412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Слонимский » Повести и рассказы » Текст книги (страница 6)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:17

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Михаил Слонимский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)

– Сшей мне такой френч, чтобы всех людей к черту.

А глаза у нового заказчика – как железные крючья, подымающие огромные грузы. Прицеплялись тяжелые крючья к каждому предмету в мастерской. Вот-вот поволокут на улицу последний сундук.

– Ой, господин комиссар, будет у вас хороший френч. Такой френч, какого и у царя Давида не было.

А комиссар прицепился глазами к Ревекке.

– Слушай, портной, как будет готов френч, посылай свою красавицу ко мне. И на примерку посылай.

– Нельзя на мужскую примерку женщину, но если требует господин комиссар…

Авраам открыл книгу заказов и на новой, неначатой странице написал фамилию нового заказчика – Иван Груда. Вымерил комиссара сантиметром, сделал отметки против фамилии – ширина плеч, талии, длина рук и ног.

Потом, когда Иван Груда ушел, вынул из сундука лучшее сукно, офицерское, и проводил по сукну мелом черты с такой важностью, с какой патриарх Иаков определял двенадцать колен израилевых. Когда был скроен френч, сказал жене:

– Ой, Ревекка, он – как дикий осел. Руки его на всех, и руки всех на него. Ой, Ревекка, скажет комиссар: «Это жена портного». Придут люди, запечатают мастерскую и убьют портного. Скажи же ему, что ты не жена мне, а дочь. Иди, бог сохранит тебя в безопасности.

Оставшись один, Авраам долго сидел перед книгой заказов и смотрел на открытую сегодня страницу. За этим, первым, придут другие, такие же, как он, и покроет их Авраам одеждой, как покрыл тех, чьи имена вычеркнуты давно из книги.

IV

Исполнилось так, как думал Авраам. В книге заказов уже третья страница заполнилась именами новых людей, и кожа, складками повисшая на лице Авраама, снова натянулась, как в те времена, когда он был молод. Мясо вросло между кожей и костью, и быстрая кровь оживила тело и душу.

А в комнате Ивана Груды, в конце темного коридора, многое можно увидеть в замочную скважину. Можно увидеть, как человек бродит, поглядывая на толстые серебряные часы с толстой серебряной цепочкой; глядит в окно, выгибаясь так, что видны только зеленые обмотки и крепкие рыжие ботинки; потом снова бродит по комнате и вдруг врастает в пол, застыв, как обросшая желто-зеленым мхом глыба. В этот момент нужно отскочить от двери и быстро спрятаться к себе в комнату, потому что человек услышал звонок и сейчас глыба сдвинется с места, загрохочет по коридору и второпях стукнется о комод. Потом, когда прошуршит за дверью, как и в прошлые разы, платье и затихнут голоса – грубый мужской и певучий женский, – нужно еще постоять не шелохнувшись минуту, не больше, тихо-тихо отворить дверь, чтобы не скрипнула, и тихо-тихо, носками упираясь в пол и качаясь на растопыренных из осторожности ногах, балансируя руками, не дыша, пробраться в конец коридора и, изогнувшись, прижать к холодной двери лицо. Тело тут, в темном коридоре, а черный глаз бегает по комнате, как таракан, обшаривает женщину.

Хорошая женщина! Глаза и волосы черные, а лицо белое. Опавшее было лицо, когда в первый раз пришла женщина, и черные круги были под глазами, а теперь раздобрела. А мужчина – совсем интересный. Как пришит, не может отойти от женщины и все дотрагивается – к руке, к бокам, к спине. Женщина разворачивает сверток и скоро-скоро говорит, выпевая конец каждой фразы.

Потом мужчина – с удовольствием, видимо, – снимает гимнастерку и стоит в рубашке. Зеленые штаны подтянуты ремнем, рубашка чистая и нарочно расстегнута. Женщина надевает на мужчину неготовый еще френч, обдергивает и мелом делает пометки. У мужчины лицо красное, и он вертит головой. Руки ловят женщину, уже не стесняясь. Женщина сердится и говорит так быстро, что никто бы не понял.

