловаться. Что он сделал ей плохого? Ничего. А она прогнала известного конструктора, уважаемого в стране. Она грезит наяву, неизвестно чего ожидая. Она ждет такой встречи, при которой все сомнения и колебания отпадут сразу. О ком, о чем мечтается ей? Во всяком случае, о чем-то не похожем на то, что она видит ежедневно, не похожем на все привычное, что окружает ее. Почему она прогнала его?.. Нет, она просто его не любит… Она не любит, вот и все. Она ждет любви и не знает, что это такое. А он любит ее, и эта его любовь называется безнадежной; у него та самая безнадежная любовь, о которой написано столько трогательных романов. Она не может спасти его, она не любит. Ей было грустно, и ночь не разогнала, а только сгустила эту грусть.
– Какая ты сегодня томная! – сказала ей Женя из отдела кадров. – А твой Шерстнев веселый ходит.
– Веселый? – Леночка удивилась и обиделась. Но он действительно был очень весел. Она сама могла убедиться в этом, когда стенографировала его заметку для технического журнала. Он диктовал размеренно, ровным, спокойным голосом, веселые огоньки мелькали в его глазах, когда он поглядывал на нее. Кончив, он промолвил:
– Ваше дело, Леночка, безнадежное. Я – не сторонник мелодрам.
С этого дня начались страдания Леночки. Она была с ним то вежлива, то груба, то, забываясь, смеялась его остротам, то вдруг начинала умолять его, чтобы он прекратил свои настояния. Но он был беспощаден. Он замучил ее ежедневными приходами, коробками шоколада, цветами, духами, которые он таскал ей домой в невообразимых количествах, бурными объяснениями. Он так торопился, словно страх, что вот-вот ее отнимут у него, владел им.
Снег на улицах таял, с крыш капало, шла весна, и все возрастала торжествующая настойчивость Шерстнева. Визиты его не прекращались. Женя из отдела кадров прозвала Леночку гордячкой, а толстая старая чертежница говорила ей:
– Смотри счастья своего не упусти, капризуля. Николай Николаевич – человек хороший, он любит тебя.
Леночка задумывалась. Разве знает она, чтó такое счастье и где оно? Ничего она не понимает и не знает, только мечтает невесть о чем. А теперь и подруги не одобряют ее…
…Они отпраздновали свадьбу в ресторане, в компании сослуживцев. Значит, мечтать больше не о чем. Все, что смутно представлялось ночами, воплощено вот в этом невысоком, быстром в движениях и речи человеке с подвижным лицом, сияющими, прищуренными глазами и вихром на макушке. И вдруг она заплакала. Билибин, сидевший рядом, шепнул ей дружелюбно:
– Не надо. Успокойтесь. Я остаюсь вашим самым верным другом.
Никто не слышал этих его слов.
Но она продолжала плакать, слезы текли неудержимо, ей казалось, что она навсегда прощается с молодостью и надеждами, и ее уже не поздравляли, а утешали. Ей даже выражали соболезнование, притом в такой иронической форме, что Шерстнев мог бы обидеться и рассердиться, если б умел замечать мелкие уколы. Но он – даже когда замечал – не обращал на них никакого внимания. Он был доволен, счастлив, влюблен, и слезы Леночки не удивляли и не огорчали его. Невесте полагается плакать. И вообще она еще ничего не понимает в жизни, потому и плачет. А он понимает.
Она еще ни разу не была у него. И когда он привел ее к себе, в чистенько прибранную квартирку в огромном ведомственном доме, она втайне восхитилась, но сдержалась, не воскликнула, как ей хотелось: «Боже, как тут чудно!»
Она удивилась тому, что живет он очень прилично. Ее утешало это: значит, по крайней мере не такой уж он неумелый и непрактичный, кое-что соображает.
А он распоряжался весело, шумно, познакомил ее с горбатенькой старушкой, сказав при этом:
– Это моя тетя, теперь она и твоя тетя.
