Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Михаил Слонимский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)
Annotation
В книгу старейшего советского прозаика М. Л. Слонимского (1897–1972) включены повести и рассказы, которые создавались им в течение всего его долгого творческого пути. Открывают сборник рассказы из первой книги писателя «Шестой стрелковый», в свое время высоко оцененной М. Горьким, и завершает повесть «Завтра», одно из последних произведений М. Л. Слонимского.
Михаил Слонимский
1
Штабс-капитан Ротченко
Варшава
Чертово колесо
Шестой стрелковый
Генерал
Поручик Архангельский
Копыто коня
2
Дикий
Машина Эмери
Однофамильцы
Черныш
Средний проспект
Часть первая
Часть вторая
Романтик
Пощечина
Андрей Коробицын
Западня
Экзамен
Любовь коменданта
3
Алеша Сапожков
Дар Валдая
Отец ушел
Загадочный мальчик
Старший сын
На Урале
Стрела
Завтра
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21

Михаил Слонимский
Повести и рассказы
1

Штабс-капитан Ротченко
I
Цеппелин повис над Красносельцами. Его желтизна была так же ярка, как синева неба. Три аэроплана летали над местечком, и с земли ясно видны были черные кресты на их крыльях. Зенитные орудия ловили врага; шрапнель рвалась вокруг, пуская в воздух дым и пули. Опустев и потеряв силу, шрапнельные стаканы падали наземь. Они стукались о крыши домов, врезывались в пыльную мостовую, хлопались в реку, залетали и за реку, на фольварк, туда, где пили коньяк штабс-капитан Ротченко, поручик Никонов и прапорщик Лосинский.
Офицеры сидели в саду вокруг большого выкрашенного в зеленую краску стола. Тут же примостилась на табуретке Тереза, девятнадцатилетняя хозяйка фольварка. Ротченко стулом служил ящик; в этом ящике офицеры привезли вино. Ящик был уже пуст: бутылки – на столе.
Ротченко не слушал звона шрапнельных стаканов. Он, близко придвинув к Терезе темное, хотя и чисто выбритое лицо, говорил:
– Не понимаю. Решительно не понимаю, как могли вы рискнуть остаться тут из-за фольварка.
Тереза – совсем маленького роста, но это (когда она стоит) не слишком заметно: на ногах ее – туфли с высокими каблуками. Она – рыжевата. Лицо и руки у нее – полные, розовые. Она, как всегда, ничего не отвечала офицеру. Зачем отвечать? Все равно офицеры вместе со всей армией рано или поздно оставят Польшу, и тогда Петрик женится на Терезе. А сейчас Петрик – в австрийской армии, в Кракове, врачом.
Впрочем, сейчас она даже не слушала штабс-капитана: она вздрагивала при каждом новом разрыве шрапнели.
Офицер заметил это и досадливо отодвинулся.
– Неужели вы боитесь? Это же такая ерунда! – И он залпом осушил стакан коньяку.
У него на груди – офицерский Георгий, на эфесе шашки – аннинская лента. Он дважды был ранен: под Гумбиненом и под Праснышем – и твердо знал, что из всей этой затеянной на земле чепухи добра не выйдет. Он снова потянулся к Терезе:
– Послушайте, дорогая…
Поручик Никонов громко захохотал.
Ротченко обернулся к нему. Он опустил левую руку на эфес шашки, правой поправил несуществующий аксельбант (раньше он был полковым адъютантом) и подтянулся весь.
– Вы что, поручик?
Поручик гоготал, как лошадь. Он оборвал хохот, чтобы проговорить:
– Если цеппелин начнет бросать бомбы, то через полчаса тут чисто будет.
И снова он радостно загоготал. Он радовался всему, что только ни есть на свете: войне, коньяку, цеппелину, Терезе. Череп у него – узкий, и в нем не хватало места для тоски. Поручик подмигнул Ротченко («Слушайте, сейчас острить буду!») и обратился к прапорщику:
– Чем это вам не обстрел, господин прапорщик? Настоящий обстрел. И тебе палят, и тебе цеппелин, и тебе руку отчикают, если что. Хо-хо-хо!
И слова полезли из него одно за другим, словно сговорившись совершенно освободить узкий череп от лишнего груза мыслей:
– Он, капитан, обижается, – хо-хо! – что с черным темляком ходит. В бою ни разу не был, ноги-руки на месте, ничего не отхлюпано – и черный темляк. О-хо-хо! Спросят: что на войне делал? А у него даже Анны нет. У-ху-ху!