Очень интересно смотреть в замочную скважину и наблюдать, как люди действуют, совсем не зная, что вот он, посторонний человек, все видит. Только хихикать не нужно – за дверью могут услышать. Не нужно хихикать. А ужасно хочется излиться – «хи-хи-хи-хи». Особенно когда мужчина снимает френч и опять, в расстегнутой рубашке, ловит женщину и уговаривает. А женщина, отгораживаясь свертком, голосом на два тона выше и певуче растягивая слова, грозится. Если закричит, тогда вбежит он, человек с бородавкой, и – хи-хи – встанет на защиту женской чести. Но мужчина хмурится, потирает колено – это от комода – и бурчит неясно сквозь рыжие усы. Из шкафчика в углу он вынимает кулек. Женщина кулек берет, сердито оправляет платье – и теперь нужно бежать от замочной скважины и у себя, на трепаном диванчике, отхихикиваться, пока не засосет под ложечкой и не заноет плечо. А из коридора густая брань:

– Да когда, черт возьми, вы комод наконец уберете?..

– Хи-хи-хи-хи…

– Эй, вы! Вы дома?

Теперь хихиканье нужно запрятать глубоко, чтобы только в животе булькало и колыхалось, подкатывая к груди и томя истомой.

– Нет дома. Черт этакий!

Грузные шаги затихли в конце коридора, там, где хлопнула дверь.

Теперь можно опять хихикать.

V

Однажды сказала Аврааму Ревекка:

– Упал сегодня господин комиссар на колени, назвал жидовкой и хочет жениться на мне. Как мне теперь пойти к нему?

Задумался Авраам и решил:

– Пойди, Ревекка, и скажи ему, что он гой. Если хочет жениться, пусть примет еврейский закон. И вернись. И мы подумаем с тобой, Ревекка, как жить нам дальше в этом городе, где нет страха божия. Только не говори, что ты мне жена, – ой не говори: придет комиссар, запечатает мастерскую и убьет портного. Он – как дикий осел: руки его на всех и руки всех на него.

Ночью тишина мешала спать Аврааму. Авраам лежал рядом с женой своей, высоко держа голову на подушке и изредка вздыхая тяжело.

А на следующий день, в неурочное время, пошла Ревекка к Ивану Груде.

Ревекке дверь отворил человек с бородавкой. Был он без пиджака, в одном жилете на красную с белыми полосками рубашку.

– Нету дома их. Придут сейчас. Войдите, у меня подождите, посидите.

Ревекка помялась в темной передней, да человек очень уж ласково уговаривал:

– Вы не смотрите, что у меня бородавка, хи-хи… Я не злой. Чаем угощу. Идемте.

Усадил на трепаный кожаный диванчик и засуетился по комнате, маленький, кругленький и быстрый.

– А вот у меня хлеб есть. А вот у меня масло. А вот сахар. Мы не какие-нибудь. Тоже в одном совдепе с ними служим, только они по хозяйственно-административному, а мы больше по жилищному. То есть мы совсем по жилищному, а по хозяйственно-административному наблюдаем, глазом наблюдаем, контролируем, хи-хи, насчет информации… А как же? Нужно сахар да масло красотке… Я разве не понимаю? Хлеб, сахар, масло, крупа всякая…

Человек кружился по комнате и вдруг медленно и важно вынес из какого-то угла пузатый самовар.

– А вот и самовар скипел. Попьем чай. Сахар, не стесняйтесь, внакладку. Не стесняйтесь…

Слова, круглые как шарики, обкатывали Ревекку. Ревекка тянулась красными наивными губами к горячему чаю.

– А вы хлеб с маслом. Гуще маслом.

Человечек подкатился вплотную, по дивану, к Ревекке и обжег горячим мягким плечом. И черный волос колечком торчал у правой ноздри.

– Совсем девочка. Люблю девочек.

И в горле у человечка заиграло.

– Вы трудящая… понимаю. Я сам трудящий… по жилищному больше, и глазом наблюдаю…

Спереди – стол, маленький, но прочный. Не выскочить из-за стола. Справа кожаная ручка дивана, трепаная, но прочная; слева горячий, как самовар, человечек. Полные мягкие руки ходят по женщине.

– А вот конфетка. Это нам в кооперативе выдали. Хотите в кооператив в наш? Да что вы трясетесь, девочка? Совсем еще девочка! У меня тепло, дрова, – хотите дров? Сажень доставлю, собственный транспорт… Не бойтесь, девочка… Зачем же дергаться? Не нужно…

И вдруг самовар с грохотом опрокинулся на пол, и кипяток, шипя, паром пошел к потолку. Прочный столик треснул; масло, сахар, аккуратно нарезанный хлеб – все на обваренном полу среди осколков посуды.