И хоть бы он был за две комнаты от нее, все равно она чувствовала, как он в нее влюблен и как ничего, кроме нее, не существует сейчас для него на всем свете. Это было приятно и немного страшно. Ей больше не хотелось плакать. Ей хотелось уже как можно скорей привыкнуть к нему, освоиться в своем новом положении жены инженера Шерстнева. Может быть, она просто еще глупая девчонка и никакой ошибки не произошло, а, напротив того, привалило счастье? Она была чрезвычайно возбуждена, глаза ее горели нестерпимо, она принялась помогать тете по хозяйству, удивляясь, что у известного инженера оказалась такая простецкая родственница.
III
На следующий день подруги пытали Леночку:
– Ну как теперь?
Леночка только смеялась в ответ.
Она ничего не говорила о себе, о своем муже, о своей семейной жизни. Одевалась она по-прежнему, работала по-прежнему, только прежняя задиристость чуть затихла. Резкость Шерстнева тревожила ее. На одной из вечеринок он чуть не избил перепившегося инженера, который, обняв Леночку, хотел поцеловать ее, – его еле оттащили. И опять стало Леночке немного страшно, как в первый с ним вечер. Страшно и приятно. Все же она отчитала его самыми суровыми словами.
Билибин счел долгом почествовать молодоженов у себя на дому особо. Он пригласил еще только одного гостя – зато это был известнейший профессор, приехавший на недельку из Ленинграда, один из лучших мостовиков в стране. Шерстневу будет полезно это знакомство.
Беседа у Билибина не миновала проблемы подъемного крана. Профессор скептически относился к попыткам изобрести быстро и просто действующий механизм, и вдруг Шерстнев сорвался. Он стукнул по столу и закричал:
– Ерунда! Ерунду же вы говорите! Это абсолютно возможно и будет наверняка…
Профессор при этом внезапном оскорблении, при этом грубом выкрике «ерунда», вытянулся на стуле как струна. Он был очень высок, этот профессор, – высокий, тощий, сухой, с синими прожилками на длинном лице и тонкими, бескровными губами. Движение, которым он вытянулся, очень запомнилось Шерстневу – оно было механично, жестко и что-то подсказывало, подсказывало какую-то техническую идею. Вот он сидел согнутый, сложенный и вдруг вытянулся, стал длинным…
Билибин пустым взглядом глядел на спорщиков, и нос его висел, как груша, меж вылупленных глаз.
Шерстнев взглянул на Леночку и перебил себя, потирая по своей привычке щеку:
– Простите, профессор, что я сгрубил… Но знаете… Все-таки это же ерунда…
Он, сам того не замечая, повторил грубое слово, и тут профессор неожиданно расхохотался. Пронзая Шерстнева своими маленькими умными глазками, он хохотал, откинувшись на спинку стула. Он хохотал очень молодо.
Тогда и Билибин усмехнулся, и глазам его вернулось обычное, несколько печальное выражение.
Успокоившись, откашлявшись и отсморкавшись, профессор сказал Шерстневу:
– Ну, дорогой, вы не только кран – вы все изобретете. С вами не поспоришь, кажется. Нет.
А Шерстневу очень хотелось попросить его повторить движение, которое он сделал, получив прямо в лицо «ерунду».
Профессор оказался очень славным, развеселился, наговорил невесть каких комплиментов Леночке, напросился в гости к Шерстневу, и остаток вечера прошел превосходно, почти уже без участия хозяина. Иногда профессор принимался опять хохотать, приговаривая:
– Однако, Елена Васильевна, какой у вас строгий муж, он же прямо за горло хватает…
А Шерстнев, которому профессор уже очень нравился, еле удерживался от сумасшедшего желания согнуть и потом вновь разогнуть этого сухощавого, длинного добряка, чрезвычайно удобного для такого рода экспериментов.
Был час ночи, когда Шерстневы пошли домой. Москва, омытая лунным светом, лежала в полусне, мигая электрическими фонарями, фарами автомобилей, окнами домов и домиков, вздрагивая при грохоте позднего грузовика, при гудках машин или дребезжании трамвая.
