Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Михаил Слонимский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
Бросив окурок на блюдце, он встал.
– Пора идти.
И он пожал руку Штрауху. Попрощался с Женей, с ее мужем и вышел.
Он двинулся пешком: велосипед остался дома.
Неужели он уже старик?
«Этой понадобился профессор, – думал он злобно, – ну ладно. Эта не пошла – другие пойдут».
Таня припомнилась ему. Должно быть, теперь она уж совсем счастливо живет со своим Куликовым. Но о Тане он долго не думал. Таня почему-то напоминала ему попугая. Почему именно попугая? Это была прочная ассоциация, и Максим никак не мог понять, каким образом возникла у него странная связь между Таней и попугаем. Никак Таня не похожа на попугая. Почему же? Туманная фигура милиционера присоединилась к попугаю, и Максиму показалось, что сейчас он уже вот-вот вспомнит. Но милиционер исчез, и попугай стал еще более непонятен.
Максим сел в трамвай. Сошел у своего дома, двинулся к тротуару.
Недалеко от подъезда стоял нищий. Нищий молча протягивал руку. Максим мельком взглянул на него и остановился. Вмиг все ненужные мысли оставили его, и он превратился в профессионала следователя. К черту любовные шашни! Он остановился перед нищим. Фонарь и освещенная витрина кооператива помогли ему разглядеть его. О попугае он мог и не вспомнить. Но тут – он чувствовал – он должен, он обязан был вспомнить. И фотографическая карточка, которая дана была ему помощником вместе со справкой о Михаиле Щеголеве, возникла в его памяти.
– Не загораживай мне прохожих, – спокойно сказал Миша.
Максим вынул из кармана свисток и свистнул. Не прошло и пяти минут, как Миша сидел уже на извозчике между двух милиционеров. Он впервые за два последних года чувствовал себя совсем хорошо. Наконец-то кончилось одиночество! Теперь его дело – простое: он должен только отвечать на вопросы! Наконец-то голова его отдохнет от мыслей. Другие будут думать за него и решать его судьбу. Этот арест он ощущал прямо как возвращение к жизни. Но он знал: обо всем и обо всех он расскажет откровенно, а о Лиде и, значит, о Павлуше не упомянет ни за что. С удивлением и насмешкой он обнаружил в себе неожиданные запасы родственной любви и нежности.
Так вот он какой! Значит, все, что он натворил, – это только случайность, а суть, значит, в том, что он просто хороший, добрый родственник? Жениться бы ему да плодить детей! Но скажет ли он, что контрабанда втянула его в шпионаж? Впрочем, это все равно уже известно, должно быть, следователю. Когда двинулся извозчик, дворник, глядя на зажатую милиционерами щуплую фигуру арестованного, промолвил с удовольствием и сожалением:
– Запоролся.
XX
Масютин не забывал о последней встрече с Клавой. Ее презрительные слова вошли в его мозг, разрослись, заполнили голову. И Масютин только и думал о том, как бы, ничего не теряя, избавиться от жены и сына. Может быть, переправить весь товар Клаве? Но это долго! Надо скорее пришить к делу Клаву.
Разве с Верой можно работать? С ней дальше ларька не уйдешь. А Клава пустит дело по-настоящему. Уж не ларек будет, а магазин, и не один магазин, а несколько! И на вывесках: Иван Масютин. И с начальством Клава сговорится. Такая красавица вокруг пальца обернет! А с Верой ничего не выходит. Даже услуги его следователю – и те не помогли.
«Это дело себя не оправдывает, – думал Масютин (когда он был взволнован, он всегда думал полной фразой, а не образами и отрывочными словами). – Это дело себя не оправдывает, – повторял он себе. – Даже налоги плати, как прежде».
А тут еще Гриша отказался помогать ему в торговле и забузил. Масютин должен был считаться с тем неприятным обстоятельством, что Гриша завел себе товарищей, которые обещали ему место где-то на заводе; что он открыто пошел против отца и взял даже под свою защиту Веру; он убеждал Веру развестись с Масютиным, утверждая, что отец должен отдать Вере половину имущества.
«Не оправдывает», – думал Масютин, шагая по Горсткиной улице. Черный саквояж с шильями оттягивал правую руку. Масютин перехватил саквояж левой рукой, и совсем еще неясная мысль промелькнула в его мозгу. Это была даже не мысль. Просто Масютин почувствовал, что есть какая-то возможность одним ударом устранить все неприятности и получить наконец настоящую выгоду от отношений своих с ловцами контрабандистов.
Мокрый снег валил с неба и таял на шапке, на шубе, на саквояже торговца. Масютин вышел на Сенную площадь и направился к своему ларьку. И когда за прилавком он увидел Веру, мысль его оформилась, превратилась в ясный и очень простой план. Этот план показался Масютину таким хорошим, что он даже размяк и не по-обычному ласково заговорил с женой. Он глядел на жену уже как на мертвую, глядел даже с некоторой жалостью. Он знал уже, как убрать ее с пути вместе с Гришей. Только действовать надо осторожно и ласково.
Этим же вечером, после обеда, он приступил к осуществлению своего плана. Он начал разговор издалека, с отвлеченных вопросов. А когда он говорил на отвлеченные темы, речь его обычно теряла всякий смысл.
– Брак – это конечно, – рассуждал он. – Брак – это да. Хорошо. А как вы взглянете, если недовольство? Ага?
Он сидел на стуле прямо, заложив ногу на ногу, правая рука его легла на бедро; левой, с зажатой меж средним и указательным пальцами папиросой, он убедительно жестикулировал. Он помолчал, после чего речь его стала еще более косноязычной:
– Я нервный человек, и я не ручаюсь. Но это неверно. Очень тяжело, потому что…
Масютин весь напрягся, подбирая нужные слова, чтобы не сказать лишнего. О торговле говорить куда легче!
– Если мы живем, – продолжал он, – то это ведь не шкап с инструкцией.
Это было совсем уже непонятно, но очень понравилось Масютину. Ему показалось, что мысль, подготовляющая его предложение, наконец выражена. Пот выступил на его лбу. Он вынул грязный платок и отер лицо. Кстати высморкался. Грише вдруг жалко стало отца. Грише представилось, что этот человек искренно страдает. И, в конце концов, чем он виноват? Он с трудом выбился в люди, дорвался до убогого ларька и, конечно, не может понять теперь, что такое делается на свете. Где он мог научиться? Как может он перестроить себя в таком возрасте? А Масютин, покончив с отвлеченными вопросами, заговорил глаже:
– Вот я и соглашаюсь. Если Вера хочет – то хорошо. Но, – и он бросил папиросу на пол и затушил каблуком, – но надо отнести товар. Я половину дам. Но Масютин – честный коммерсант. Который товар не мой, вернуть надо. Вера сама и вернет. Чтоб сами видели, что не обманываю, что не свое от жены уберегаю. И ты должен пойти, – обратился он к сыну. – Ты проверить меня должен.
– Да я и так поверю, – отвечал Гриша. – Сам отнеси.
И подумал с жалостью:
«До чего дошел…»
– Нет!
И Масютин вскочил.
– Ты на отца пошел – так ты отца уж и проверяй! Если я тебе чужой человек – так ты уж за мной следи!
Он был в таком пафосе, что забыл даже на минуту, для чего нужно ему послать Гришу и Веру с товаром.
– Хорошо, – уступил Гриша, – мы пойдем.
– Так-то, – успокоился отец. – Масютин – честный коммерсант. Пусть проверяют. Масютин согласился.
Контрабандный товар Масютин достал на следующий же день: купил то, что ему предложили. И вечером передал контрабанду жене и сыну, объяснив, когда, куда и кому надо отнести ее, не предупредив, конечно, о том, что это – контрабанда, и выдумав фамилию владельца товара.
По телефону он сообщил агенту, что у подъезда дома, где тот живет, завтра в четыре часа дня надо схватить двух торговцев контрабандным товаром. Он подробно описал внешность Веры и Гриши, но не сказал, что это его жена и его сын.
Большой саквояж с контрабандой понес Гриша, маленький – Вера. И, поглядывая на Веру, Гриша презрительно жалел ее опухшее лицо, ее старенькую, поеденную молью шубку, ее тихий шаг.
Вера шла медленно, тяжело передвигая ноги. Но вот наконец и дом № 4, у которого должен был, по указанию Масютина, ждать владелец товара. Почему так странно условился Масютин? Почему не принести товар прямо в квартиру? Вера так привыкла покоряться распоряжениям мужа, что даже и не задумалась над этим. А Гриша в торговых делах был совсем неопытен.
Обрюзгшее, немолодое тело Веры бессмысленно, неизвестно для чего хотело жить. И когда у дома № 4 вместо владельца товара ее встретили агенты, схватили ее и отобрали саквояж – она отчаянно вскрикнула и заплакала, пытаясь вырваться из крепких мужских невыпускающих рук. Она ничего не понимала. Шляпка у нее съехала на ухо, волосы разбились. А Гриша, которого тоже ухватили агенты, рванулся, выпустив саквояж, и убежал.
Максим узнал обо всем этом от своего помощника. Тот рассказывал недовольно:
– Вздрючить эту сволочь надо. Собственной жене контрабанду дал, собачий сын. И сыну. Нарочно. И ей не сказал. Провокация! Форменная провокация! Он у меня почувствует. Это ему зря не пройдет. Разобраться надо только, врет жена или нет. Похоже, что не врет.
Всхлипывая и сморкаясь, Вера весь свой рассказ повторила Максиму. Сквозь слезы она почти не видела следователя. Выговорившись, она вытерла глаза.
Вспомнила свою дочку, свою Маргариту, мертвыми голубыми глазами глядевшую в беленый потолок больничной палаты, вспомнила каштановолосого механика из кино «Фатаморгана» и вновь расплакалась.
– Успокойтесь, – сказал Максим мягко (профессия обогатила его голос разнообразнейшими интонациями, которые он применял с большим искусством). – Успокойтесь, – повторил он ласково. – Ваш муж поплатится за это дело. А вы будете освобождены.
Вера уже потухла. Вспышка прошла, и перед Максимом снова стояла обыкновенная мещанка, с тупой покорностью доживающая свою жизнь, упорно оберегающая свое имущество и деньги.
– А товар назад я получу? – спросила она.
– Нет, – строго отвечал Максим. – Это – контрабанда! Муж вас не предупредил об этом?
– Ничего не сказал, – подтвердила Вера, жалея отобранный товар, но еще более боясь тюрьмы.
К восьми часам Максим отправился в театр. В антракте он забавлял приятелей рассказами о различных случаях из своей практики. Однажды, например, в отдел было сообщено, что некий ловкач перевез через границу девять сундуков, полных контрабандного товара: дамских шелковых чулок. Как сумел он упрятать от таможни девять грузных сундуков? Непонятно. Этот контрабандист остановился в Европейской гостинице и, нисколько не скрываясь, спокойно, с возмутительной наглостью стал у себя в номере распродавать чулки оптом и в розницу. Максим нагрянул в номер с агентами. Сообщение подтвердилось: девять сундуков стояли тут. Один сундук был открыт. А у окна сидел тихий, унылый человечек и штемпелевал чулки. Зачем он это делал? Да очень просто: он ставил фальшивые французские штемпеля на чулках самого настоящего одесского производства. Он никогда и не был за границей. Он родился и вырос в Одессе. Но он знал, что Париж среди дам ценится выше Одессы, и, заняв номер в Европейской гостинице, сам стал везде распространять слухи о том, что он на редкость жуткий контрабандист.
– Не помню, чем кончилось все это, – рассказывал Максим.
– У вас бывают веселые случаи, – сказал седоватый прокурор. – А у меня…
Звонок оборвал его рассуждения. Максим вошел в зал и заметил высокую фигуру в кожанке. Спросил:
– Что нового?
Помощник отвечал угрюмо:
– Гнусное дело. С Масютиным. Опоздал даже из-за этого.
Когда спектакль кончился, Максим, взяв пальто и шляпу, оделся и вышел из театра, чтобы тут, у подъезда, дождаться приятелей. Извозчичьи пролетки загромождали набережную. Максим широко, всей грудью, вдохнул холодный воздух Фонтанки. Люди, вываливаясь из подъезда, расползались, уходили и уезжали в тьму. Максим не мог забыть того, что рассказал ему помощник. Ему казалось сейчас, что по крайней мере половина этих людей – бывшие, настоящие или будущие преступники. Ему казалось, что воздух насыщен миазмами. Какой ужас! Какой мрак! Как осторожно и как свирепо надо бороться!
XXI
Теперь надо найти угол, где умереть. Жизнь осталась позади. Жизни, может быть, и совсем не было. Жизнь, может быть, длилась только полтора года, те полтора года, в которые родилась Маргарита.
Теперь Масютин вычеркнут навсегда из ее жизни. Но был ли он или только приснился? Нет, не приснился: сон не старит, не тяжелит человека. И Павлуша тоже не сон. К Павлуше и надо идти сейчас. Ведь как заботилась она о нем, сколько побоев приняла за него от мужа! Он приютит ее.
Павлуша действительно принял Веру. И поселил у себя. И восстановилось для Веры прошлое: она опять оказалась прислугой – только уже не у мадам Лебедевой, а у ее сына. Вера убирала комнаты, стряпала, стирала, оберегая каждую хозяйскую копейку, как свою.
Утром Павлуша по дороге в ванную останавливался у кухни и говорил недовольно:
– Уже десятый час, а ты даже и примус не зажгла. Ты хочешь, чтобы меня выгнали со службы? Или, чтоб я пошел не евши? Странно, право, – сколько раз повторяешь, и все ни к чему!
В нем уже сильно стал проявляться характер мадам Лебедевой. Вера пугалась и принималась накачивать примус.
– Обо всем надо напоминать, – ворчал Павлуша, поглядывая на недопитый стакан чая, стоявший на кухонном столике.
Этого взгляда особенно боялась Вера. У нее оставалось одно только удовольствие в жизни – чай. Она выпивала за день не меньше дюжины стаканов крепкого чая. Иной раз Павлуша намекал:
– Очень много уходит у нас на чай. Больше, чем на все остальное.
Но Вера ничего не могла поделать с собой. Чай был ее наслаждением, ее отдыхом, ее смыслом жизни. За чаем так хорошо вспоминалось прошлое, с такой грустью вздыхалось. Что, кроме чая, было радостного в жизни этой женщины Среднего проспекта?
Помывшись, Павлуша шел в спальню, где на кровати еще нежилась радостно вынашивающая ребенка, довольная Лида, забывшая уже расстрелянного, должно быть, брата. Павлуша кидал полотенце на спинку, пристегивал подтяжки к штанам, прицеплял мягкий воротничок, завязывал галстук. Потом пожимал плечами:
– Вот так каждый день! Сиди и жди завтрака! И затем у нас неимоверно много уходит чая! Чтобы с сегодняшнего же дня класть в чай соду! Вообще эта Вера! Как прислуга она никуда не годится, – мы бы нашли гораздо лучше, и я все-таки приютил ее, содержу, и нет у человека деликатности понять!.. С сегодняшнего дня сам буду заваривать чай.
Однажды Павлуша привел свою угрозу в исполнение. Вера была достаточно тонким ценителем, чтобы понять и по вкусу и по крепости заварки, что Павлуша подсыпал в чай соды. Она не выдержала и спросила:
– А ты, Павлуша, не положил ли соды?
– Не помню, – невнимательно отвечал Павлуша.
Помолчав, Вера сказала (потому что у нее отнимали последнюю радость в жизни – вкусный чай):
– Соду не надо класть. Это тебе, Павлуша, вредно.
– Напротив, – возразил спокойно Павлуша. – Мне это посоветовал доктор, и я очень люблю чай, заваренный именно с содой. Так меньше чаю уходит и крепче получается. Да.
И с этого дня он всегда сам заваривал чай.
Когда он прочел заметку в газете об осуждении Масютина, Вера виновато и покорно промолчала. Она даже удивилась тому, что муж жив еще и будет еще жить в тюрьме. С того момента, как она, после допроса вернувшись домой, узнала от соседей о том, что случилось, муж стал для нее все равно что мертвым.
– Я подвернулась бы – и меня бы он убил, – сказала она и пошла прочь.
Впрочем, если бы был вкусный, крепкий, без соды, чай, Вера, может быть, и поплакала бы за таким чаем над судьбой осужденного за убийство Масютина. Но чай Павлуша запирал в буфет на ключ, а просить у него Вера не решалась.
XXII
Ворота, раскрывшие перед Гришей широкую спасительную пасть, показались ему новой ошибкой в его жизни. Однако же с разбегу (ноги, унося его от агентов, не могли уже остановиться) он юркнул во двор, в первый попавшийся подъезд, и заскочил, прыгая через две ступеньки зараз, на второй этаж. Тут, на площадке, он остановился, и ему представилось, будто бежал он от вологодского приятеля своего к Чубакову. Тоска охватила парнишку в сердцевине этой сложенной для человеческого жилья громадины. Не те люди, к которым попал он в Ленинграде, строили эти дома, этот город. Они только жили в нем, заполняли городские кварталы. И как много таких людей!
Белый пушистый голубоглазый кот важно прошел мимо Гриши вниз, во двор, на свидание. Гриша поглядел ему вслед и припомнил почему-то поучения своего друга, председателя уисполкома, об осторожности. Но разве можно быть осторожным и ни разу не оступиться в восемнадцать лет?
Гриша так медленно и тяжело двинулся вверх, словно тащил за плечами тяжесть всех квартир, населенных зашибающими теперь большие деньги чубаковыми. Он читал на обитых войлоком дверях имена, отчества и фамилии таинственных незнакомцев. Добравшись до третьего этажа, он прочел на медной дощечке:
«Доктор Наум Яковлевич Шмидт».
Со двора выйти на улицу было сейчас опасно. Не додумав до конца своего плана, Гриша нажал кнопку электрического звонка.
– Можно видеть доктора? – спросил Гриша.
– Доктора спрашивают, доктора, – засуетилась старуха, затрусив в коридор, и скрылась. Потом вернулась и заговорила: – А вы в прихожую пройдите. Вот по коридору – так все до самого конца. Что ж это вы с черного хода? Больные ходят с парадного.
До конца коридора было шагов восемь – не больше. Опрятно одетая горничная провела Гришу в приемную. Тут же ждали пациенты. Больные были совершенно похожи на здоровых: пожилой мужчина в сером костюме, длинный человек в военном, мрачно читавший вечернюю газету, юноша в бархатной куртке, у которого галстук был повязан бантиком, и еще двое. Все они угрюмо молчали. Женщин не было. Гриша не знал, какие болезни лечит доктор, и это беспокоило его. А спросить неудобно и опасно.
Ждать Грише пришлось долго. Он был доволен этим: чем позднее выйдет он отсюда, тем лучше. Прежде всего ему нужно спастись, попасть домой и спросить отца, за что схватили Веру и хотели арестовать его. Он не мог предположить даже – за что, потому что дело, по которому он шел, – самое законное дело. Может быть, это просто недоразумение? Он так задумался, что совсем похож стал на остальных пациентов.
– Ваша очередь, – сказала ему горничная, и Гриша очнулся (он, оказывается, задремал в мягком, удобном кресле).
Гриша решил действовать нагло. Он встал и пошел в кабинет.
Толстый, с обширной лысиной и седыми висками, небольшого роста человечек, стоя вполоборота и обтирая только что вымытые руки полотенцем, сказал, не глядя на Гришу;
– Раздевайтесь!
– У меня зубы болят, – отвечал Гриша.
Гриша широко раскрыл рот, показывая тридцать два белых зуба.
Доктор нахмурился, обернувшись:
– Что это, вы, кажется, пришли ко мне лечить зубы?
– Да, – радостно отвечал Гриша (значит, врач-то не зубной!)
Лицо пожилого врача посерело от злости.
– Могли бы раньше осведомиться о моей специальности!
– Я – деревенский, – оправдывался Гриша, – я же не знал.
– Возмутительно! – ворчал доктор. – Работай вот при таких условиях! Хулиганы! – И, выглянув в дверь, закричал: – Следующий!
Гриша, уходя, весело говорил горничной:
– А я-то думал, что доктор у вас – зубной. Мне зуб выдернуть надо.
Довольный, он вышел на улицу. Ловко открутился! И тут же похолодел весь: ведь он действовал сейчас как опытнейший преступник, хитроумнейшим способом он избавился от опасности. Откуда это в нем? Отчаяние охватило его. Нет, надо сегодня же окончательно расплеваться с отцом. Хоть в ночлежке жить – а расплеваться! А еще удивлялся он, что не дохлопал председатель Чубакова. Он, Гриша, не только не дохлопал, а и поддался. Зачем ввязался он в эту гадость, стал защищать Веру?
– К черту! – бормотал он, ускоряя шаг. – Вот хоть убей, а к черту!
Часы в окне магазина показывали двадцать две минуты седьмого. Вера еще не была вызвана на допрос к Максиму.
Масютин весь день напрасно искал Клаву и к вечеру, угрюмый, вернулся в пустую нетопленную квартиру. Мозг его напряженно и безнадежно работал. Смутный страх холодил тело, страх человека, решившегося на необычайный для него, опасный, самостоятельный поступок. Как обернется для него то, что он совершил? Неожиданная жалость к Вере (Гриша был для него все равно что чужой) заставляла его страдальчески хмурить лоб и прищелкивать языком. Простая мысль: а кто же поставит сегодня самовар и приготовит ужин? – ужаснула его. И куда скрылась Клава? Даже следов не найти. Но Клава ведь все равно не станет стряпать для него. Эх, не промахнулся ли он! Но разве с Верой можно работать? А с Клавой он так пустит дело, что…
Звонок прервал его размышления. Это, конечно, Клава. И она сейчас разъяснит ему, хорошо или плохо поступил он.
Но это был Гриша.
– Ты? – бессмысленно спросил отец.
– А ты думал кто? – грубо отвечал сын. – Думал – засадил меня? Шалишь! Я с тобой теперь как на суде поговорю. А ну-ка: что за товар в саквояже был?
Масютин вздернул плечами и попытался улыбнуться.
– Шилья, – сказал он. – А Вера-то где?
– Веру схватили, а я убежал.
И Гриша вызывающе взглянул на отца.
– Убежал! – крикнул Масютин. – Так теперь не убежишь! С контрабандой попался – так не убежишь!
Он чуть не откусил себе язык от злости; но все равно уже поздно: слово было выговорено.
– А! – воскликнул Гриша. – Так вот оно как!
И он прибавил по-деловому:
– Ну, одевайся – живо! Идем!
– Куда это собрался? – насмешливо осведомился Масютин.
– Вместе в милицию пойдем. Я тебя на чистую воду выведу, вот хоть убей.
– Ты меня не бéспокой, – посоветовал Масютин, делая ударение на первом слоге последнего слова. – Я человек нервный. Ты отойди лучше. Не бéс-покой.
Он говорил медленно, тихо и как будто даже очень спокойно. Вера знала это кажущееся спокойствие, мгновенно заменяющееся яростью.
– Испугал! – засмеялся Гриша. – В первый раз, что ли, гада вижу! И не отец ты мне вовсе. Идем, а то смотри – людей крикну. Ишь, сволочь, гадюка ползучая!
– Это отца-то? – удивленно проговорил Масютин, и на миг ему действительно жутко стало, что вот стоит перед ним родной сын и говорит такое. – Это ты отца так? Да стыд где у тебя?
– А у тебя где стыд был, когда меня да Веру на арест подвел! – закричал Гриша сорвавшимся голосом, и слезы показались у него на глазах. – Ты что же мне жизнь губишь, в контрреволюцию записываешь?
– Против отца пошел? – говорил, не слушая, Масютин. – Отца сволочью величает? Да я тебя, щенок, – завопил он вдруг неистово, – с лица земли сотру! Перечить не смей! – И он так грохнул кулаком по столу, что стол крякнул и, казалось, вся комната подпрыгнула от удара.
– Да я т-тебя!..
Гриша испугался и подался к дверям. Но, подскочив, отец схватил его за шиворот и бросил к дивану. Гриша ударился лицом о край дивана, вскочил и сел на диван. Глаза Масютина остекленели, – Грише жутко было глядеть в них. Парнишка трясся весь, поглядывая, как удрать или хоть людей кликнуть на помощь: отец был гораздо сильней его.
Гриша привстал, шатаясь.
– Гадюка, – сказал он, всхлипывая, сплевывая и глотая кровавую слюну (падая, он разбил рот и нос). – Сволочь паршивая! – ругался он в отчаянии.
У него не было такого опыта, как у Веры, и он не знал, что надо молчать, когда отец в ярости. Да если бы и знал, все равно не стал бы, не смог бы молчать!
– Не боюсь я тебя, вот хоть у…
Масютин, шагнув к нему, опустил кулак на его стриженную ежиком голову. Хрястнуло, и Гриша бессильно сел на пол, раскатив ноги.
Масютин еще и еще раз стукнул сына по голове – в темя, в висок, в затылок.
– Будешь отцу перечить? – бессмысленно приговаривал он при этом. – Замолчал? А?
Гриша не только молчал – он и не сопротивлялся. От повторных ударов тело его упало на бок. Масютин прекратил побои, отошел, закурил папиросу.
– Ладно, – сказал он неверным голосом, – вставай, что ли!
Гриша ничего не ответил.
– Вставай, вставай, не кобенься, – говорил Масютин, начиная дрожать мелкой дрожью. – Отец же… Отец я тебе или кто? Ну побил, значит – за дело побил. А теперь вставай – самовар поставим.
С трудом, как по воде шагая, он подошел к Грише, склонился, поднял голову сына. И только тогда он понял, когда руки его стали от этого прикосновения липкими и красными.
– Ай! – сказал он, роняя мертвую Гришину голову, и сам побелел, как Гриша. – Ай! – повторил он. – Это что ж такое сделал я?
И, сидя на корточках перед сыном, вообразил он себя снова в деревне – восемнадцатилетним парнишкой, с гармошкой, в ярко начищенных сапогах. Он на гулянках. Сизый туман плывет над рекой и лугами. Но это же давно прошло!
Озноб прохватил его; челюсти дрожали. Поднявшись на ноги, он метнулся к выходу, откинул крюк, распахнул дверь, и морозный пар пошел из его рта, когда он закричал прыгающим, срывающимся в судороге голосом;
– Братики! милые! хватайте! сына убил!
1927
Романтик
Жюль Буше, владелец небольшого ресторанчика на окраине Парижа, решив нанять еще одного официанта, долго и внимательно выбирал подходящего. Выбрал он одного русского, который явился к нему с хорошими рекомендациями. Русский лакей – это становилось модой, к этому уже привыкали. Буше рассчитывал на честность, исполнительность и выносливость эмигранта: ведь этот русский должен быть благодарен за то, что его предпочли французу. Кроме того, самый краткий опрос обнаружил, что жизнь этого русского была полна романтических событий и переживаний, не менее интересных, чем романы Декобра [11]. А все романтическое, все необыкновенное всегда прельщало Буше.
От двенадцати до двух и от шести до восьми ресторанчик Буше был всегда полон парижской окраинной мелкоты. Все эти людишки изо дня в день обедали и ужинали у Буше, их вкусы и средства известны были хозяину. Когда же появлялся новый посетитель, Буше особенно старался угодить его желудку, чтобы превратить его в постоянного клиента.
Новый официант показал себя прекрасным работником. Никаких жалоб на него не поступало, а мелким служащим и дельцам даже нравилось то, что им прислуживает русский князь. Княжеское достоинство русский принял от Буше, который уговорил его согласиться на этот выгодный для чести ресторана титул.
В свободные минуты Буше подзывал своего официанта и заговаривал с ним о его прошлом. Тому очень приятно было рассказывать милому, ласковому французу обо всем, что пришлось испытать: о войне, о бегстве из России, о странствиях по Турции, Болгарии, Франции. Сколько раз он думал, что уже погиб, погиб окончательно, сколько раз в отчаянии сам искал гибели, но смерть жалела его. И вот теперь ему так повезло: он служит у хорошего хозяина в прекрасном ресторане. Так обычно заканчивал русский все рассказы о необыкновенных приключениях своей жизни.
Буше развлекался и отдыхал, слушая нового официанта. Свою-то жизнь он считал вполне удачной и счастливой. Он не был одинок, как этот русский, жена и дети ждали его в уютной квартирке на Avenue d'Orléans, он имел дело в жизни – вот этот ресторанчик, и в банке отложен был у него и рос не большой, но и не малый капитал. Все это далось ему не просто: и семья, и ресторанчик, и капитал. Он добивался этого долго и упорно, трудился, экономил – и вот достиг. И он учил русского, ставя тому в пример себя и свою жизнь:
– Если вы будете честны и трудолюбивы, то, может быть, и вы станете когда-нибудь хозяином.
И, восхищаясь романтическими приключениями русского, он все же относился к ним как к выдумке, как к чему-то нереальному, существующему только в романах и созданному для развлечения вот таких людей, как он, Буше. Все это было тем более интересно и занимательно, что никогда не могло случиться в настоящей, реальной жизни, которую знал и любил Жюль Буше.
Однажды, после трудового дня, тронутый усталым и мрачным видом незадачливого князя, Буше посадил его с собой как равного за столик и выставил ему вина.
Русский напился удивительно быстро. Буше не опорожнил еще и полбутылки, когда русский был уже совершенно пьян. Это даже обеспокоило Буше: не болен ли официант? Здоровый человек не пьянеет так быстро.
И словно в первый раз увидел он своего официанта – его скуластое, желтое, как у покойника, лицо, совсем без мяса на щеках, его потерявшие цвет и блеск глаза, ушедшие глубоко в глазницы, его бескровные губы и шею – длинную и худую, как у жирафа.
Русский, облокотившись о стол и зажав голову ладонями, всхлипнул вдруг. Он вспомнил одно из самых грустных приключений своей жизни.
Это случилось восемь лет тому назад, на фронте, когда еще Россия воевала в союзе с Францией. В те времена русский был прапорщиком. Однажды перед боем он перекидывался со своим ротным, штабс-капитаном, в chemin de fer [12], чтобы как-нибудь провести время и не думать о предстоящей атаке. Ротный ошибся, меча банк, и прапорщик указал ему его ошибку. Штабс-капитан, приняв невинное замечание за обвинение в шулерстве, ударил своего полуротного по щеке. Дуэль была решена. Но уже пришел час атаки, и офицеры условились драться после боя. Однако же в этом бою штабс-капитан попал в плен, а прапорщик был ранен. С тех пор прапорщик так никогда и не встречал обидчика.
Русский от жалости к себе плакал. Но, должно быть, он сквозь пьяную муть и усталость сообразил все же, что этот эпизод не стоило рассказывать, что это не слишком лестный для него случай. И он воскликнул:
– Но я найду его и смою оскорбление кровью! Он не уйдет от моей пули!
Он сам не верил своим словам, но они были необходимы для восстановления его достоинства.
– О-ла-ла! – восхищенно воскликнул Буше. – Вы найдете, вы найдете его!
Эта история чрезвычайно понравилась ему. Все это было так романтично: русская гвардия, честь мундира, дуэль. И все это вновь уводило русского и его жизнь в заманчивую нереальность.
Рассказ о пощечине Буше не забыл. Он иногда таинственно подмигивал официанту и шептал:
– Значит, дуэль?
Или вздыхал, качая головой:
– Бедный капитан! Он и не знает, что ждет его.
И все это настолько нереальным представлялось ему, что он не понимал, почему лицо русского дергается при этих намеках и мрачнеет. Русский даже попросил Буше не разглашать этого случая – он боялся, что хозяин опозорит его перед не столь романтически, как хозяин, настроенными клиентами, перед его двумя коллегами-официантами, перед поваром.
Буше понимающе кивнул головой:
– О да! Тайна! Честь мундира!
И эта история с пощечиной тем более, в отличие от других рассказов русского, запомнилась ему. И тем чаще, оставаясь со своим официантом наедине, он, значительно подмигивая, намекал на будущую встречу с обидчиком.
Пришла осень. Стали забредать к Буше новые клиенты, которых хозяин, как всегда, старался закрепить за своим рестораном. Однажды, направляя к одному из таких клиентов русского, Буше сказал:
– Это, кажется, ваш соотечественник. Понравьтесь ему.
Русский взглянул на того, кого указал ему хозяин. За столиком, недалеко от двери, сидел грузный мужчина в коричневой в зеленую полоску тройке. Усы, украшавшие его лицо, были необыкновенно пышны, цвет их был густо-соломенный.