– Ай, девочка, разве можно? Ай-ай-ай! Ведь нет теперь сахара! Зачем бояться? Ай, не пущу! Ай, не убежите! Ай, дверь запер!

Человечек задыхался, жилет расстегнут, рубашка тоже, видна мягкая белая грудь, поросшая курчавым черным волосом.

– Ай, разве можно? Ведь так обварить недолго.

У Ревекки зубы стучали – дрожала. Если бы самовар на нее опрокинулся, все равно ей было бы холодно.

– Я не Груда! Нет, я не Груда! Пусть масло, пусть сахар, а я не пущу! Ай, не пущу!

Но тут неожиданное случилось. На маленького человека налетела черная, с распущенными волосами женщина, исцарапала лицо, исщипала плечи и руки, опрокинула и по колыхающемуся податливому животу, визжа, кинулась за дверь и на лестнице наткнулась на Ивана Груду.

– Не могу! Не приду больше! Ой какие злые! Ой, Авраам, Авраам!

А дальше Иван Груда не понял – закартавила по-еврейски и полетела вниз по лестнице.

Иван Груда стукнул в дверь к человеку с бородавкой.

– Эй, вы!

Отворил. Человек кружил по комнате и, вскрикивая, подымал с полу сахар, масло, хлеб.

– Ай, самовар! Где самовар теперь достану? Отскочил кран от самовара!

– Что тут такое случилось?

– Ай, девочка, девочка! Вот так девочка! Где самовар достану?

Иван Груда грозным идолом стоял перед закружившимся человечком, у которого текла по лицу кровь. Размахнулся тяжелой рукой и с размаху хлопнул по мягкой щеке. Маленький человечек мягко шлепнулся задом на пол и сидел, расставив ноги, на полу, среди битой посуды, выпуча удивленные глаза.

– А вот это почему?

Дверь хлопнула, и человек остался один перед разбитым самоваром.

– Ай-ай-ай!

А в мастерской Авраам утешал жену:

– Не плачь, Ревекка. Все в руке бога. Бог сохранит нас в безопасности.

Авраам утешал жену, и вот в эту минуту, когда серый свет уходил из мастерской, – в эту минуту поверилось, что не пропадет его семя бесследно, не оставит его бог, создавший народ иудейский, чтобы жил вечно, и что будет сын.

Ночью Авраам обнимал жену и, обнимая, молился богу, чтобы даровал он ему сына. Но молитвы не кончил Авраам, потому что никогда еще так покорно не прижималась к нему жена и никогда еще не знал Авраам такой глубокой, как небо, величественной, как небо, и нежной, как небо, ночи. И только под утро, не разняв объятий, заснули Авраам и Ревекка.

VI

Явка всех членов коллектива обязательна. Члены коллектива собирались в замусоренной окурками комнате. Человечек с бородавкой суетился.

– А вот мобилизация поважнее всех работ… Всем идти нужно… Ты советский служащий? Иди. Белые наступают. Революция в опасности. Ай, в опасности, и нужно на страже…

– Да вы бы помолчали, товарищ Прокопчук.

– Нельзя молчать. Как же молчать, когда белые наступают, под Петербург идут! А у нас беспорядки в организации. А у нас-то товарищ-то Груда девочкам масло и сахар…

К словам о товарище Груде прислушивались. Уже давно прислушивались, да раньше не так ясно говорилось.

– Товарищ-то Груда, я все вижу, девочкам сахар да масло. Нельзя, товарищи. Народное масло и сахар народный, а не для девочек. Я не хочу дурного сказать и товарища Груду уважаю как ответственного работника. А все-таки нельзя. Девочке нужен сахар, я понимаю, но не по хозяйственно-административному. Девочке в очередь нужно предложить, по порядку.

Человек с бородавкой поворачивался от одного к другому и размахивал руками. А когда вошел Иван Груда, замолчал, и только лицо, когда Груда не смотрел, двигалось и губы шевелились оживленно. А потом опять заговорил:

– Товарищи, Петроград в опасности, и мы на страже. Раз служащий – так иди.

– Так ты и иди!

Это Иван Груда крикнул. То есть не крикнул, а сказал спокойно. Это только человечку показалось, что крикнул. Весь он передернулся, волны побежали по телу.