Леночка молчала. Шерстнев тоже молчал, ища в движении профессора, обычном быстром человеческом движении, то, что почему-то поразило его. Это движение преследовало его, как преследует поэта неосознанный еще образ.
Вдруг Леночка сказала:
– Профессор очень умный. Он все повернул на шутку, но тебе это припомнится. Ты его оскорбил при Билибине, и он тебе этого не забудет. Ты совершенно зря наживаешь себе врагов.
– Врагов? – удивился Шерстнев. – Но чего же тут бояться, если человек настаивает на ерунде? Ерунда есть ерунда…
– Я не говорю о трусости, – перебила Леночка. – Было бы очень противно, если бы ты был трусом. Я говорю о такте.
– Бывает не до вежливости, – невнимательно отвечал Шерстнев. – Иногда за душу заберет. А старик симпатичный, ничего он против меня не затаил. А затаил – так, значит, ничего не понимает. Ты заметила, между прочим, как он вытянулся на стуле? Очень интересное движение. Вообще механизмы создаются по образцу человеческого тела. Мы это иногда забываем. Сама природа подсказывает нам иногда решение сложнейших проблем.
И он пустился в рассуждения, которых уже не прервешь.
Вдруг вновь, как бывало до замужества, все поднялось в Леночке против этого человека.
– Ты ничего не соображаешь! – крикнула она так, что пожилой франт в синей фетровой шляпе и синем длинном пальто с любопытством оглянулся на них, показав свой удивительно прямой, длинный и тонкий нос.
Шерстнев и не подумал уступать.
– Леночка, – сказал он нежно, – я знаю эту логику: «Я его оскорбил – он мне при случае отомстит». Это, между прочим, случается слишком часто. Но я не хочу жить по этой логике. Не могу. Я живу по другой логике: «Он вредит делу – и, кто бы он ни был, я буду бороться с ним, с его мнением». Я не могу иначе. И не нужно иначе. Иначе – как Билибин, который помалкивает, когда…
– Тебе бы поучиться у Билибина! – жестко оборвала Леночка.
Шерстнев даже остановился, чтобы сдержаться. Опять Билибин… Это не случайно. Вновь поравнявшись с ней, он отозвался по возможности спокойно:
– Билибин – мой товарищ, и я должен за многое благодарить его. Он – хороший инженер, но никакой фантазии, никакого изобретательского таланта у него нет, он не может…
– А ты – гений?
– Ничего подобного я не говорю. Леночка, не кидайся на меня. Ну, к черту этого профессора и к черту Билибина. Билибин – практик, деловой, знающий, но, между прочим, ведь у каждого своя голова, свое сердце.
Леночка шла быстрым, энергичным, коротким шагом. Она молчала, сдвинув брови, глядя себе под ноги, почти не слушая его. Она не желает воспитывать или перевоспитывать своего мужа. В конце концов, ей нет еще и двадцати лет, и она – не гувернантка. Она сама не знает, как надо себя вести с людьми, только ее ужасно беспокоит эта неуживчивость мужа.
Конечно, он ее обожает, но при его любви очень нелегкой будет жизнь. А что такое «легкая жизнь» и какой она хочет жизни – этого она сама не знала.
IV
Инженеры обследовательской бригады заняли несколько купе международного вагона. На столиках появились бутылки с пивом, тарелки с бутербродами, в воздухе заклубился табачный дым.
– Посчитайте, – говорил Шерстнев, – сколько стран оккупировано фашистами…
Низенький седой инженер, похожий на капитана дальнего плавания, вынул трубку изо рта и заметил:
– Да, плохо на Западе.
– А нам что? – сказал молодой круглолицый инженер с тихим голосом, сладкими и бесцветными глазами и преждевременной лысиной на темени. Он стоял у двери, скрестив ноги, и покуривал.
– То есть как – что? – воскликнул Шерстнев.
Круглолицый инженер пожал плечами:
– На нас не нападут.
– Вы, Барбашов, успокаиваете себя.
Барбашов пожал плечами и вышел в коридор.