И поручик пришел в совершенный восторг. Он застучал кулаком по столу и, не помня себя от радости, кричал:
– Что, спросят, на войне делал? А он – черный темляк! Ха-ха-ха! Вы только представьте себе это положение! Никакого, никакого, ну никакого аннинского темляка! Нет, вы…
Ротченко перебил сухо:
– Вы пьяны, поручик. На войну идут не для награды. Чему вы тут радуетесь?
Поручик затих. Лицо у него застыло на миг: рот раскрыт, глаза выпучены, брови ушли на лоб. Потом брови опустились, глаза замигали: Никонов не умел оскорбляться. Он заговорил:
– Нет, я про прапорщика ничего плохого не могу сказать. Большой храбрости прапорщик. А что в бою не был – так это ничего. Я тоже до войны в бою не был. Он – мой полуротный. Да я вот вам его покажу. Вот, например…
И он обернулся к прапорщику:
– Принеси сюда для дамы два фунта шоколада. Это не потому, что для моей левой ноги и каприз, а потому, чтоб все увидели храбрость и что тебе на бомбы начхать. Вот. И без денег. Ты жида в лавке по шее стукни – и без денег. Ха-ха!
Он был уже в восторге от того, что прапорщик стукнет по шее, и торопил:
– Ты скорей иди. Скорей!
Ему так захотелось побить самому, что он даже двинулся было вместе с прапорщиком. Но раздумал и остался. Если военную форму заменить на прапорщике гимназической, то ему можно было бы дать лет шестнадцать, не больше: не мальчишка, но и не взрослый человек. Бороды и усов на лице его не было, но по щекам и подбородку шел пух, в иных местах густой и жесткий уже, как волос. И все на нем было новенькое: гимнастерка, погоны, фуражка. У пояса – аккуратно – наган. Эфес шашки и офицерская кокарда не потускнели еще.
Ротченко скосил на него глаз и спросил мягко:
– Вы – добровольцем?
Прапорщик взял под козырек и отрапортовал:
– Так точно, господин капитан.
Ротченко только сейчас заметил, что стакан перед прапорщиком так и остался наполненным до краев: прапорщик не притронулся к коньяку. Значит, он сидел тут и уважал боевых офицеров, и вся эта дрянь представляется ему необыкновенно важной и значительной: и война, и Георгиевский крест, и цеппелин.
Штабс-капитан проговорил вяло:
– Оставьте, поручик. Зачем напрасно подвергать опасности?
Прапорщик воскликнул пылко:
– Разрешите, господин капитан, исполнить приказание господина поручика.
Ротченко пожал плечами, и прапорщик ушел. В конце концов, все равно: добывать ли шоколад, брать ли Прасныш – одна чепуха.
Прапорщик вышел из-за прикрытия деревьев как раз в тот момент, когда германский аэроплан скинул первую бомбу. Земля треснула, воздух зазвенел, черный дым заклубился кверху на месте разрыва. Прапорщик вздрогнул и, кашлянув для храбрости, пустился дальше. Он еще не дошел до реки, когда вторая бомба разорвалась совсем близко от него. Прапорщик лег наземь, прежде чем успел подумать что-либо: тело его действовало уже самостоятельно, без помощи рассудка. Когда звон осколков стих, прапорщик вскочил и побежал к мосту. Тело помнило только одно: назад без шоколада ворочаться нельзя. И тело, не управляемое рассудком, напоролось на крест. Крест торчал у самой дороги. Прапорщик обхватил его обеими руками, как живого человека, и отдышался. Крест был неширок, но все-таки мог защитить от осколков новой бомбы. Прапорщик, чтобы успокоиться, прочел надпись на кресте. На кресте нацарапаны были штыком четыре строки:
О путник! Стой и погляди,
Что здесь написано стихами:
Вчера он был такой, как ты,
Сегодня – бездна между вами.
Прапорщик оторвался от креста и стремглав понесся к мосту. Ночные страхи (а такие случались с прапорщиком в детстве) – ничто в сравнении с тем, что творилось сейчас. Ночные страхи не грозили телу. А тут тело было в опасности: пустой случай мог изувечить его на всю жизнь.
Прапорщик перебежал мост и, задыхаясь, остановился у стены ближайшего дома. Огромный солдат стоял недалеко и, поглядывая на офицера, усмехнулся:
– Здорово напугался, ваше благородие?
Прапорщик хотел оборвать его по-офицерски, но было явно, что солдат оказался храбрей его и, главное, видел, как он бежал от бомб.
Солдат был без шапки и без пояса: должно быть, нестроевой команды, обозный. Волосы у него были черные и курчавые, как у негра. Брови были густые и тоже черные. Глаза – синие.
– Кто ты такой? – спросил прапорщик.
– Из Пинска, ваше благородие, – отвечал солдат.
Третья бомба упала в самое местечко, на площадь. Солдат не шелохнулся. Прапорщик, чтобы не показать страха, продолжал разговор:
– Должность твоя какая?
– Столяр, – отвечал солдат, пропустив на этот раз «ваше благородие». – Столяром был.
И прибавил недоуменно:
– И за что это народ мучают – никак не пойму. От меня, ваше благородие, как от столяра пользы значительно побольше, как от солдата. Я и на зверя охотиться не любил, а тут – в человека стрелять. Я так думаю: напрасно это выдумали.
Прапорщик не знал, что отвечать. Он не имел права слушать такие речи от солдата. И увидел: по мосту идет вразвалку поручик Никонов.
Прапорщик крикнул тонким тенором:
– Молчать! Ты не смеешь! Отечество – прежде всего!
И пошел к лавкам. Солдат глядел ему вслед, усмехаясь:
– Молодой еще.
Никонов нашел прапорщика у лавок. В руке прапорщик держал плитки шоколада «Фукс-Нукс».
– Ну что, – спросил поручик, – побил жида?
– Побил, – отвечал прапорщик.
– Ну молодец. Идем назад.
Прапорщику стыдно было признаться: он не только не побил торговца, но даже не в силах был даром взять в лавке шоколад. Лавка была пуста (торговец спрятался от бомб в подвал) – и прапорщик оставил на прилавке деньги. Поручик сказал:
– Медленней пойдем. Там уж, наверное, капитан с девочкой делом занялись; я для того и ушел. А капитан на девочек – хо-хо-хо!
И поручик радостно захохотал.
Прапорщик глядел на него с уважением: как спокойно говорил поручик о том, о чем прапорщику и думать стыдно было! И, главное, поручик, видимо, и не думал даже о бомбах и шрапнельных стаканах – так спокойно он шел и смеялся. Страх не находил места в его узком черепе, заполненном бессмысленной радостью. А Ротченко с Терезой ничем, кроме разговора, не занимались. Даже разговор стих. Ротченко глядел на Терезу так, что та отвернулась.
Заботы Терезы о фольварке были непонятны Ротченко. Какой тут фольварк, если все гибнет? И Ротченко усомнился: может быть, его непонимание оттого, что тело его избито и изломано войной? Ведь до войны он думал иначе.
II
Было темно: не оттого, что солнце зашло уже, а оттого, что дым застлал небо и землю. Дым в лесу был желтый и едкий, как удушливый газ. Желтые космы его висели на соснах и плотной завесой ползли поверху, подымаясь к небу. Лес был огромный, и сосны в нем дрожали от корней до верхушек. Земля тоже дрожала: тысячи снарядов рвали ее уже десятый час подряд. Направо и налево от дороги трещали и ломались деревья. А по дороге шел поручик Никонов.
Поручик искал штаб батальона. Решительно ничего не было в лесу: ни штаба, ни батальона, ни офицеров, ни солдат. Были только дым и грохот. Но поручик знал точно: штаб должен быть. Штаб найдется, потому что у него, поручика Никонова, имеется важное для штаба сообщение.
– Кто идет?
– Командир пятой роты.
Голос Ротченко спросил удивленно:
– Какой бог пронес вас сквозь эту дрянь?
– Не могу знать, господин капитан, – отвечал Никонов, беря под козырек. – Честь имею доложить: рота моя выбита неприятелем до одного. Оставшиеся сдались. Прапорщик Каверин убит. Прапорщик Лосинский, посланный для связи в четвертую роту, не вернулся.
– Благодарю вас, – отвечал Ротченко. – Значит, все обстоит благополучно?
– Так точно, господин капитан, – согласился Никонов.