– И пойду! И пойду! Только и в тылу у нас непорядки. В тылу по хозяйственно-административному масло да сахар исчезают. Нельзя, товарищи! Нужно стоять на страже. Негоден в тылу – на фронт! А то еще весь тыл раскрадет. А кто раскрадет?

Члены коллектива глядели на Ивана Груду неодобрительно, искоса. А Иван Груда как пришел, так и сел на привычное место и сизым тупым пальцем водил по опачканному столу. Сидел тяжелым и злым идолом, а против него, на стене, огромный красноармеец размахнулся винтовкой, и трепещет на винтовке толстый купчина.

– А вот добровольцем кто же вызовется? Нельзя, товарищи, нужно идти. И ревизионную комиссию зараз сегодня по хозяйственно-административному…

– Ты что врешь? Что собачишь? Ревизионную комиссию! Испугал! Я пойти пойду, а вернусь если – опять плюху дам.

Иван Груда взглянул на человека. Кровоподтек фиолетовый на скуле.

– Вернусь – так…

И ударил кулаком о стол так, что чернильница подпрыгнула и выплеснула чернила на красное сукно.

– Приветствую вас, товарищ Груда. Как приятно, что вы не забыли революционного долга. Сегодня к ночи отправка. Вещей не запасайте.

– Да я солдат – знаю…

– Не запасайте вещей, а возьмите…

– Тебе говорю или нет, что сам знаю!..

– Товарищ Прокопчук! Товарищ Груда!

Члены коллектива успокаивали обоих. За стол, на место Ивана Груды, сел председатель и зазвонил в колокольчик.

– К порядку! Призываю к порядку как председатель собрания. В повестке дня…

Иван Груда вышел на улицу. Двинулся по панели, ноги сами пошли. Повернул за угол – вот тут. Поднялся по лестнице, во втором этаже прочел на медной дощечке: «Военный и статский портной Авраам Эпштейн». И еще прочел: «Страховое общество „Россия“» – синий с белым овал. Стукнул сначала тихо, потом все громче стучал в дверь и наконец такой грохот по лестнице поднял, что все двери отворились и шепот пошел по дому. Все двери отворились, кроме одной – той, перед которой стоял Иван Груда. А нужно видеть еврейку. Именно сейчас.

А дверь не отворялась потому, что Авраам и Ревекка молились в закатный час богу, обратив лица к востоку, и закон предписывает: ни на что не смотря, ни в коем случае не прерывать молитв Шемин-Эсро – восемнадцать благословений.

Иван Груда сошел по лестнице, остановился у подъезда. Петербург не дышал почти. Иван Груда с неподвижными глазами постоял у подъезда, подумал и отправился домой – собираться в путь.

VII

Об этом можно говорить только шепотом. Только шепотом, нагнувшись к уху, можно говорить, что белые близко, что отступают красные, что по Забалканскому, галопом и людей опрокидывая, пронесся казачий передовой отряд.

Только шепотом. Только шепотом.

А там, где зарево встает на небе и дым стелется по полю, там, где чуется пение снарядов, там нельзя шепотом, там тяжело грохочут орудия, и земля дрожит в городе, и звенят стекла.

Вы слышали? Вы слышали? Вы слышали? Белые штурмом берут Петропавловскую крепость.

Шепотом. Шепотом. Мальчишка, торговавший на углу Литейного и Бассейной папиросами, сказал: «Не хочу воевать» и ушел к белым. Весь полк ушел к белым. Какой полк?

Тш-ш-ш-ш… До восьми часов выходить. После восьми арест. Вы слышали? Вы слышали? Вы слышали?

Тихо. Тихо. Даже не шепотом. Даже не шевелить губами. Даже сердцу не биться. Сердце стучит слишком громко.

Ночь. Прожектор рвет небо, и бегают по черному небу белые круги, и аэроплан играет в жмурки с прожектором. Грузовики, взметая вокруг шум и грохот, проносятся из темноты в темноту. Трамвайные платформы ждут на углах, и костры горят на углах, и блестят винтовки, переходя из темноты через свет в темноту.

– Двадцать шесть лет мне от роду моей жизни. Работал я на фабрике по шестнадцать часов в сутки, но имел достаточную силу. Физика моего труда работала как хороший механизм. Я был здоров, весел, счастлив. Но пять лет войны измотали мою душу.

– Я тоже воюю уже пять лет. С кем я не воевал! С немцами, с Петлюрой, со Скоропадским, с Махно, с белыми, черными, зелеными… Я не воевал только с красными. Я никогда не буду воевать с красными.

– Я не хочу ни с кем воевать.

– Нужно.

– Тш-ш-ш… Груда!

– В ряды стройсь! На пле-чо! Ать, два! По отделениям стройсь! Напра-во! Ать, два! Шагом… арш! Ать, два! Ать, два! Ать, два!..

Военный оркестр уплотняет воздух, делая его медным и певучим, как труба. Солдаты идут.

Солдаты идут.

Сердце стучит слишком громко. Тише. Тише. Вы слышали? Вы слышали? Вы слышали? Ничего не слышали. Ничего не слышали. Ничего не слышали. Даже губам не шевелиться. Даже сердцу не стучать. Сердце бьется слишком громко…

Вы слышали?

Да, мы слышали. Театры открываются. Выходить до часу.

«Новая авантюра белых не удалась. Наши доблестные войска защитили красный Петроград, от золотопогонной сволочи. Антанта..

Авраам, прочтя газету, раскрыл книгу заказов и вычеркнул из книги фамилию Ивана Груды. Вычеркнул еще несколько фамилий. Спрашивал у бога, кто из новых заказчиков будет вычеркнут завтра, и думал о том, что с вычеркнутого заказчика уже никогда не получить долга.

В списке погибших в бою с белыми прочел Авраам имя Ивана Груды. Иван Груда пал в бою, потому что он родился и жил для того, чтобы бороться и умереть в битве под Петербургом.

VIII

Летом следующего года Авраам сидел на скамейке у бледного моря. Пахло черными водорослями и гниющей сосной. Купол кронштадтского собора колыхался в тумане.

Рядом на скамейке сидела Ревекка, и на коленях у нее кричал ребенок.

Ребенок кричал, отворачиваясь от моря. Ребенок кричал, потому что море было слишком большое. Ребенок кричал, потому что знал, что будет он, как отец, портным, и сын его будет портным, и сын сына будет портным.

Авраам думал: «Люди – как волны. Приходят и уходят… Приходят и уходят».

1921

Машина Эмери


I

Утром, в конторе, управляющему соляным рудником Олейникову подали только что пришедшее с почты письмо. Олейников вскрыл конверт, прочел письмо и спрятал его в бумажник. И тотчас же среди других приказов он распорядился приготовить ему на завтра, к восьми часам утра, лошадь для поездки в город.

В обеденный час ему доложили о том, что из города приехал художник Лютый и ждет его. Художник Лютый был приглашен для работ по устройству в рудничной церкви театра для рабочих, для четырехсот пятидесяти шахтеров, кочегаров, машинистов соляного рудника.

Олейников, не притронувшись к ожидавшей его на тарелке дыне, вышел из дому и через минуту уже терпеливо разъяснял художнику план работ по росписи стен театрального зала.

– На стенах должно быть шесть картин. Искусство должно показать рабочему смысл того, что он делает. Поэтому картины должны быть вот такие. Первая должна изображать придавленного буржуазным раем рабочего. Вторая картина: рабочий выпрямился – он человек, а не машина, – и буржуазный рай рухнул. Третья картина: рабочий собирает осколки мира, чтобы по-новому построить жизнь. Вы следите за моей мыслью? Четвертая картина должна изображать общий труд. Все, кто хотел восстановить буржуазный рай, уничтожены, превращены в землю, в материал. Люди, каждый в своей области, работают с одинаковой энергией на создание новой, справедливой культуры, – ни одного бездельника, ни одного тунеядца. Пятая картина: труд механизирован; человек создал машину и управляет ею. Главное – человек ни в коем случае не раб машины, вы должны суметь показать это. И последняя картина: обетованная земля. Вы поймите меня: машина заменила человека везде, во всех работах; вся энергия, которая уходит сейчас на физический труд, пошла, на труд умственный; новая культура выросла не на человеческой крови, а на масляном поте машин, она никого не давит и не насилует, все люди свободно могут отдаться ей, – и культура расцвела необыкновенно. Человек изобрел целый ряд новых, замечательных машин. Он управляет погодой, климатом, он превратил пустыни и тундры в плодоноснейшие области. Бедность, голод и холод неизвестны новому человеку. Освобожденный человеческий разум победил быстротой машин пространство и время; никакие тайфуны и землетрясения не угрожают ему больше: ветры и подземные газы покорны ему. Вы поймите меня: все уголки вселенной известны человеку, силы земли, воздуха и воды в его власти. Вы поймите: осуществились древние легенды о магах и волшебниках, отыскан философский камень, тот первый элемент, от которого пошла жизнь, тот самый бог, которому молились прежние люди. Вот картина: человек у истока жизни – не для того, чтобы все превратить в золото (золото уже не нужно), а для того, чтобы все превратить в справедливость и равновесие. Вы поймите: человек победил силы любви и вражды – соединения и разъединения. Жизнь и смерть в его власти. Человек – властитель вселенной. И пусть это не кажется мечтой, пусть каждый человек, взглянув на картину, поймет, что от него, только от него самого зависит – приблизить это далекое будущее…