– Так или иначе, – продолжал Шерстнев, – западная индустрия работает на Гитлера. Запад кормит фашистов. Лавали поставляют им пушечное мясо. И все – для чего? Фашистами владеет прямо пафос уничтожения. Среди черного, затемненного мира мы – какое-то счастливое царство, залитое огнями. Ведь не только Запад, но и весь Восток в войне, Азия в войне… А мы, самая громадная страна в мире, светим посреди всего этого всеми огнями. Надолго ли? Готовы ли мы к войне? У нас колоссальные достижения в технике. По самолетам, моторам, артиллерии и так далее мы просто можем назвать имена – Яковлев, Ильюшин, Микулин, Швецов, Грабин и так далее и так далее. Все ясно. А у нас? У мостовиков? – И он свернул на обычную свою тему. – Проблема крана – не какая-нибудь незначительная проблема…
Вновь появившийся у двери Барбашов сказал:
– Пилон.
– Пилон? – подхватил на этот раз Шерстнев. – А недостаточная мощность? Сложность манипуляций? Небольшой вылет стрелы? Тысяча недостатков. Их можно особенно ощутить, когда на тебя давят грузы, скопляются на путях, наседают на плечи. Нужные фронту грузы, бронепоезда, боеприпасы. Я, между прочим, знаю это ощущение. Я был в двух войнах восстановителем, нам эти войны дали не бог весть какой опыт, но это я ощутил. Я почувствовал нашу вину. Большая мощность, простота конструкции, быстрота операции – всего этого еще нет у нас.
Высокий рыжеволосый инженер с длинным веснушчатым лицом подтвердил:
– Это правда. Однако я вспоминаю, как мне один почтенный профессор, всю жизнь занимавшийся доменными печами, сказал, что доменная печь остается для него и теперь загадкой.
– Правильное ощущение, – обрадовался Шерстнев. – До тех пор, пока дело не доведено до совершенства, до того, чтобы быть полным хозяином его, – это ощущение не проходит. Но это – плодотворное ощущение, которое стимулирует мысль. Раз загадочно – значит, надо разгадать. Мы не ленивы и любопытны. Но вернемся к нашему скромному делу. Словом, если полезет на нас фашист, то наше, мостовиков, дело – помогать фронту. Мы должны строить быстро и прочно. И в этом скромном, но необходимом деле тормозит проблема крана.
Барбашов вставил тихо:
– На совещании вам правильно отвечено было: новая конструкция не предложена. Предложите.
Шерстнев помолчал, потирая рукой щеку. Против этого ничего нельзя было возразить.
– Предложите, – повторил Барбашов. – Не можете? Так ламентациями тут не поможешь. Тут требуется вдохновение, изобретательский талант. В восстановлении мостов вы правы, тут вам и карты в руки. Но будем ждать, когда талант ускорит строительство.
Это был ядовитый мужчина. Получалось так, что от Шерстнева он не ждет этого изобретения, что Шерстнев вообще не талант.
– Да, – продолжал он, – ваш опыт в восстановлении мостов очень ценен. В то же время мы не должны забывать, что мост – это искусство. Мост должен войти в общую картину местности, в общую картину природы, он должен быть изящен; как произведение искусства, он не должен уродовать природу, а, напротив, призван завершать ее, как произведение рук человеческих…
Фантазии Шерстнева были известны ему, как и другим, он знал, что художник в Шерстневе побеждал подчас инженера, но тем приятнее ему было притворяться не знающим всего этого и поучать этого увлекающегося инженера, которого он не любил, намекать, что он, в сущности, не выше прораба.
– В чем другом, а уж тут Николай Николаевич не возразит, – улыбнулся рыжий инженер. – Но разговор-то идет о временных мостах.
Седенький инженер добавил, выстукивая пепел из трубки:
– Не о мосте через Арктику. Временные мосты создаются в условиях войны, а в обороне мы отстаиваем всю красоту жизни и творчества.
Шерстнев вылил из бутылки остатки пива в стакан и выпил. В глазах его мелькнули веселые искорки, он промолвил:
– Уж если на то пошло, то тогда и кран должен быть изящен. А то слоны какие-то неповоротливые, а не краны, хоботы еле подымают, застревают… Зоологический сад.
Он помолчал.
– Поцелую того, кто изобретет новый кран, – сказал он.
– А если тебя придется целовать? – спросил рыжий инженер, и седенький инженер, набивая трубку, засмеялся тихим смехом.
– Тогда Барбашов меня поцелует.
Барбашов знал уважение некоторых инженеров к Шерстневу, и оно было неприятно ему. От Шерстнева они ждали изобретений, открытий. И он был как забронирован – его невозможно было задеть личными намеками, даже самыми язвительными и острыми. Он не обращал на них внимания. При нем Барбашов не позволял себе никаких сомнительных рассуждений, никакого скепсиса.
В ответ на фразу Шерстнева он раздвинул свое круглое лицо в улыбку, от которой складки собрались вокруг его рта и глаз, и проговорил:
– Если вы разрешите мне приложиться к вам. Если я буду достоин.
Он вполне выдержал шутливый, дружеский тон. Постояв у двери, он отошел.
– Он все-таки неплохой специалист, – промолвил седенький инженер. – Он любит виадуки. Почему именно виадуки?
– Слово изящное, – сказал Шерстнев, и все засмеялись.
В купе сунулся узкоплечий инженер в очках на скуластом лице:
– Требуется четвертый в домино. Кто?
– Постучим, – согласился седенький инженер и пошел.
Красивый блондин, одетый в великолепную серую с искрой пару, вдвинулся в купе, сел, подтянув брюки, и осведомился:
– Научные разговоры? А народ без тебя, Шерстнев, скучает. Жена твоя скучает, патефон играет. Идем к нам. У нас весело.
– А где Билибин? – спросил Шерстнев.
– Спит, конечно. Как сел в поезд, так снял сапоги, лег и спит беспробудно. Пива запасли ему и закуски. Неприкосновенный запас. На этот счет он – молодец. Идем. У нас патефон.
Шерстнев встал и пошел.
В коридоре вагона стояла Леночка.
– Ну где же ты? – сказала она. – Исчез куда-то… Ужасно меня рассмешил Владимир Павлович, – она кивнула головой на блондина, – он так и сыплет анекдотами.
Глаза ее сияли, она наслаждалась. Впервые ехала она в дальнюю поездку, за ней все ухаживали, ей хвалили мужа, она видела, что его многие уважают.
Билибин неожиданно включил ее в обследовательскую бригаду. Наверное, приятное хотел сделать. Шерстнева он упросил быть его помощником. Он не назначал, а просил. Шерстнев сначала отнекивался, потом согласился.
Билибин проснулся поздно утром. Он проспал чуть ли не двадцать часов подряд. Он очень уважал в жизни хороший сон и хорошую пищу. Любил также долго мыться, фыркая, как бегемот, менять белье и чисто выбривать волосы на голове. Поговаривали, что много женщин любили его. Приведя себя в полный порядок, он изгнал всех из своего купе и заперся.
– Священнодействие, – заявил блондин. – Последние мазки по плану работ.
Стало тепло. Инженеры поснимали пиджаки и на каждой остановке выскакивали за всякой снедью. Билибин, кончив свои занятия, вышел в коридор как раз тогда, когда блондин торжественно проносил груду соленых огурцов, как можно дальше отодвинув их от себя. С огурцов капало. Билибин проводил овощи жадным, настороженным взглядом и молча заторопился к выходу. Он вошел в базарную толпу и потерялся среди колхозниц. Потом вынырнул. Он шел медленно, и лицо его выражало необычайное довольство. Он нес целого гуся. Он нес гуся, а губы его еще хранили следы выпитого молока. Оставив гуся в купе, он сразу же снова вышел, и когда уже на ходу вскочил в поезд, то корзинка, которую он цепко держал в руке, полна была самых разных продуктов, на дне ее лежал чудно прожаренный цыпленок.
Хорошенько помывшись, он стал есть. Три бутылки пива появились перед ним. Поев, он снова вымылся и молча посидел в купе, ощущая приятную сытость, тепло, стремительное движение поезда – всю прелесть дороги. Наконец он придвинул к себе план работ, папку с мостами, подлежащими проверке, и пригласил инженеров к себе. Он распределил их по объектам, разбив на группы. Людей он знал хорошо. Конечно, он и сам объедет все мосты с Шерстневым как своим помощником. Последний по плану участок он оставил на осмотр только себе и Шерстневу, остальных он вернет в Москву. Так будет экономнее. Билибин как организатор был очень скуп и свято соблюдал нормы расходов по командировке.
Шерстнев уважал Билибина как организатора и, как ни подшучивал над ним подчас, подчинялся ему.
V
Леночка напрасно воображала, что Билибин включил ее в бригаду для ее удовольствия, для приятной поездки. Ее ждало разочарование. Ни о Шерстневе, ни о ней он в данном случае не заботился. Просто он считал ее хорошей работницей и потому нагружал ее сверх всякой меры. Она стенографировала, перепечатывала, сортировала, сшивала, копировала, и ее выручало только отличное здоровье. Было уже не до развлечений.
– Устали? – говорил иногда Билибин и без всякого утешения добавлял: – Отдыха пока не ждите. Вот поедем на последний мост, тогда денек погуляем.
Обследование не обходилось без споров и ссор, подчас весьма запальчивых. Билибин к каждому замечанию относился с большим вниманием, тщательно проверял правильность каждой придирки. В этих трениях, среди этих уколов, легко перерастающих в склоку, он был всегда как спокойный центр циклона. Все его поведение состояло в том, чтобы самому быть вне всяких столкновений. Он любил руководить, организовывать, он дорожил этой ролью главного среди товарищей и потому сам исподволь подготовил себе назначение начальником обследовательской бригады.
Он никогда не терял своего увесистого спокойствия и неизменно, без всякой зависти, поощрял каждую новую идею, новую мысль. Он полагал, что талантливых людей надо беречь подчас даже от самих себя, и в ссорах оставался высшим судьей, стараясь только помочь работе.
Наконец пришла очередь и последнего моста. Из всей бригады осталось только трое – Билибин, Шерстнев и Леночка.
Леночка стояла у открытого окна. Волосы ее трепало на ветру, лицо, освещенное добрым, не северным солнцем, улыбалось. Зелень мчалась за окном. Все было зелено: поля, леса, каждый кустик. А над всем этим пахучим зеленым миром – яркой синевы небо, синее-синее, без какого-либо оттенка, без белизны или желтизны. Здесь уж если что зеленое – так зеленое на совесть, синее – так такое синее, что ни с каким другим цветом не спутаешь.
Билибин лежал на диване, вытянув свои большие ноги в синих военных штанах с белыми штрипками (сапоги он снял), весь большой, мясистый, с длинной, большой, наголо бритой головой, и глядел на Леночку. Она, видно, почувствовала его взгляд, отошла от окна и села напротив. Взяла книжку в руки и задумалась, забыв о нем, устремив глаза куда-то поверх его головы.
Билибин смотрел на Леночку и удивлялся тому, как она быстро расцвела в замужестве. Ее уже Леночкой не назовешь, она – Елена Васильевна, прелестная женщина в пышном обрамлении светлых стриженых волос. Глаза ее сияют здоровьем, надеждой, любопытством, и грусть живет в них, и мало ли еще что есть в этих глазах, игру которых и не передашь. Она задумалась о чем-то своем, эта женщина в полном соку молодости и свежести, и глаза ее – как две большие капли, в которых отражается весь мир. Вся эта женская прелесть так близко от него и так недостижима.
Нечто вроде досады на себя и зависти к Шерстневу шевельнулось в душе Билибина. Ведь она могла стать его женой. Он как бы впервые увидел ее по-настоящему и пожалел о своей холостяцкой жизни. Взгляд его, как всегда, когда он хотел скрыть от других свои чувства, принял бессмысленное, коровье выражение. В сущности, этой женщине нужен он, Билибин, он может быть опорой в обычных для такой жены капризах. Не зря ее немножко тянуло к нему…
Вошел Шерстнев.
– Скоро подъем, – сказал он. – Знакомые места. Я тут мучился с этим мостом. Скоро он будет. Граница здесь очень близко. Совсем близко.
Река блеснула впереди голубизной.
– Гляди! Мост! – крикнул Шерстнев.
На станции их встретили с уважением. К вагону подошел начальник станции, толстенький, румяный человек, очень подвижный и живой. Он представил им диспетчера станции:
– Разрешите познакомить – товарищ Трегуб. Наш знатный диспетчер. Если вы не возразите, он мечтает вас принять у себя.
Трегуб промолвил:
– У нас все приготовлено для дорогих гостей. Всегда московские товарищи у меня останавливаются.
Это был небольшого роста человек, светлый, приветливый, с усиками, аккуратно подстриженными у мягких углов рта.
– Спасибо, – сказал Билибин. – Воспользуемся вашим гостеприимством.
Он слышал об этом отличном диспетчере, который любил у каждого приезжего выспрашивать о последних достижениях Москвы и всей страны. Трегуб тянулся к каждому знающему человеку.
Когда они шли к домику диспетчера, обвитому плющом, маленькому, уютному, с садиком впереди и огородом сбоку, начальник станции рассказывал про трудности работы, то и дело повторяя слово «спецгрузы». Билибин отделывался междометиями и хмыканьем. Он был солиден, деловит, как приличествует важному начальнику, и начальник станции почувствовал к нему уважение и доверие.
Знакомя гостей со своей женой, Трегуб поглаживал усики, ладошкой прикрывая довольную улыбку, раздвигавшую его небольшой рот. Эта скромная, одетая в синее ситцевое платьице, невысокая – в рост ему – тоненькая, востроносенькая женщина представлялась ему самой красивой и привлекательной в мире. Она угостила дорогих гостей такими варениками, что Билибин, отирая рот салфеткой, помотал головой и промолвил:
– Вот это да! В жизни не забуду.
А она, легонькая, тонкая, уже унеслась к ребятам, и из соседней комнаты был слышен ее немножко визгливый голос:
– Ты что, Витька, Катю обижаешь? Я тебе…
После сытного угощения гостям был показан весь выводок: семилетний Витька – точная копия отца, только сильно уменьшенная и без усиков, пятилетняя Катя с круглыми глазами, малюсенькой косичкой и большой куклой в руках и трехлетний Слава, державшийся за Витькин палец, как за единственное прибежище в этом необычайно интересном, но полном непредвиденных опасностей мире. А за ними возвышалась молоденькая мама. Изогнувшись, она уперлась левой рукой в бок, очень довольная детьми, мужем, гостями.
Шерстнев заговорил, вытаскивая «лейку»:
– Стойте, сейчас сниму. Один момент. Так. Готово. Еще раз. Так, Катя, ниже куклу – мордочку заслоняешь. Так, Леночка, бери, береги. Больше пленки нету.
Это были обещанные Билибиным полдня отдыха после утомительнейших работ по командировке.
Ночью все трое спали, как никогда не случалось в Москве. В открытые окна шла свежесть и прохлада. Сны были такие счастливые, что уж лучше и не рассказывать, – словами только испортишь. Проснувшись поутру, Леночка воскликнула:
– Как тут хорошо!
Мост находился метрах в шестистах на восток от станции. Это был решетчатый металлический мост, висевший над небыстрыми, но глубокими водами реки.
Ранним утром Билибин приступил к обследованию.
Шерстнев пояснял:
– Отлично помню этот мост. В тридцать девятом году, в той войне, занимался им. Была подорвана промежуточная речная опора. Бык был разрушен полностью. Из обломков кладки образовался сплошной островок в форме усеченного конуса с верхней площадкой диаметром так в двенадцать – пятнадцать метров. Оба пролетные строения упали в реку и уперлись концами в разрушенный бык. Были повреждения при падении, главным образом в панелях, что у опорных узлов. – Шерстнев рассказывал сухо, протокольно, словно давно известные формулы чертил. – Отдельные раскосы лопнули по основному сечению, заклепки были срезаны в отдельных узлах. Были в некоторых элементах и пробоины от снарядов, от осколков. В общем – обычная картина. – Он вдруг оживился: – При подъеме пролетных строений использовали шпальные клетки и комбинацию из шпальных клеток рамного яруса. Ну уж эта подъемка! Между прочим, из-за нее я, может быть, и запомнил так точно этот чертов мост. Материал то и дело задерживался. Где лес? Где шпалы? До чего тебя не хватало в техническом контроле, Павел! Я охрип, изругался. Ты понимаешь, больше половины всех простоев произошло из-за неподачи материалов. А потом ремонт домкратов, насосов, лебедок… Хороший прораб – это драгоценность, я всегда говорил. Вот этот мост дал мне опыт – как не надо работать. Мост хороший, но организация работ была из рук вон плохая. Я и с плотниками потел. Я не организатор, не администратор, но тут вдруг я оказался руководителем. Нельзя было терпеть, когда в иные дни подымали только на двенадцать сантиметров. Двенадцать сантиметров среднесуточного подъема! Я остался у этого моста. Я – на твоих ролях, организатором, техническим контролем, только без твоего хладнокровия. – Билибин взглянул на него, и странное выражение выплыло из глубины его больших глаз и вновь спряталось, утонуло. – В условиях войны, между прочим, медлительность невозможна. Нужно решать мгновенно. А строитель попался спокойненький. Смеется. Я – ему: «А если завтра с фашистами воевать?..» Смеется, черт… Ох, я ему голову свернул!..
Билибин молчал, простукивая фермы моста.
Вдруг он обратился к Трегубу, свободному в этот день от работы и сопровождавшему обследователей:
– А вы соседей не боитесь?
– Договор есть, – ответил Трегуб сдержанно, но уже одно то, что он сразу понял, о каких соседях речь, показывало его настороженность.
Билибин обернулся к Шерстневу. Сказал:
– Что ж, если ты сам участвовал здесь с начала до конца и за прочность ручаешься, то можно поверить, осматривать особо не приходится.
Он помолчал.
– Ты, наверное, оказался хорошим организатором, – промолвил он, не то спрашивая, не то утверждая.
– Да вот проверь мост как следует, – ответил Шерстнев. – Без скидки. Пожалуйста, самым тщательным образом.
Просматривая мост, Билибин не обнаружил даже слабости, дефектности заклепок, не говоря о ржавых, грязных потеках, обычных при трещине металла.
– Все в порядке, – заключил он осмотр. – Завтра вечером можно обратно в Москву.
Вечер был такой, что в саду засиделись допоздна.
Шерстнев был тих и кроток. Ему все представлялось невесомым, нереальным, как во сне. Состояние это было не мучительно, оно не доставляло страданий, просто как воды какие-то заливали его. «Здорово я, должно быть, устал», – подумал он.
Его относило в детство, в питерскую рабочую семью, в которой он вырос. Мать умерла рано. Отец домой возвращался к ночи, он, мальчишка, был предоставлен тете, той самой, которая с ним в Москве сейчас. Тетя и до сих пор гордится, что он стал инженером. Отец погиб в девятнадцатом году в боях с Юденичем.
Он глядел в прожитую жизнь, и она представлялась ему удивительно длинной и богатой, прошедшей через необычайные события, в которых не было остановки.
Что ожидает его впереди? Однажды в детстве он заплыл далеко в море. Море казалось спокойным, и он плыл, не оборачиваясь, глядя все вперед и вперед, туда, где все на том же расстоянии тянулась линия горизонта. И вдруг линия эта начала колебаться, она исчезала и вновь появлялась – на этом мирном море оказались высокие, сильные валы, без барашков на гребнях, с берега их и не приметишь и не догадаешься о них, а вот тут эти волны накатывались и накатывались, почувствовалась огромная глубина в этом прирученном, домашнем Финском заливе. Он был один далеко от берега, и некого позвать на помощь.