Ротченко сказал:
– Остатки полка собираются у Красносельц. Мы сейчас отступаем туда. Из батальона осталось – полюбуйтесь – двадцать один солдат и два офицера, то есть вы да я. Идемте.
И они пошли.
Это был одиннадцатый час дня. Еще утром снялись и ушли в тыл на новые позиции русские батареи, потому что на всю артиллерийскую бригаду было только девять снарядов, да и те старого образца.
Ротченко шел позади солдат, рядом с Никоновым. Они не вышли еще из области огня.
Никонов пошатнулся, схватился за живот и упал. Ротченко нагнулся и повернул тело поручика лицом кверху.
Лицо у поручика сморщилось, как у ребенка, которого купают. Глаза зажмурились крепко, открылись, и поручик заорал.
Ротченко сказал:
– Что вы? Молчите!
Но поручик продолжал орать огромным голосом. Вся радость ушла из его тела, и ее заменил страх. Одновременно два чувства не умещались в узком черепе поручика.
Ротченко отшатнулся и крикнул:
– Молчи! Молчи, сволочь!
Солдаты остановились. Ротченко знал: еще секунда такого рева – и заревут все двадцать один человек.
– Сволочь! – заорал он. – Молчать!
И поручик замолк. Теперь страх ушел из тела поручика.
Ротченко следил, усмехаясь, за превращениями поручика Никонова. Он знал, как умирают люди, и не ужасался. Лицо поручика покрылось потом. Глаза в упор глядели на штабс-капитана. Тот усмехнулся:
– Успокойся. Сейчас все пройдет. Помрешь – Георгия дадим в приказе, и больше ничего. Поручения есть?
– Ведь это мука, – отвечал Никонов. – Ведь это мука, – повторил он. – Ничего не понимаю.
И умер.
Солдаты побежали.
Ротченко пожал плечами и пустился вслед за ними: в конце концов, сейчас действительно не было нужды отступать медленно.
Впереди – окрик:
– Стой! Стой!
Ротченко тоже крикнул:
– Стой!
Впереди, в кучке солдат, стоял прапорщик Лосинский. Он размахивал шашкой и кричал:
– Стой! К немцам прете!
Солдаты остановились и сбились в кучу.
Ротченко спросил прапорщика:
– В чем дело? Это направление дал штаб полка.
Прапорщик, отвечая ему, продолжал кричать во все горло и размахивать шашкой:
– Немцы отрезали! Я привел пулемет и пять солдат! Мы вырвались! Господин капитан!
– Вложите шашку в ножны и молчите целую минуту подряд, – приказал Ротченко.
Прапорщик опешил, вложил шашку в ножны и замолк.
– Так, – сказал Ротченко.
Солдаты глядели на него. Было ясно, что они ждут от него спасения, а он не знал, куда их вести.
– За мной – шагом марш! – скомандовал он и повел солдат вправо от дороги.
Он шел, сохраняя принятое только что направление. Снаряды ложились вокруг, но слух и зрение людей до того притупились, что никто не замечал дыма и грохота.
Но вот за спиной Ротченко раздались крики, и солдаты, толкая его, пронеслись вперед.
– Немцы! – кричали они. – Немцы!
Ротченко заорал:
– Стой! Никаких немцев! Это наши! Стой!
Прапорщик стоял у пулемета. Он топал ногами тоже орал:
– Стой!
Он ничего не понимал и решил повторять все слова и движения батальонного командира.
– Из пулемета их, – сказал Ротченко. – Валяй!
Прапорщик навел пулемет и опустил руки.
– Не могу, – сказал он, побледнев, и вдруг понял, что его сейчас убьют: он выпал из войны. Он все увидел со стороны: лес, беспомощную кучу солдат, Ротченко и себя, совершенно непричастного к этому непонятному делу. Это было так страшно, и так ясно было, что все равно он умрет, что, когда пулемет затрещал, направленный рукой Ротченко, прапорщик бросился за солдатами под пули и первый упал лицом в сухие сучья. Он не видел уже, как остановились испуганные солдаты и как Ротченко повел их дальше, не взглянув на труп прапорщика Лосинского.
К ночи командир первого батальона штабс-капитан Ротченко и четырнадцать солдат подошли к фольварку. Тут собрались остатки дивизии.
Фольварк был цел: ни один снаряд не тронул его. Ротченко быстро вошел в дом. Дом был пуст: остатки дивизии переправлялись через Оржиц. Там, за рекой, новые позиции. Ротченко сам не знал, зачем ищет Терезу. Но Терезы не было нигде.
Штабс-капитан вышел в сад, к солдатам, и приказал поджечь фольварк.
Мысли у Ротченко – ясные: все это, что было с ним и со всеми, сделали люди. Создали чепуху и дрянь – и сами же ужасаются. Они никого не имеют права обвинять: ни бога, ни черта. Они сами виноваты.
Прапорщик Лосинский, убитый в бою 30 июня у деревни Единорожец, награжден был Анной 4-й степени за храбрость. Поручику Никонову, убитому в том же бою, дали в приказе георгиевское оружие.
1924
Варшава
I
Такой уж бзик у кандидата на классную должность Кроля: жениться на Марише.
– Раз, два! – и, как деньги будут – женюсь.
А денег нет иной раз даже и на то, чтобы пойти в цукерню [1], поглядеть на Маришу, как она бегает меж столиков, разнося господам офицерам шоколад.
Цукерня – вся белая, будто вылита целиком из молока, с белыми занавесками, стуликами и столиками. От беленьких прислужниц пахнет сливками. Речь у них сдобная и приветливая, и глаза, как изюм в булке, чернеют.
– Шоколаду пану?
И уже горячим паром дышит шоколад на столике, а рядом вафля, которую как в рот возьмешь, так и жить больше не хочется: сколько ни живи, лучше никогда не будет. Бегает Мариша и не знает того, что сидит у столика будущий ее супруг. И никто не знает, кроме кандидата Кроля.
Когда совсем нет денег, кандидат Кроль останавливается у окон цукерни, глядит туда, где шум и веселье, и идет дальше, чтобы у себя в комнатушке развалиться, задрав ноги на спинку кровати и руки засунув в карманы.
Лицо у него острое, как топор, и весь он в острых, стремительных углах. Когда же он заберется на ночь под одеяло, то можно даже испугаться его чрезвычайной длины: на подушке торчит маленькая острая головка, и вдруг на другом конце кровати, там, где никак нельзя ожидать, задвигаются ступни, оттопыривая одеяло, и кажется тогда, что голова у него – отдельно и ноги – отдельно.
Деньги кандидат Кроль занимает у Егорца, солдата из военной гостиницы. Егорец дает рубль и указывает:
– Если сапогом да одеяло пачкать – так от этого денег не будет. Работайте.
Кандидат обижается:
– Кроль не работает? У Кроля в госпитале кипяченая работа. Раз, два! – ни раны, ни солдата: одна постель. Кандидат Кроль устал. Кандидат Кроль…
А у Егорца лысина прошла от лба к темени, и колыхается он на табурете, как круглое облако зеленого дыма. И вот-вот загремит гром, засверкает молния: озлится Егорец.
– Иная вам работа нужна, господин кандидат. С такой работой никогда у вас денег не будет.
А кандидат Кроль с рублем в кармане идет в цукерню, чтобы поднести Марише цветок, посидеть с ней за столиком, разговаривать с ней тонкими намеками и убеждать одноглазую мать Мариши, что деньги у него будут.
II
Война вот что сделала с корнетом Есаульченко: всадила в окоп, надышала в лицо копотью, залила глаза синим пламенем и сокрушила слух так, что казалось ему – вогнали ему от уха к уху железный кол и бьют по тому колу молотом. А потом вытащила из грохота, дыма и пламени и пустила гулять по варшавским улицам.
Чуть приехал в Варшаву, с вокзала – к коменданту, оттуда – в военную гостиницу и в «Римские бани». В «Римских банях» есть комнаты жарче Африки. Пройти из такой комнаты в соседнюю – все равно что шагнуть одним шагом тысячу верст к северу. Выпарив засиженное в окопах тело, завернуться в простыню, забыться в теплой комнатке на диванчике и, очнувшись, отдыхать. Обставиться бутылками и пить, чтобы забылась война.
А войны не забыть. Везде – на севере, на западе, на юге, в пятидесяти верстах от Варшавы – война. И в командировке ясно сказано: «сроком на одну неделю». Как ни торопился отдохнуть корнет Есаульченко, но в одну неделю не успел заглушить и затмить войну варшавским весельем.
У него, в номере военной гостиницы, на круглом столике – лимонадные бутылки с вином. У столика – раскрытый чемодан, из которого торчит неплотно втиснутое мятое белье.
Завтра конец отпуска. Завтра корнет Есаульченко полетит по полю на коне сквозь дым и грохот или, оставив коня в обозе с денщиком, спрячется в окопе.
Вот что сделала война с корнетом Есаульченко, тем самым, который в «Римских банях» гулял голый, но при шпорах и сабле.
III
Егорец влетел в комнату рано утром, когда кандидат Кроль еще спал; заторопил, затормошил, задергал, и напрасно кандидат Кроль отгораживался подушкой и одеялом, приседал на корточки, упрятывая под длинную рубашку поросшие рыжими волосами ноги: Егорец не отцеплялся.
– Идемте! Идемте!
А по комнате от его дыхания пошел спиртной дух.
У кандидата Кроля зубы стучали от злости.
– Я тебя, нижнего чина, – раз, два! – и под арест. Ты – нижний чин, а я… Кандидат Кроль не офицер? Нет? А если солдаты в госпитале Кролю честь отдают? А если господа офицеры с Кролем за руку знакомы?
– Я, господин кандидат, для вашего же удовольствия. Дело есть к вам, господин кандидат.
– А вот я – раз, два! – и чихнул на твое дело!
– Деньгу зашибете, господин кандидат!
И дымное лицо Егорца сразу стало серьезным.
– Без дела я, господин кандидат, вовек бы вас не обеспокоил. Офицер в вас нуждается, господин кандидат.
– А в чем дело? Какой это офицер? – спросил Кроль.
– А хороший офицер, – отвечал Егорец. – Усы, господин кандидат, такие усы, что белье на них сушить можно. Дли-инные! А говорит, господин кандидат, – что ни слово, то пуля в лоб. Прямо как винтовка разговаривает: пять патронов выпустит – и молчок – заряжается. А денег у него, господин кандидат, не иначе как мильон; всякого цвета деньги, мне гривенник-целковый дал.
Кандидат Кроль медленно одевался.
– Деньгу зашибете, господин кандидат!
– А он меня – позволь, позволь! – он меня звал?
– Звал, господин кандидат. Приведи, говорит, мне такого человека, который бы лучше всякого доктора бумагу мне написал. Как же не звал? Звал! Мало, что звал! Водкой, говорит, с ног до головы опою! Мне тоже коньяку вынес. А я в коньяке толк знаю. Я человек военный и сам на батарее пальца лишился. Как же не звал? Звал! Приведи мне, говорит, такого человека, которому скажу: весели господина корнета – и чтобы сразу девочки кругом. А я, говорит, час подожду, а как час пройдет, стрелять буду. Прямо, говорит, как винтовка стрелять буду. Как же не звал? Звал!
И чем больше говорил дымный солдат, тем стремительнее одевался кандидат Кроль.
– А – позволь! – какую бумагу ему?
– А на бланке: контужен, мол, человек, извините, пожалуйста, и подпись – кандидат Кроль. Деньгу зашибете, господин кандидат, а офицер в Варшаве останется – вам для наживы.
Кандидат Кроль накинул на плечи серую шинель.
– Все сделаю. Господин офицер чистоганом из воды выйдет. У кандидата Кроля кипяченая работа.
И подумал:
«Деньги будут – женился, дети пошли и собственный автомобиль».
IV
Корнет Есаульченко спрятал бумаги в карман и стал перед круглым столиком, растопырив кривые ноги. Ворот тугого кителя был уже расстегнут.
– Садись. Не торчи! Пей!
Медленно, как с крутой горы спускаясь, опустился кандидат Кроль на стул. Осторожно влил в горло полрюмки – теплый зуд прошел по телу. Еще выпил и еще. И уже закачалась комната, и стало перед Кролем лицо офицера как собственный его затылок.
– Я господину корнету не только бумаги… Кроль такой человек, что если сказал, так у него – раз, два! – и господину корнету весело!
А на руке у кандидата кольцо, заранее купленное, змеей обвивалось вокруг пальца. И сам он змеей извивается на стуле.
– Я такие места знаю, что господин корнет закричит от восторга и побежит по улице. Будет господин корнет бежать и кричать в голос. А девочки…
Тут кандидат Кроль довел голос до шепота, и, пригнувшись к офицеру, помотал черной головой.
– Я скажу господину корнету: девочки такие, каких и на том свете не сыщешь! Господин корнет один приехал или, может быть, господин корнет с господами офицерами развлекается?
– Один.
– А у господина корнета есть деньги, чтобы веселиться?
И длинная фигура кандидата прыгала на стуле, и пальцы на столе сплетались и расплетались.
– Есть.
– У господина корнета есть деньги, чтобы веселиться! И он пьет в этой комнате, когда вся Варшава для него построена? Архитекторы сидели-сидели, думали-думали: как лучше построить, чтобы был доволен господин корнет? И выстроили такое… Я вам скажу: я не кандидат Кроль, а последняя сука, которая лает, задрав хвост, у ворот, если Варшава не для господина корнета построена. А девочки…
И опять кандидат Кроль задышал корнету в ухо. А у того от быстрых и увертливых слов замелькало в глазах так, будто приставили ему к переносице Анну 2-й степени с мечами и бантом.
V
На Уяздовской аллее белым сверкающим камнем облиты дома; густо пущенная зелень дышит за оградами садов и парков; медленные ландо несут на мягких рессорах закупоренных в мундир офицеров; тонкие кучера в синих цилиндрах помахивают высокими бичами и ни разу не обернутся к седоку для мирной беседы. И нет на Уяздовской аллее стука копыт и скрипа колес: выложена мостовая торцом.
Если покажется на Уяздовской аллее грязный лапсердак, то сгинет сей же час. Всякий брезгливо откинет носком ярко начищенного сапога спрятанную в лапсердак человеческую вонь, потому что создана она не для тонкого нюха отпускного офицера. Для офицера создано только то, что, напитав зрение, слух и желудок, рождает человеческую веселость.
А к вечеру желтым светом запылает Уяздовская аллея; веселый говор встанет перед занавешенными окнами цукерен; воздух колыхнется и запоет от множества невидимых оркестров. Тогда ордена и эфесы сольются в один сверкающий зигзаг и рассыплются с громом, гоняясь за женщинами. А те стремительно скользят вдоль домов, наклонив набок голову и щедро одаряя носы прохожих не нюханными в России духами.
Белая панель, свиваясь в гудящую электрическую дугу, убегала из-под спотыкающихся ног корнета и кандидата. И уже задыхался Кроль, и стало ему трудно передвигать ноги, будто идет он по колено в воде. А корнет неутомимо гремел саблей впереди.
– Скоро ли придем? – спросил корнет Есаульченко.
– Куда, господин корнет, придем? Кандидат Кроль всюду готов, куда господин корнет хочет.
– Ты, черт тебя, не знаешь, куда идти? Ты что говорил? Ты – обманывать офицера?
Корнет остановился, приступая к кандидату. В страхе кандидат Кроль вжимался в стену. Вот-вот вольется весь в дрожащий камень, оставив на стене только зеленый контур длинной и узкой фигуры.
– Но, позвольте, господин корнет… Зачем же? Знаю! Я такое место знаю…
А вся Варшава для Кроля – одна цукерня. Больше ничего нет в Варшаве.
– Веди, а не то…
И в трепете повел Кроль офицера туда, где люди утопали в молочных ароматах и шоколадном пару.
– Тут, господин корнет… Сейчас, господин корнет…
И уже Мариша встала перед офицером:
– Шоколаду пану?
VI
Корнет Есаульченко целовал ручку Мариши, и та ласково улыбалась ему, а на Кроля даже не взглянула.
Офицер сунул кандидату сторублевку. Сторублевка упала на пол.
– Поднимай! Бери!
– Господин корнет…
– Чего тебе еще надо? Отстань!
– Господин корнет… Это такое недоразумение…
– Отстанешь ты или нет?
И рука корнета уже полетела к эфесу. Дрожащим голосом Кроль произнес:
– Это невеста моя, господин корнет…
– Что?
Корнет Есаульченко, обернувшись, заглушил шпорами и саблей все вокруг. Ступил шаг вперед. Кандидат Кроль сделал шаг назад. Еще шаг вперед – еще шаг назад.
– Ты что, черт тебя?
Кандидат Кроль замахал руками.
– Это – позвольте, господин корнет, – действительно… Но зачем же, господин корнет, саблей в ухо? Я – раз, два! – деньги в кармане, и женился, господин корнет. Тут смеяться нужно, а не…
Корнет Есаульченко стоял, растопырив кривые ноги, перед Кролем, и лицо его медленно, от шеи начиная, наливалось кровью. Вот уже и в лоб краска ударила.
– Пошел вон!
– Вам вредно волноваться, господин корнет. Зачем же? Господин корнет другую найдет. Прямо – раз, два!
И кандидат Кроль отскочил от корнета, потому что кривая сабля засвистела в воздухе.
– Прочь!
И не дай бог попасть головой в сверкающий круг: покатится голова по полу, не допив шоколада.
Кандидата трясло, как будто налили его всего ртутью, а она пошла дергать тело в разные стороны. Тогда Мариша подбежала к офицеру:
– И женщину пан ударит?
Корнет Есаульченко размахнулся, да так и остался, изогнувшись, как пересаженный на картину: высокий, горбоносый, в красных гусарских чикчирах и коричневом кителе. Потом вложил саблю в ножны и поцеловал ручку.
– Прошу извинения. Я контужен, и иногда такое найдет, что…
Кандидат придвинулся к офицеру и заговорил, оглядываясь, будто кто-то хватал его сзади за узкие вздрагивающие плечи.
– Господин корнет… Мариша…
Мариша сразу стала как ведьма: волосы еще чернее и лицо еще белее.
– Если ты еще одного слова раздашь… Вон! Сей же час вон!
И присела к офицеру за столик. Кандидат Кроль поднял с пола сторублевку и вышел из кафе.
VII
У выхода, когда Есаульченко вел Маришу под руку в ландо, к нему подкатился толстый и важный, как ландо, капитан, а за его спиной, то с правого, то с левого плеча, показывалось красное лицо кандидата Кроля.
– Корнет, вы ведете себя недостойно офицерского звания. Я вас арестую.
– Господин капитан, я контужен и не могу отвечать за свои действия.
– Как же вас такого на улицу выпускают? Вы из госпиталя?
– Никак нет, господин капитан. С позиций в недельный отпуск приехал – отдыхаю. А отпуск по контузии продлен. Есть бумага, господин капитан, от врача, что бывают припадки, за последствия которых я не ответствен.
И корнет Есаульченко вытянул свидетельство, написанное кандидатом Кролем. Капитан даже губы оттопырил, прочитывая бумагу.
– Хорошая бумага.
Еще раз прочел, и веселые волны всколыхнули толстый живот, и все, что было спрятано под стареньким пехотным мундиром, заходило ходуном.
– Ах, черти! Ах, штука!
Утер лицо синим платком.
– Отдыхайте с богом. Только, когда отдыхать будете, человека невзначай не зарубите. Ах, черти! Ах, штука!
И пехотный офицер покатился дальше, пофыркивая. А обширное ландо приняло корнета Есаульченко и Маришу. Кандидат Кроль глядел на широкий зад медленного ландо. Вот плывет оно по улице, вот бич встал над вспаренной спиной лошади, визгнул ей под брюхо. И нет ландо. И нет Мариши. Дома встали на пути, чтобы не видел кандидат Кроль, и там, за домами, Мариша прижималась к корнету Есаульченко.
– Такая множества офицеров в Варшаве развелась, а других офицеров, чем ты, мне не нужно. Лишь только тогда разлюблю, как умру. Сподобает мне пан офицер за то, что никому не боится. Схитрюсь я на разную манеру – обману мать.
Одноглазая женщина, высунувшись из цукерни, дернула кандидата Кроля за рукав:
– Ушла, пся крев? С кем ушла?
Кандидат Кроль погрозил кулаком:
– Я господину корнету – раз, два! – и нет головы.
VIII
Война догнала корнета Есаульченко: обозным грохотом застучала в уши, по ночам прожектором била в лицо, закрыла цукерню, потащила к коменданту и, наконец, рыжим конем встала у дома, где скрылся корнет с Маришей.
Конь бьет копытом о землю, зовет офицера ржаньем, но все нет корнета Есаульченко.
Офицер за белыми стенами дома стоит перед женщиной.
– Идти нужно. Идти. Пора.
И невозможно уйти. Не двигаются ноги.
Услышал офицер призывное ржанье коня. Кровью налились глаза.
– Нужно! Нужно!..
Радостно заржал конь, когда наконец вышел корнет Есаульченко. Корнет тяжелым взглядом обвел все кругом, ничего не видят глаза, – махнул рукой:





