Текст книги "Татьяна Тарханова"
Автор книги: Михаил Жестев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Жизнь бродила, бурлила, все переворачивала вокруг. Игнат пытался понять ее, увидеть главное течение, но лишь запечатлевал отдельные струи. Особенно непонятно было ему то, что при всем разброде, который охватил деревню, при всей бестолковщине, которую он видел вокруг себя, с каждым днем жизнь улучшалась, деревня давала все больше хлеба, а в городе, на том же комбинате, несмотря на строительство, все больше и больше выпускали огнеупора, и на складах готовых изделий из-за него чуть ли не устраивали побоища бесчисленные агенты доменных заводов, сталеплавильных цехов, железнодорожных депо. На воротах комбината алело красное полотнище: «Страна идет в гору – дадим больше огнеупору!»
Но, видя, как многое изменяется вокруг него, Игнат Тарханов не догадывался, что изменяется сам. Сам себе он казался таким, каким был, человеком, случайно попавшим в беду и несправедливо ставшим жертвой какой-то тройки, приговорившей его к выселению в Хибинскую тундру. Себя он даже не пытался понять. Считал – тут все ясно и просто. Хотя себя-то он меньше всего знал. Вот знать Лизавету он должен. Навсегда ли она связала с ним свою жизнь? Нет, он не сомневался в ее бабьей любви. Но вот крепка ли эта любовь, надолго ли она? А главное, выдержит ли испытание, если с ним что-либо случится?
Вечером они шли из кино, куда, как правило, ходили в день получки, и то ли под впечатлением картины, где благородная героиня идет на самопожертвование во имя любви к столь же благородному герою, то ли желая испытать Лизавету, Игнат спросил:
– А ты, Лиза, могла бы вот так, как она? Дом бросила, отца и мать.
– Через дом от нас жила одна женщина. И не молодая. И ему-то было под пятьдесят. Так она за ним в Нарым пошла. Это не то, что с одной улицы на другую съехать, от отца и матери к возлюбленному.
– Значит, смогла бы?
Она прижалась к его руке.
– Не спрашивай.
– А ты все-таки скажи, – шутя, но тем не менее требовательно настаивал Игнат.
– Невезучая я на любовь. Ежели еще и с тобой что случится – порешу себя.
– Значит, не оставишь?
– Дороже самой ты мне. Как же я тебя оставлю?
Ему неудержимо хотелось тут же все рассказать ей о себе. Но что-то удержало. И не ради себя, а ради нее. Чтобы не омрачать ее жизнь. Пусть ничего не ведает. И он может быть спокоен. Если что с ним случится, она пойдет за ним. Хоть в Хибины...
ГЛАВА ПЯТАЯ
Легче всего было вербовать рабочих на вокзале после вечернего поезда. Сотни людей, готовых устремиться в город, еще ничего не знают, какая есть работа, где провести ночь, куда пойти поесть. Тут и расставляй свои вербовщицкие сети. И вот в один из летних вечеров Игнат вышел к поезду. Подкатились и замерли у перрона вагоны. С подножек посыпались люди. Но, странное дело, на этот раз вместо его подопечных, которых он сразу узнавал по холщовым котомкам и деревянным сундучкам, прибыли другие пассажиры, молодые, лет семнадцати-восемнадцати, ребята с чемоданами в руках – явно городские. Трудно было понять, зачем они пожаловали в Глинск. Неужели и города тронулись в путь? Некоторое время Игнат молча наблюдал, как ребята выходили на привокзальную площадь, а потом подошел к чернявому с вьющимися волосами парню, который все время поторапливал задержавшихся на перроне, и осторожно спросил:
– Работать приехали?
– Работать, батя.
– А кто вас завербовал?
– Мы невербованные.
– Может, к нам пойдете? – предложил Игнат,
– Куда?
– На строительство комбината. Вас сколько? Сотня есть? Всех беру.
– Да не может быть, батя, – рассмеялся чернявый. – Ехали сюда, только и думали: вот бы на комбинат попасть. – И, подозвав своих товарищей, продолжал, как бы призывая их в свидетели разговора: – Ну, а работа какая?
– Поначалу землекопами станете, потом на каменщиков выучат, а построите комбинат – кем захотите, тем и будете! Прессовщиками, на формовке, при обжигательных печах.
– Скажи пожалуйста! Как складно получается. Значит, кто кем захочет? Вот это комбинат!
– И платят подходяще, – продолжал расхваливать свою стройку Игнат. – Ежели, конечно, работать да не поглядывать, куда смыться. А у летуна какие могут быть заработки?
– Вот спасибо, что предупредил. Стало быть, кто летун, тому лучше не наниматься?
– А еще, ребята, я вам такое скажу... – Игнат не договорил. Он увидел на привокзальной площади Чухарева и бросился к нему навстречу. – Семен Петрович, принимай народ! Видишь, сколько завербовал? И один к одному – все молодые!
Чухарев посмотрел на него насмешливо и, как бы продолжая их недавний разговор, сказал:
– А еще любите вы, мужики, на готовенькое за стол садиться... Завербовал... Ты хоть, Игнат Федорович, людей не смеши. Знаешь, кто эти ребята? Комсомольцы из Ленинграда... Мы, можно сказать, каждого из них по анкете отбирали, а ты ишь чего выдумал! – И, отвернувшись, громко крикнул на всю площадь:
– Привет посланцам Ленинграда! Прошу не расходиться. Сейчас прибудут руководители комбината и состоится митинг.
На этом Игнат Тарханов закончил свою карьеру нештатного вербовщика рабочей силы, а когда на следующий день, как обычно, он спустился в котлован, то на своем участке увидел вчерашнего чернявого парня.
– Стало быть, тебя рядом со мной поставили? – спросил недружелюбно Игнат.
– Будем знакомы, батя. Зовут меня Матвей, а фамилия Осипов.
– Ну, коли Матвей, так и вкалывай как знаешь. – И, отвернувшись, Игнат вогнал и землю лопату.
Они работали рядом, Игнат видел – старается парень, но держит черенок неумело, вгоняет лопату в землю косо. Не надолго тебя хватит, Матвей! Мозоли набьешь, спину наломаешь – вот тогда посмотрим, кто над кем посмеется.
Осипов если и был чем примечателен, то тем, что его уши торчали, словно только им попадало за все проделки, что совершил он в детстве; большой, широкий лоб и узкий, острый подбородок делали его голову чрезмерно большой. Особенно беспомощным казался Матвей, когда, снимая рубаху, оголял тощую грудь и узкие плечи. Но далее об этой, не ахти какой казистой внешности Игнат старался думать хуже, чем она была на самом деле. И ноги-то у парня что лучинки, и грудь что у куренка, одним словом, если не считать больших веселых глаз, этот чертов хитрюга был так уродлив, что мог бы сойти за огородное пугало.
В конце смены Матвей с трудом вылез из котлована. Шел, как старик, согнувшись, ладони кровоточили. Игнат не сомневался: день поработал, на неделю забюллетенит. Матвей-соловей, хорошо поёшь, где-то сядешь. Он думал о нем с недоброжелательством и презрением. Строитель! Грош ему цена рядом с теми, кого он, Игнат, вербовал.
К удивлению Игната, на следующий день Осипов явился на работу и до обеда выкинул грунта не меньше других землекопов. И хоть по-прежнему все в нем выдавало неумельца и новичка, Игнат не мог не оценить его упорства. Внешне, однако, он ничем не обнаружил своего невольного расположения к неумелому землекопу. Только на пятый день, когда они сидели в котловане и завтракали, развернув свои свертки на опрокинутой тачке, Игнат, как бы между прочим, спросил:
– Ты, Матвей, с каких мест родом?
– Из Ленинграда.
– Городской, сразу видать... Отец-то кто будет?
– Ученый, разрывает курганы, древние могильники.
– Зря землю тревожит..
– Да ведь надо же знать, как когда-то люди жили.
– Как жили – известно, да мы так жить не хотим. А ты почему не по ученой части пошел?
– Я комсомолец.
– Что ж с того?
– А то, что я комсомолец.
– Заладил одно: комсомолец да комсомолец. А ты объясни, почему отец твой ученый, а ты рядом со мной, мужиком, землю роешь?
– Так я и объясняю, Игнат Федорович, комсомолец я.
– Да ну тебя, – отмахнулся Игнат. – Давай лучше становись, научу, как лопату по-настоящему держать надо. Думаешь, простецкий инструмент: ковырнул землю да выбросил наверх? Ан нет. Лопата – инструмент хитрый. Держи в руках крепко, бросай – не тужься. Живот тебе дан, чтобы дышать, а не землю кидать!
Мальчишеское упорство Матвея, его какое-то особое отношение к работе, как будто нет для него ничего более святого и важного на земле, как выполнить норму, – все это располагало к нему Игната. Но это же толкало его на спор с ним, вызывало желание доказать этому комсомольцу, что в жизни не так уж все хорошо и, главное, нет в ней большой человеческой справедливости.
– Ты комсомол, ты и скажи мне, почему ни за что людей в далекие места отправляют?
– Кулаков?
– Мужиков! – запальчиво ответил Игнат.
– Каких?
– Самых обыкновенных, средних.
– Не верю.
– Да из моей деревни одного самого что ни на есть среднего мужика в Хибинскую тундру отправили.
– Не может быть, – настаивал Матвей.
– А я вру, что ли?
– Но за что все-таки? – требовал прямого ответа Осипов.
А Игнат только отмахивался и твердил свое:
– Ни за что! Сказал – ни за что, так оно и было.
– Это искривление, – сказал Матвей.
– Слыхали.
– Надо было жаловаться в район, в область, в Москву.
– Да пока человек из деревни до Москвы доберется, его три раза кулаком сделают. Так или этак, а все выйдет виноват.
– Мало ли что случается, Игнат Федорович. Вот идет человек по улице, ему кирпич на голову – хлоп: ни кирпича, ни человека. Так что же выходит, по-вашему, не надо каменных домов строить?
– Хорошо тебе говорить, коль тебя этим кирпичом не ударило. А я вот знаю одного человека...
Игнат раскрывал перед Матвеем свою судьбу, боль своего сердца, себя, обиженного жизнью и загнанного преследованиями в Глинск. В своей обиде на жизнь он порой даже выдумывал небылицы, но это ничуть его не смущало. В душе он считал, что если случилось такое, что его, самого обыкновенного крестьянина, выселили из Пухляков и чуть не угнали в Хибины, то что бы он ни выдумывал – все это могло быть в жизни.
Игнат искал сострадания и сочувствия. Перед кем мог он раскрыть свою душу? Перед Лизаветой? Нет, он не хотел ее тревожить. Да и зачем? Ее горе еще больше увеличило бы его страдания. Пойти к земляку Чухареву? Да тот испугается, отречется и, чтобы спасти себя, наговорит на него такое, что головы не снести... Но остаться наедине со своими думами Игнат тоже не мог. И если нельзя было никому рассказать о себе, то ведь можно отвести душу в споре и тем самым высказать то, что таится на сердце. И таким человеком, с которым он мог спорить, был Матвей. Именно поэтому стоило тому не прийти на работу, как Игнат уже тревожился: не заболел ли парень? А когда парень появлялся и оказывалось, что его вызывали в райком комсомола, Игнат не прочь был снова схватиться с ним, доказать ему: не было в жизни справедливости, нет ее, да и не будет.
– Ну вот, ты комсомолец, – начинал Игнат свой новый спор. – Что такое комсомол, для чего его выдумали? А ведь так, по-человечески ежели, что комсомолец, что некомсомолец – разницы никакой.
– Нет, есть разница!
– А в чем? Ты больше норму выполняешь?
– Дело не в норме.
– А в чем тогда?
– Она не для всех видна, эта разница.
– Это как же понять?
– Для слепого – все слепые. Это только зрячий понимает, где свет, где тьма. И какая разница.
– Значит, я так и помру слепым?
– Может быть, и нет. Надо понять, что такое комсомольская идейность.
Игнат не обиделся. Молодые всегда думают о себе, что они самые умные. Разве помнит яблоня семечко, из которого она выросла? Но этот разговор о слепых и зрячих не забыл. Напомнил он о нем Матвею жарким июньским полднем, когда котлован углубился на два человеческих роста и для вывозки земли туда пришла бригада каталей Егора Банщикова. Собственно говоря, сам по себе Егор тут был ни при чем. Но с приходом новой бригады на копке котлована было введено, как писал в стенгазете Матвей, разделение труда. Вот с этого разделения труда все и началось. И нечто большее, чем возвращение к спору землекопа комсомольца Осипова с землекопом, старым крестьянином Тархановым.
Когда катали появились в котловане, Игнат, который почти забыл о Банщикове, вновь ощутил рядом с собой опасность. Тем более что Егор подкатил именно к нему свою тачку. Тарханов стал осторожен и не спускал глаз со своего старого противника. Эх, его счастье – не может он, Тарханов, пойти куда надо и рассказать о ночном нападении. Но и один на один, и даже один против Егора и его дружков он сдюжит. Только не попадаться им в темном заулке. А среди бела дня напасть не посмеют. Да и что они сделают своими финками против его лопаты? Однажды Банщиков спустился по настилу в котлован и, как полагается, поставил перед ним свою тачку. Пока Игнат насыпал землю, Банщиков не спеша закурил и завел с другими каталями разговор о том, что вот несправедливо дают карточки ударника. Каждый по силе нажимает – всем надо и давать. Игнат подумал: вот стоит человек, который дважды хотел его ограбить, а он принужден с ним работать, терпеть его. Хотелось хоть чем-нибудь отомстить ему. И тогда, почти не сознавая, что он делает, Игнат стал бросать землю с таким ожесточением, что наполнил тачку в два раза быстрее обычного. И крикнул со злорадством:
– Давай вези!
Банщиков удивился, но ничего не сказал. А когда вернулся с пустой тачкой и Тарханов снова не дал ему спокойно выкурить папиросу, он тихо спросил:
– Тебе, борода, больше других надо?
– Я сюда не отдыхать хожу. Так что поспевай.
– Что я тебе, лошадь?
– Не под силу со мной работать, пусти другого, посильнее.
В следующий раз к Тарханову подъехал с тачкой уже не Банщиков. Игнат торжествовал. Он словно нащупал слабое место врага. Так вот ты чего больше всего боишься – работы! Нет, хоть ты и ушел, Егор-бандюга, а я тебя достану. Что-нибудь да придумаю. Но что придумать? И тут, сам того не подозревая, к нему на помощь пришел Матвей Осипов.
В обеденный перерыв в столовой Матвей сказал:
– Игнат Федорович, а ведь неладно у нас идет работа.
– Тебе, зрячему-то, виднее.
– Да это и слепому видно. Ну что у нас получается? Подъезжает каталь, мы наваливаем, он стоит и ждет. Насыпали – поехал каталь, мы стоим, ждем, когда он вернется.
– Такая работа.
– Чепуха! Разве нельзя дать каждому каталю запасную тачку? Пока он катит – мы насыпаем. Верных сто пятьдесят процентов нормы дадим.
Игнат даже перестал есть. Сто пятьдесят! А ведь мальчонка прав. Вот оно где комсомольское сработало. Идейность эта самая! А давно ли лопату держать научился?
– А тачки запасные нам дадут? – усомнился Игнат.
– Не беспокойся.
– Тогда начинай.
– Мне нельзя. Ну, кто я для каталей? Комсомолец, мальчишка! Я буду копать, а какой-нибудь Банщиков поднимет бузу.
– Банщиков, говоришь? – переспросил Игнат. И от неожиданной мысли, которая взволновала его, схватил себя за бороду. – Послушай, Матвей, давай я начну... Ты там своих ребят уговори. Ты забудь, что я иной раз спорил с тобой. Я ведь не чужой вам. Согласен?
– Об этом, Игнат Федорович, я и хотел вас просить.
– О чем тут говорить? Идем тачки добывать. Ты будешь копать, я возить. Я им, бандюгам, покажу.
– Это каким бандюгам?
– Есть такие! Которых вы, зрячие, не видите. А я, слепой, носом чую. Тоже идейность. Своя, мужицкая. Так что давай, доставай тачки.
И началась работа на двух тачках. Игнат катает, Матвей еле-еле успевает нагружать порожняк. Где другие одну тачку вывезут, Игнат две. Да еще обратно с порожняком обгоняет. Ну, Егор, несдобровать тебе! Ты сам не знаешь, что будет. Игнат чуть не рысью катит по дощатому настилу. Эй, кто там впереди, не задерживай. Что скажешь, Егор? А Банщиков словно ничего не замечал. Работал, как прежде. Десять минут катит, десять ждет. Сидит – не спешит, и идет – не торопится. А свой удар готовил. Но с той стороны, откуда Игнат никак не ожидал. Когда в конце смены выяснилось, что Осипов и Тарханов выполнили норму на двести процентов, Банщиков вскочил на опрокинутую тачку и крикнул, оглядывая столпившихся вокруг землекопов и каталей:
– Товарищи! Как есть мы сознательный рабочий класс, то все должны, как один, поддержать наших передовиков. И я первый обязуюсь. Обязуюсь и вызываю.
Игнат шел с работы с Матвеем. Тот оживленно говорил:
– Ведь как здорово получилось, Игнат Федорович. В первый же день завязалось такое соревнование.
– Ничего хорошего нет в этом, – хмуро отвечал Тарханов. – Заместо того, чтобы ударить по некоторым личностям, мы их подняли.
– Что ни говори, а Банщиков первый откликнулся на наш вызов. Ну почему вы против него?
– Этого я тебе объяснить не могу.
– Но почему?
– Помнишь, что сам говорил насчет слепых и зрячих, и не приставай.
– Думаете, не выполнит своего обязательства?
– Ничего я не знаю, – отмахнулся Игнат. – Лучше бы не связывался я с тобой.
Тарханов, конечно, не думал отступать. Но в искренность Егора он не верил и не хотел верить. Ну кто такой Егор, как он мог попасть на большую дорогу, а с большой дороги на стройку? Сбежавший из деревни кулак? Нет! От него землей даже не пахнет. Может, лавочник, деревенский, вроде Крутоярского? Нет, тоже не похож. Хоть бы разок словцом каким-нибудь торговым, лавочным обмолвился. Знает он этих недомеровых, недовесовых, недодаевых. Стало быть, Егор – тюремный житель. Но что довело его до тюрьмы? И тут каким-то особым чутьем солдата гражданской войны, умеющего с лету понимать, кто перед ним – дезертир, зеленый, снюхавшийся с беляками или сам беляк, – Игнат распознал истинное нутро Банщикова. Не иначе как бывший зеленый. Не городской, не деревенский, а лесной. И бандитская хватка оттуда идет. Игнат торжествовал. То, что видит он, никто не видит. Настоящего врага не видят. А еще называют себя зрячими. Нет, вы у мужика учитесь распознавать людей. Мужик хоть неученый, но чует лучше ученого.
А Матвей Осипов, не подозревая, о чем думает Тарханов, по-прежнему восторженно рассуждал:
– В нашем человеке общественное всегда берет верх над личным.
– Да ну тебя, – выругался Игнат. И подумал: «Что же это такое?» И если раньше он просто остерегался Егора, то теперь почувствовал перед ним страх.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Игнат и Матвей вместе работали, вместе ходили обедать в столовую и часто вместе возвращались с работы домой: Матвей в общежитие, Игнат к Лизавете. Как-то Игнат сказал:
– Жалко, у Лизаветы маленькая халупа, а то бы я тебя в квартиранты взял.
Теперь, когда они сдружились, все то, что раньше вызывало у Тарханова усмешку, лишь подчеркивало достоинство Матвея. Собой невелик, а крепок. В чем только душа держится, а попробуй, выбей ее из него, сам скорей дух испустишь. И мозговит – во всем разбирается. Это, конечно, не мешало Тарханову спорить с ним, иной раз даже обругать: «Ну ты, зрячий!» Но то, что Матвей стал ему как бы за сына, этого он не скрывал. Нет, он Василия не забыл. Только где Васька? А любить отцовской любовью тоже хочется. Хочется чувствовать, что рядом с тобой парень, который смотрит на тебя сыновними глазами. Да и знал теперь Игнат Матвея, пожалуй, не хуже, чем собственного сына. И все же многое не мог понять в нем. Настойчив, с характером парень. Смотри, как завернул работу на две тачки. А за себя постоять не может. Подъемные не выплатили – каких-то там не хватило бумажек, – даже жаловаться не стал. А эта история с выброской грунта? Ему, Игнату, поставили в наряде пятьдесят кубометров, а Матвею всего тридцать. Куда девались двадцать? Что он, съел их? Ясно, ошибочно записали соседу по участку – Архипу, прозванному Медведем за огромный рост, могучую силу, а главное, за покачивающееся на коротких ногах громоздкое медвежье тело. Архип помалкивает. Деревенский, рад, что перепало. Не скажи ему – не отдаст. Игнат сказал. И когда Архип принес деньги, Матвей не сразу взял. Игнат не понимал, откуда Матвей такой? Но чувствовал: такого оберегать надо. Высокой души человек. Да ведь высокой душе нужны широкие плечи. И ноги, чтобы на земле крепко стояли.
Жизнь Игната была полна противоречий, от которых не спрячешься ни за стенами Лизаветиной халупы, ни за почетом, которым его окружили как лучшего каталя и землекопа. В газетах писали, что скоро, очень скоро последние единоличники вступят в колхоз, что государство заготовило куда больше хлеба, чем раньше, до коллективизации, и Тарханов не сомневался, что так оно и есть. Но многое из того, что он знал, в газетах не писалось: о бегстве людей из деревни, о недороде и бесхлебице на юге, о трудной мужицкой душе, которая не всегда принимала колхозную жизнь. Его радовали вести о хлебозаготовках – не останется Глинск без хлеба, и в то же время рассказы о неурядицах в колхозах вызывали чувство злорадства. Вот выгнали из колхозов таких людей, как он, – какие же могут быть порядки?
Жизнь сбивала Игната с толку. Он видел, что вместе с колхозами в одну деревню пришло богатство, а в иную – разорение, одним она принесла радость, другим – горе. А что ему, кроме изгнания, дал его колхоз? Казалось, испокон веков тихо и мирно было в деревне. И вдруг все пошло вверх дном, сбилось с пути. И двойственное, противоречивое отношение к деревне вызывало у него такое же отношение и к комбинату. Всякие неполадки – задержки с ремонтом тачек, инструментом, арматурой – неизбежно вызывали в нем насмешку. «Ну и хозяева! Взялись строить вон какую махину, а в бумажках запутались». Но работал он на стройке самым добросовестным образом. И не потому, что хотел скорее обеспечить будущие мартеновские и доменные печи огнеупором. Иначе он работать не мог.
Чувство внутреннего разлада особенно беспокоило Игната в дни выдачи премии. Не зарплаты, а премии. Он получал ее каждый месяц за перевыполнение норм. И это вызывало ощущение горького стыда. «Они неведомо куда загнали твоего сына, на их совести смерть твоей невестки, а ты получаешь от них премии. Вот так отец!» Но при всем этом он чувствовал, что в его сомнениях нет основательности. Такова была его крестьянская натура. Она требовала оплаты за труд, и если ее получали другие, то не было причины отказываться и ему. Впрочем, он не только считал своей обязанностью получать за всякую работу. Не работали – все равно поплачивай! И он был до злости доволен, когда получал эти простойные деньги. Так и надо плохим хозяевам. Сами же выдумали свои законы. Платить за то, что сработано, и за то, что сидели и ни черта не делали! Но не было в нем злобы на жизнь, желания отомстить за гибель невестки, за сына, за себя. В недавнем прошлом существовал Игнат Тарханов, которого несправедливо выслали из Пухляков, обидели, превратили в беглеца. И был другой Игнат Тарханов, которому дали работу, о котором заботятся и даже оказывают почет, как рабочему человеку. Одного Тарханова в нем бьют, а другого пестуют. В общем, получалось так, что все, что делалось вокруг, было для таких, как он, но не для него. И если вообще забыть того Игната, который бежал из обоза раскулаченных, то он, Игнат Тарханов, – ничего не скажешь – настоящий человек!
И личная жизнь Игната оказалась вдруг полна противоречий. Жизнь человека – это прежде всего семья. А он как живет? Лизавета хотя и любит его, но не жена. Нет, она не против, чтобы стать его женой. И ему женщины лучше не надо. Но вот беда. Не один месяц прожили, а Лизавета не понесла. И раньше не было у нее детей. А какая же это семья без детей? Но разве может он уйти от той, которую любит и которая приютила его в эту тревожную, трудную пору? Он знал, чего нельзя делать, но не знал, что надо делать...
Летним вечером прямо с комбината он зашел в Дом малютки. Танюшка, вот кто устроит его жизнь. Ради нее есть смысл построить новый дом, она сделает вполне оправданным его брак с Лизаветой и сохранит ему Лизавету. Как он раньше об этом не подумал?
Ему принесли девочку в сад.
Какая у него внучка! Чернявая, вся в мать. Нет, не только в мать. Она и в Василия, значит, и в него, в деда. Такая же размашистая бровь и глазенки серые, с грустинкой смотрят не на тебя, а куда-то далеко. Он подхватил ее, осторожно поцеловал под ушко, в черные завитки волос, и счастливо засмеялся.
– Скоро дома будешь жить...
За ужином Игнат сказал Лизавете:
– Был я сегодня у Танюшки. Хорошая девочка.
– Ну что ж, – понимающе кивнула Лизавета, – давай возьмем.
– Чтоб я ей был отцом, а ты матерью. Пусть растет, горя не знает.
– Я не против, – тихо проговорила Лизавета. – Только дай посмотрю сама. Не бойся, она мне понравится...
Когда на следующий день Игнат пришел с работы, то с удивлением заметил, что его ждет празднично накрытый стол и нарядная, в цветастой кофте Лизавета. Радостная, помолодевшая, обняла Игната и весело сказала:
– Тебе от дочки привет, от Танюшки.
– Была?
– А знаешь, она на меня тоже похожа. Давай ее завтра возьмем.
– Пускай чуток в хоромах поживет.
В одно из воскресений Тарханов и Лизавета пошли за город, в ту сторону, откуда далеко на юг простиралось холмистое подножье Валдайской возвышенности. На краю города, за пустырем, Игнат остановился и вздохнул полной грудью.
– Раздолье какое!
– Оно так и зовется, это место, Раздольем.
– Не зря зовется. Тут и начнем весной строиться. Отмерь-ка, Лиза, пятьдесят шагов в длину. А я ширину возьму.
Лизавета остановилась у лужицы и крикнула оттуда:
– А что, если еще шагов двадцать прихватить? Можно?
– Давай, – согласился Тарханов. – Земли тут вон сколько, все равно зря пропадает. – И, согнувшись, на тридцатом метре воткнул в землю палку. Потом он разогнулся, вновь оглядел просторы Раздолья и произнес с какой-то большой гордостью и торжественно: – Знаешь, Лиза, что есть крестьянин и чем он не схож с другими людьми? Крестьянин, он не может жить, чтобы ничего не сотворить. Посели его на голом месте, он дом поставит. Посели его в чужом доме, он огород при доме вспашет. А нельзя дом построить, негде огород вспахать – хоть на чужом дереве, а все равно свое гнездо совьет.
Осеннее солнце грело, как летом. Но вот откуда-то подуло зимним холодом. Игнат взглянул на небо. Солнце скрылось за рваными тугими облаками. И лицо Тарханова тоже стало хмурым, Лизавета беспокойно спросила:
– Ты что, Игнат?
– Ничего!
– Посуровел.
– Показалось тебе. Да и чего мне еще желать, когда ты со мной и скоро Танюшку возьмем. Настоящей семьей заживем.
Он уговаривал себя, что все у него хорошо. И он был бы счастлив, если бы не понимал, как непрочно его счастье.