– Превосходная идея, – сказал художник. – Я очень благодарю вас за такое подробное разъяснение. Но не найдете ли вы… Я хочу сказать – поймет ли рабочий эту аллегорию? Может быть, для отдыха – я высказываю только предположение, – может быть, для отвлечения рабочему приятнее будут картины природы, цветы, любовные пары, корабли, экзотические страны – что-нибудь этакое…

Олейников перебил нетерпеливо:

– Я верю, что вы можете перенести на эти стены Венецию, Париж, Конго… Но победить пространство может каждый маляр, каждый фотограф имеет возможность хранить на своих полках географию всего мира. А я предлагаю вам благороднейшую для художника задачу – победить время, нарисовать будущее.

– Благороднейшая, прекрасная задача, – подтвердил художник, старательно гоня с лица усмешку. – Хотя дело, может быть, не в содержании, а в форме – в линии и красках, – но, конечно… Только бы не подумал рабочий: «Меня-то в этом будущем нет – так зачем мне оно?»

Олейников нахмурился.

Художник закивал головой:

– Конечно, конечно. Мне-то идея ваша очень близка, очень, – совершенно современная идея. Я-то понимаю: не «я», а «мы», коллектив, человечество, а не человек, и я как художник, приемлющий Октябрьскую революцию, хотя и не член партии… Вполне революционная идея. Когда будет готов договор?

Олейников отвечал сухо:

– Завтра. Об условиях работы я вам говорил.

Он подал художнику руку, повернул круто и пошел через футбольное поле к конторе рудника.

Лютый остался один у стен будущего театра, бывшей церкви. Линейка [5] губисполкома ждала его невдалеке. Он пошел к ней. Уселись: кучер – слева, он – справа, спинами друг к другу. Пыль мело прямо в лицо художнику, и он пересел на другую сторону, плечом к плечу с кучером. Кучер хлестнул буланую лошадь, и линейка выехала из рудничного поселка в степь.

И вот трубы рудника ушли за бугор, а труб города еще не видно. Вокруг – степь, а над степью ветер несет черные сухие вихри.

Кучер нахлестывал лошадь.

– Н-но, барбос, полукалека!

Лошадь бежала быстро. Она, как и кучер, знала: скоро покажутся трубы города, вот за этим бугром, в котловине. В городе нет ветра и есть покойное стойло, сено и овес; лошади большего и не нужно.

А Олейников, вернувшись в контору, вынул из бумажника полученное утром письмо и внимательно прочел его еще раз. Лицо у Олейникова – узкое и сухое, и весь он – длинный и сухой. Глаза – серые, молодые.

II

Днем – душнота. Улицу товарища Артема десять раз подряд оттопаешь из конца в конец по пылище – и черен, как айсор; хоть садись на угол и чисти за пятьдесят «лимонов» сапоги служащим исполкома. Лицо – черное, открытая шея – черна, и борода, хотя только что брился, лезет уже из-под кожи; от солнца, что ли?

– Ма-асковские, харьковские газеты! Германия – в положении! Гражданин, возьмите «Известия»!

– От, раклы [6], разорались! Чего, курва, пристал? Пшел!

И на Харьковскую, в дверь – туда, где на вывеске: «Мороженое Тромбон».

– Шоколадное? Сливочное?

– Смесь. И сельтерской стаканчик.

На юге человек – что подсолнух: всегда воротит голову к солнцу. Таскали человека за волосы всякого цвета правители, чуть головы не оторвали, отпустили наконец, а человек – к зеркалу: прическу поправлять. В парикмахерскую сбегал, мороженое жрет и за барышнями бегает. Солнце в небе есть, крови в теле много – и надо ж жить!

– А-э! Товарищ Лютый! Восемьсот трильончиков за театр? Слышали, слышали. Как жизнь?

– Превосходно. А мороженое – лед. Отличное мороженое.

– Даешь папиросу!

– Есть.

– Приношу вам свои «фэ».

Закурил и пошел.

Лютый заплатил за мороженое – и домой.

Дома, в своей узкой и длинной комнате, обмылся, глянул в зеркало: усы – черные и блестящие, как волосы, как глаза, и не от пыли уже, а так художник Лютый черным и родился на свет, чтобы веселиться.

Переменил рубаху – и на площадь Революции, туда, где распутывает бабью чепуху милиционер, а вокруг народ сбился.

Бабы визжат, вцепившись друг другу в волосы.

Милиционер растолкнул баб и сказал убедительно сначала одной:

– Ты дура.

А потом другой:

– И ты дура, – чем и прекратил визг.

Лютый баб не слушал.

Он остановился, закинув голову, перед белым двухэтажным домиком.

– Франя-а-а!

– Я-а-а!

– Вечером будешь дома?

– Буду.

– Мне тебя нужно!

– А мне тебя не нужно.

– Я к тебе вечером приду!

– Лучше не приходи.

– Ты серьезно или шутишь?

– Да приходи уж!

И окно во втором этаже захлопнулось.

Тонкая психология: «не нужен» – значит, «влюблена», «не приходи» – значит, «приходи непременно». Да и как может быть иначе? Провинциальная девушка – и художник. И, усмехаясь, Лютый – снова на улицу товарища Артема, в губисполком, где у подъезда тачанки, линейки, мажары [7] и даже сам автомобиль.

И – снова:

– Ма-асковские, харьковские газеты! Гражданин, возьмите «Красную ниву»!

– Брысь!

Вечер.

Народ топчется на улице, валит в городской сад.

Туда, где музыка, мороженое и электрический фонарь, прут комсомольцы, красноармейцы, служащие исполкома, Угекапэ, Сольтреста, инженеры, раклы, проститутки, барышни с косами и без кос, с мамами и без мам, женщины замужние и незамужние, с мужьями и без мужей, чтобы ходить парами и в одиночку по кругу, сидеть на скамейках, пить вино и сельтерскую, есть бифштекс и мороженое, курить, петь, ругаться, объясняться в любви, обольщать, сплевывать со свистом и без свиста, мечтать, говорить о революции, литературе и горном деле – словом, отдыхать.

Все – в городском саду. На улицах города – пусто. В лунном свете улицы – белы. Кудрявые тени белых акаций ложатся на утихшую пыль легко и нежно.

На площади Революции теней нет. Площадь Революции под окном Франи – как белая урна, полная луны и теплого воздуха.

Значит, надо отворить окно, сесть: локоть о подоконник, щеку на ладонь и глядеть на луну. Пусть душа, как пес, воет: выть есть о чем.

Франя сидит у окна. Косы она закинула на грудь. Косы светло-желтые, как сандалии на ее ногах. Чулок она не носит. Ее ноги и щеки – одной чистоты и одного цвета: загорелые. Платье на ней из синего ситца, простое.

– Можно, Франя?

– Кто это?

– Это я.

– Ну, входи.

Франя даже не обернулась к Лютому.

– Там на столе дыня. Ешь.

– Спасибо.

Франя не оборачивалась.

Лютый, чтобы не терять бодрости, улыбался. Это она оттого злится, что до сих пор он не высказался до конца. Главное – смелость.

– Брат твой вернулся?

– Вернулся.

– Позволь, как же? Мне только что говорили, что не вернулся. На два дня уже опоздал из командировки.

– Так зачем спрашивать, если знаешь?

– Н-да… А я заказ получил.

Никакого ответа, даже невежливо.

– Дурацкая тема, но нужно рисовать: большие деньги. От Олейникова. Ты его знаешь – приятель твоего брата.

Молчание.

Потом вопрос:

– Это сухарь такой, длинный такой идиот?

– Он самый. Полчаса молол мне всякую чепуху о машинах, у меня даже в глазах зарябило, но придется рисовать.

– Почему придется?

– Деньги. Что ж делать?

– Отказаться.

– Как же отказаться? Я уже согласился.

Франя обернулась вдруг к Лютому, встала.

– Твой Олейников – мальчишка и дурак. Терпеть его не могу.

– Да он не мой совсем, позволь!

Но перебить Франю невозможно.

– Если ты за деньги с такой сволочью будешь работать, так и знай: на порог не пущу.

Лютый оторопел.

– Но, Франя…

– Делай как хочешь. Растяпа. Надоел. Но слово мое – твердо.

И Франя ушла в соседнюю комнату. Хлопнула дверью.

Лютый остался один.

Опять промахнулся. Луна и наедине – а он о деньгах.

– Франя. Прости, ради бога. Что ты взъелась вдруг?

– Пошел к черту!

На площади Лютый остановился. Он ничего не мог понять.

За углом мальчишеский голос запел:

Солнце скрылось за окошком,

Сразу стало холодно…


Молчание – и:

– Ванька, куда попер?

Ванька ответил грубо, на всю площадь.

III

Письмо, которое получил Олейников, было от Гриши, брата Франи. Вот оно:

«Короче говоря: я сейчас застрелюсь.

Вот в чем дело. Ты, может быть, забыл, а я помню 3 июля 1915 года в деревне Вольки-Дронжи, Ломжинской губернии. Мы только что отступили от Единорожца. Красносельцы уже были в руках у немцев. Все вповалку спали. Мы тоже спали. Потом внезапный обстрел – и паника. Все вылетело на улицу: пехота, артиллерия, обозы, мужики, куры, свиньи, коровы, – все смешалось, сбилось в комок. Люди, сшибаясь, убивали друг друга; артиллерийские передки мололи человеческие тела, а тела кричали еще. Вовек не забуду: посреди всего этого босая женщина вопила отчаянно: „Марилька-а!“ Марилька – дочь. Марилька ведь так и не нашлась…

Ты тогда схватил меня за руку, увел в халупу и сказал:

– Первое правило: коли испугался – иди в халупу и ешь картошку три минуты, по часам. Выйдешь потом – и никакой страх не заденет.

Ты помнишь: мы так и сделали. В деревне – грохот разрывов и паника. А мы сидели в халупе и ели печеную картошку, аккуратно снимая перочинным ножиком горелую кожуру. Потом вышли – и в два хлыста, в два стека принялись работать над человеческими лицами. Клин клином вышибается: дерущийся человек страшней снаряда. Мы били людей, чтоб насильно спасти им жизнь.

Спасибо: ты научил меня тогда противопоставлять беспорядочному движению спокойствие и знание цели. С того дня мы – друзья.

Затем – пропуск до июня 1917 года, то есть до дезертирства, до того, когда – с Польши, с Галиции, с балтийских берегов – пошла паника по всей России и свой панический порядок изобрела: молоть колесами тела людей, крушить черепа и драться остервенело. И опять: беспорядочному движению мы противопоставили спокойствие и знание цели. Как в атаке: „Держи направление твердо!“ Конечно, мы победили.

И дальше.

1919 год. Гражданская война. Мы расстреливали, ломали, уничтожали все, что хоть как-нибудь напоминало прежнее. Мы заскочили на тысячи лет вперед, и между нами и теми, кого мы убивали, была пропасть в тысячи лет. В этот год я совершенно перестал понимать простые мотивы человеческих поступков, которые сводятся к одной цели – весело и удобно прожить жизнь. Я пошел не по линии человека, а по линии человечества.

Короче говоря, я боролся с временем и пространством, я хотел будущее сделать настоящим. Это казалось возможным в те панические годы, когда время исчезло, – а теперь паники нет и жизнь снова движется во времени и пространстве. И если можно победить пространство, то время победить нельзя.

Я убедился: надо расслоиться на два этажа; первый этаж – настоящее, второй – будущее, идея, работа. Первый этаж, быт, – необходим. Без него пропадешь. Без него второй этаж повиснет в воздухе и, повинуясь законам притяжения, шлепнется на землю и разлетится вдребезги. Ведь вся жизнь всегда строилась по этой двухэтажной системе. Недавно во втором этаже жил дух, бог, потом туда ворвались бандиты, и там поселился разгул, и ветер хлопал окнами, а теперь там – мы. И ответственность на нас – страшная. Я спустился в первый этаж и погиб: остался без комнаты. Первый этаж не принимает меня, я тут чужой и ненавидимый человек, а назад, во второй этаж, я уже не могу: жалость меня не пускает. Я хочу открыть второй этаж всем, а люди отворачиваются. И у меня мысль: может быть, жизнь должна быть одноэтажной?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю