Текст книги "Татьяна Тарханова"
Автор книги: Михаил Жестев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ВТОРАЯ
Снежная бесконечная дорога. Через поля, перелески, краем боров по бесконечной дороге тянется вереница саней. Она возникла в Пухляках, откуда выкатили в полночь три возка. В них ехали семьи Тарханова, Ефремова и Филиппа Крутоярского – торговца мануфактурой и кожевенным товаром. В следующей деревне в обозе стало семь возов, и так, от деревни к деревне, он становился все длиннее и длиннее, к утру далеко растянулся по снежной равнине. Извивающуюся по снегу змею охраняли, чтобы она куда-нибудь не заползла, вооруженные карабинами и одетые в овчинные полушубки всадники. Как просто, как обыденно оставили навсегда свои дома и все свое добро люди, которые ради этого добра не жалели ни себя, ни своих близких, приобретали и своим, а больше чужим потом, а нередко и кровью, и видели в этом весь смысл своей жизни. И в этой обыденности была вся их трагедия. Ничто не оставляло никакой надежды. Слишком велика была сила, заставившая их бросить свои родные деревни и двинуться в дальний путь. Перед этой силой бессмысленно стонать и плакать, ей бесполезно сопротивляться, столкновение с нею грозило лишь гибелью. Можно было разве что думать про себя, уткнувшись в тулуп: «Сгинем, все сгинем!»
Раздумья Игната перебил жалобный голос невестки:
– Батя, что же теперь будет?
– А что будет-то?
– А как же, батя! Дома некому печь истопить. Всю избу выстудит.
– Нашла о чем печалиться. Иль нам жить в ней? Пусть хоть сгорит!
Игнат Тарханов ехал в голове обоза. В широких санях, заваленных узлами и наспех взятым кое-каким домашним скарбом, было тесно, на выбоинах сани трясло, в бок упирались ноги Василия. Если бы Тарханова отправляли в Хибины одного, он мог бы ясно и точно сказать, за что ему дано такое наказание. Избил Тараса, взял свою лошадь из колхоза. Но как случилось, что он разделил судьбу Ефремова и Крутоярского?
Выгнали всех вместе. Как ветром сдуло. Сдуло и несет, как пыль, и неизвестно, к какой обочине прибьет. Видно, не нужен он земле. Хорошо было дедам и отцам. Все было им ясно. А что знает он, Игнат? Как за землю уцепиться? Кто жить научит? И снова тяжелое раздумье овладевало им.
Недолгое зимнее солнце поднялось над далеким лесом, скользнуло по крупу Находки и пошло к закату. Игнату представилось, что вот и жизнь его, такая же недолгая, как это зимнее солнце, уйдет куда-то в непроницаемую тьму и что, даже если он останется жить и выдержит все трудности, которые его ожидают, это будет жизнь среди ночи, без просвета и радости. И, словно желая унести с собой последнее солнце, он повернулся к нему измученным от тоски и бессонницы лицом. Оно осветило, но не согрело его.
Было выше сил оставаться наедине со своей непреодолимой мукой. Игнат выскочил на обочину дороги, присоединился к мужикам, шедшим рядом с Сухоруковым. Сухоруков вел в поводу оседланного поджарого жеребца. Как все конвоиры, он был одет в овчинный полушубок и высокие валенки. Только вместо винтовки у него висел сбоку в деревянной кобуре маузер, да на спине перехлестывались новые ремни портупеи, поскрипывавшие в такт полозьям саней. Если бы не оружие, ничто бы не отличало внешне охрану от осужденных на высылку людей, которых они обязаны были доставить к станции Мста. И те, кто охранял, и те, кого охраняли, шли гурьбой, одни в тулупах, другие в овчинных полушубках – на всех была крестьянская зимняя одежда. И разговор между ними шел самый житейский – об оставленной земле и о жизни, которая ждет высланных в Хибинах. Сухоруков рассказывал:
– Земля там ничего не родит, но зато в ней самое несметное плодородие. Апатиты называются. Из них можно сделать суперфосфат. Вот и будете добывать это плодородие. А жить первое время в бараках. Говорят, потом построят город.
Ефремов сказал:
– Зачем же ссылать туда? Объявили бы набор. Так и так, город будет, водопровод, в доме нужник. Тысячи согласились бы.
– Ты бы не поехал, хоть по нужде бегаешь в огород, – ответил Сухоруков. – А оставить тебя в Пухляках нельзя.
– Сорок лет прожил, никому вреда не сделал.
– Это как на жизнь твою посмотреть.
– Известно, как вы смотрите, – насупился Ефремов. – Только себе же вред делаете. Без нас, крепких мужиков, колхоз не наладится. Думаете, убрали меня, поставили председателем Тараса – польза будет? Нет. Какой Тарас председатель, ежели век на земле маялся, а доброй коровы заиметь не смог? Значит, нет в нем настоящего таланта к земле. Так всякий думает. Тарас скажет слово, а ему поперек – десять. Кто в лес, кто по дрова побредет. Вместо колхоза одна разноколхозица получится. А в слово крепкого мужика всякий поверит и ослушаться не посмеет.
– Только неизвестно, какое слово скажет крепкий мужик. – Сухоруков оттянул ремень портупеи, поправил маузер. – Вот в девятнадцатом году на Тамбовщине он такое слово сказал – сразу словно из-под земли банды стали объявляться. Верно говорю? По правде отвечай!
– Ни за что вы нас обидели, – уклонился от прямого ответа Ефремов. – Что вам сделали бабы наши, детишки?
– Лес рубят – щепки летят. Тут уж ничего не поделаешь, – ответил Сухоруков и в эту минуту почувствовал, что где-то в глубине души шевельнулось сомнение: а может быть, верно, не стоило выселять? Советская власть не такая слабая, чтобы вот эти люди осмелились пойти против нее. И хотя только что он сам говорил Ефремову, что неизвестно, какое бы еще слово сказал крепкий мужик, все же живое человеческое горе было сильнее рассудка. Может быть, достаточно было бы для острастки выслать пяток-другой богатеев?
И вдруг, словно желая ответить на его раздумье, к Сухорукову протиснулся Филипп Крутоярский. Он оттолкнул плечом слезливого, вызывающего жалость Ефремова и с какой-то особой бесшабашностью выкрикнул лихо и задорно:
– Хочешь правду знать, начальник? Только уговор! За правду мне ничего не будет. По рукам? А правду я тебе скажу, чтобы ты не думал, что все мы вроде Ефремова – слезой прощение вымаливать думаем. Так вот тебе моя правда. Не против колхоза мы. Нет! Вы загоняли мужиков в колхоз, а мы пуще того старались. И еще неизвестно, кому от колхозов конец был бы: вам или нам. Вы думали: вот он, колхоз, – ликвидируем кулака! А мы думали: вот он, колхоз, – соберут нам мужиков недовольных, а мы во главе станем да по вам вдарим! Не вышло. Упредили вы нас. А ежели бы годок еще дали нам в деревнях наших пожить – не ты бы нас в Хибины вез, а мы бы таких, как ты, туда отправили. Вот тебе и вся правда. – И, уже не с лихой бесшабашностью, а с нескрываемой ненавистью взглянув на Сухорукова, Крутоярский резко повернулся и зашагал к своим саням. Сухоруков шагнул следом и, откинув руку к кобуре маузера, крикнул:
– Стой!
Крутоярский обернулся и спокойно выдержал пристальный взгляд человека, который мог сгоряча его пристрелить.
– Не понравилась правда?
– Понравилась.
– То-то за пистолетом тянешься.
– Это по привычке, когда с такими имеешь дело. Я тебе за правду спасибо хотел сказать.
– Да так ли? – усмехнулся Крутоярский. Теперь, когда ничто ему не угрожало, он почувствовал дрожь в ногах. – За что спасибо-то?
Сухоруков вспомнил свою недавнюю жалость вот к этим людям, которых вез в Хибины, и из боязни, что Крутоярский обнаружит его человеческую слабость, сказал куда-то в сторону, молчаливому, хмурому лесу, поднимающемуся над голубыми, но уже тронутыми мартовским солнцем снегами:
– Тебе это не положено знать. Вот пройдет десять, двадцать лет, тогда другое дело. А пока моя душа для тебя военная тайна.
Еще было светло, когда въехали в небольшую деревню. Неожиданно раздалась команда:
– Обоз, стой!
Игнат придержал Находку, оглянулся и увидел совсем близко от себя Сухорукова. Навстречу из заулка выскочил бородатый мужик в залатанном домотканом пиджаке, в рваной заячьей шапке, с винтовкой на ремне.
– Кто тут старшой у вас? – крикнул мужик.
– Я.
– Товарищ Сухоруков? Принимай раскулаченных! Тридцать душ, пятнадцать подвод, десять коров. – И, осклабившись, лихо закончил рапорт: – Все сполна!
Сухоруков рассмеялся. Мужик чем-то напоминал ему скомороха. Бесшабашный, веселый, любящий выпить и побалагурить. В каждой деревне есть свой придурок, над которым все смеются, и свой весельчак-балагур, который над всеми смеется. Но прежде чем инструктор райкома успел спросить, где раскулаченные, с низины реки послышалось голодное коровье мычание и следом, сквозь этот рев, донесся истошный крик. Придерживая кобуру, Сухоруков бросился к реке. И остановился, словно мгновенно вмерзнув в ее береговой припай. За плетнем, отделяющим заулок от огорода, он увидел прокопченную низенькую баню, вокруг бани стояли привязанные к саням коровы, сани в свою очередь образовывали новый круг, и поднятые к небу оглобли, казалось, тоже взывали о помощи и милосердии. Сухоруков крикнул подбежавшему к нему мужику:
– Что за люди в бане?
– Наши, раскулаченные.
– А почему крик такой?
– У каждого свое, – спокойно ответил мужик. – Коровы со вчерашнего дня не кормлены, а люди характер свой показывают.
– Ты мне голову не дури, – прикрикнул Сухоруков. – Какой такой характер?
– Известно, кулацкий, – развел руками мужик. – Их кулацкое степенство к хоромам привыкши, а я их в баню запер.
– Тридцать человек в баню?
– А что же? Они нашего брата, бедняка, всю жизнь в черный угол загоняли, мы-то терпели?
– Да ты понимаешь, что говоришь? – возмутился Сухоруков. – По-твоему, мы высылаем кулаков – мстим им?
– Баш на баш!
– За твой баш мало тебе башку оторвать. Немедленно развести людей на постой, накормить, и перед дорогой пусть отдохнут. Понятно?
– Ваше дело приказывать, наше выполнять.
– И выполняй, если не хочешь пойти под суд! Ведь надо же такое людям устроить. Баш на баш...
– Это я к слову, – сказал мужик, сдвинув на глаза свою заячью шапку. – Я ведь не по злобе. Так уж вышло. На тридцать человек я один. А ежели кто сбежит – кому отвечать? Мне! Вот я и загнал их в баню. Зато каждой семье корову дали. Тоже понимаем – как без коровы?
Сухоруков прервал:
– А ну тебя. Выводи людей! – И, увидев двух подошедших конвоиров, сказал: – Останьтесь здесь. К утру доставите людей на станцию.
– С коровами? Чудной народ мужики!
– Коров передадите здешнему колхозу, – сказал Сухоруков. И, повернувшись, быстро зашагал по проулку. Ошеломленный, растерянный и бессильный понять все виденное им в речной низинке. Зачем эта жестокость? Кому она нужна? Она лишь способна оттолкнуть людей от великого дела. И чувствовал себя виноватым. Надо было все предусмотреть: движение обоза, кому поручить конвой и где ставить людей на постой в случае вынужденной задержки. Он вспомнил слова конвоира о мужиках и подумал: все по-деревенски, по-мужицки получилось, а не по-партийному. Сухоруков вышел на середину улицы, некоторое время молча наблюдая, как задами деревни разводят по домам недавних обитателей бани, и крикнул спешившейся охране обоза:
– По коням!
Обоз раскулаченных двигался медленно. Последняя остановка на ночь предполагалась в пяти километрах от станции Мста. А там с рассветом – в поезд. И прощай-прости, поехали! Собственно, прощаться было не с кем. Разве что Тарханову со своей Находкой. Совсем стемнело, когда Ефремов вылез из саней и, подойдя к тархановскому возку, негромко сказал:
– Сойди-ка, Игнат, есть разговор.
Когда Игнат спрыгнул на обочину, наехавший конвоир крикнул:
– Не было команды на разминку.
– По малой нуждишке мы, – ответил Ефремов. И, распахнув тулуп, тихо проговорил, когда верховой скрылся в белесой темноте зимнего вечера: – Слушай, Игнат, бежать надо, пока и нас в какую-нибудь баню не загнали.
– Пристрелят еще.
– Все лучше, чем помирать неведомо где. А еще хуже Хибины. В этих Хибинах по полгода солнца не бывает. Ты не слушай Сухорукова: работа, город построят. Как бы не так. Тут один конвоир проболтался: люди мрут там. Себя не жалко, так подумай о Ваське своем, о Татьяне. На сносях молодуха.
Игнат не отвечал, а Ефремов продолжал еще тише:
– Как на постой приедем, вместе дадим тягу. Бог даст, прорвемся. Ты со своей Находкой, а я на битюге. А на воле кто нас сыщет? Такое переселение идет!
И все же Игнат колебался. Его везут в Хибины. Пусть место далекое. А бежать куда? Но в Хибинах тоже не жизнь. А ради свободы – чем не рискнешь! Он прав, что не дал издеваться над Находкой. Так за что же его ссылают? За правду? А у кого есть такое право —ссылать человека за правду? Нет такого права!
Игнат вернулся к своему возку. В розвальнях стонала Татьяна. Василий ее успокаивал:
– Все сидишь и сидишь, вот спина и заболела.
– Ой, нет, Васенька.
– Не время тебе. Два месяца еще носить. Вот только напрасно вызвалась с нами ехать.
– Ой, не говори так, Васенька, – заплакала Татьяна. – Одно утешение – ты рядом. Хоть на смерть, только бы вместе.
Увидев отца, Василий сказал:
– Худо Татьяне, как бы в дороге не родила.
– Первый раз не так-то быстро, – успокоил его Игнат и тихо проговорил, наклонившись к сыну: – Еремей бежать собирается. Нас зовет. Может, вынесет Находка?
– Бежать недолго. А вдруг поймают?
– Россия велика. Всех Тархановых не перебрать. Только надо в крайнюю избу на постой встать. С околицы бежать легче.
– Не иначе. – И Игнат похлопал по плечу Татьяну. – Потерпи маленько. Еще солнце не взойдет, будем мы вольные люди.
В деревне, где остановился обоз, Игнату без особых хитростей удалось поставить свой возок в крайний двор. Во всеобщей суете он успел сказать Ефремову, что согласен бежать. В полночь неслышно вышел во двор, быстро запряг Находку и, усадив в сани Василия и Татьяну, выглянул за ворота.
Вдоль безлюдной улицы мела поземка, где-то поскрипывала на ветру калитка, и хотя казалось, что на улице никого нет, Игнат знал, что поблизости должен стоять охранник. Игнат вернулся к саням. В соседнем дворе кто-то перебежал от избы к навесу. Не иначе как Ефремов. Наверное, уже запряг своего битюга и ждет, чтобы вместе рвануть на дорогу. Ну что же, с богом! Спаси и помилуй! Игнат не спеша сел в сани, перекрестился и, взмахнув кнутом, впервые в жизни со всех сил ударил Находку – а ну выручай, милая! И с места в карьер вымахнул со двора. Скорей, скорей! Галопом, вскачь, во весь карьер! Находка, казалось, поняла хозяина и понеслась как вихрь. Деревня уже позади. И никто не остановил их, никто не окликнул. Неужели околица не охранялась? А может быть, Ефремов обезоружил часового? Но где сам Ефремов? Почему сзади не слышен топот битюга? Игнат оглянулся. На краю деревни сверкнула розоватая искра, словно кто-то чиркнул зажигалкой. И грохнул выстрел. За ним второй, третий... Они разорвали темную ткань зимней ночи и слились со стуком копыт мчащейся Находки. Но ничто уже не могло остановить, задержать беглецов. Не было ни поля, ни пути, ни обочин. Все слилось в какую-то одну мелькающую в ночи дорогу бегства. И по ней, как обезумевшие слепые кони, неслись снежные вихри.
Игнат придержал лошадь и свернул с большака в чернеющий лесок. Здесь не мела поземка и на всякий случай можно было спрятаться от погони. Но почему нет Ефремова? Неужели ему не удалось прорваться? И вдруг мелькнула мысль: а бог правду видит. Из всего обоза, может быть, его одного, Игната Тарханова, без вины ссылали в Хибины. Значит, он один и имел право на этот ночной побег. Эти утешительные размышления были прерваны тихим стоном, словно где-то рядом надломилась молодая сосна. Игнат испуганно оглянулся и увидел Василия, беспомощно откинувшегося к задку саней.
– Батя, ранило меня. Не то в плечо, не то в руку, повыше локтя.
– Как это ранило? – не сразу понял Игнат.
– Давай на дорогу к станции.
Через полчаса они въезжали в большой железнодорожный поселок. У какой-то женщины Игнат узнал, где находится больница, и свернул на боковую улицу. Василий рывком поднялся.
– Ты что, батя, задумал?
– Не удалось, сынок, бежать.
– Езжайте.
– А ты?
– Я в больницу.
– Нет, одного мы тебя не оставим,
– И я не поеду. – Татьяна выскочила на дорогу.
– Куда? Ополоумела! – Василий толкнул ее обратно в сани, из последних сил проговорил: – Батя, вы не обо мне думайте. Я один, а вас трое. Татьяна вот-вот родит. – И чтобы как-то успокоить жену и отца, сказал, вылезая из саней: – Вы обо мне не беспокойтесь. Один я скорее выпутаюсь. Скажу, со станции шел и вдруг выстрелили. Может, ограбить хотели, может, шальная пуля. – Он поцеловал отца, потом обнял одной рукой Татьяну. Хотелось сказать ей что-то очень важное на прощание. Но что? Кружилась голова, разбегались мысли и торопила кровь, от которой набрякла рубашка. А так уйти тоже нельзя. Кто знает, увидятся ли они еще? Ведь он не сможет им написать. Письмо их выдаст. Да и куда писать? Наконец-то он знает, что ей сказать. Не надо искать друг друга. Жить порознь. А там видно будет. И, отстранив Татьяну, покачиваясь от слабости, побрел к больнице.
Игнат хлестнул Находку. Она вынесла их из поселка и помчалась по снежному большаку. Дорога тянулась крутобережьем скованной льдом Мсты и через лога и лесные чащобы где-то далеко, за добрую сотню километров, упиралась в город Глинск. И как короток был тот зимний день, так бесконечна была пришедшая ему на смену ночь. Казалось, утра никогда не будет. Все закоченело в своей неподвижности. И деревни в морозном инее, и звезды в своем холодном блеске, и душа человека – так бескрайно было ее горе. И сквозь эту закоченевшую неподвижную ночь тащилась Находка, словно ее впрягли не в самые обычные сани, а в огромный, как этот мир, воз.
Ехали всю ночь. Потом днем отдыхали на заброшенном хуторе. А сумерками двинулись дальше. Глинск увидели издалека, в зареве огней. Находка, почуяв близкое жилье, пошла рысью. И вдруг на повороте дороги выскочили трое с фонарем. Тот, кто держал фонарь, первый бросился к саням.
– Стой! – И схватил свободной рукой за вожжу.
Игнат наотмашь ударил нападавшего. Он видел, как взлетел фонарь, осветивший черную ушанку и искаженное болью лицо человека с крупными зубами, слышал, как кто-то пытался его догнать, и, объятый страхом, продолжал хлестать Находку даже после того, как никто его уже не преследовал.
В Глинск въехали с рассветом. И тут неожиданно Татьяна закричала истошно:
– Ой, не могу!
Роды начались в санях. Когда Игнат доставил невестку в больницу, он уже знал, что у него есть внучка. А через несколько дней Татьяна скончалась. После похорон Игнат пришел в больницу. Его спросили:
– Так что же вы решили делать с девочкой?
– Не знаю. Один я, и не здешний.
– Хорошо, мы ее устроим в Дом малютки. А как ее назвать?
– Назвать как? – переспросил Игнат и подумал: вот ведь как бывает. Одна жизнь переходит в другую. Словно Татьяна не умирала, а заново начала свою жизнь. И сказал: – Пусть по матери зовется Татьяной. Наследница!
И сам себе в эту тяжелую минуту жизни он казался вот таким же беспомощным, маленьким существом. Что ждет их обоих? Обездоленных, у которых отнять уже больше нечего, разве что жизнь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Татьяна Тарханова пребывала еще в том возрасте, когда ей было совершенно безразлично, в какую она живет эпоху, какие происходят вокруг нее события и сколько крестьянских хозяйств в стране объединилось в колхозы. Что ей было до того, что где-то совсем близко под Глинском убивали из-за угла колхозных активистов и что ее отец Василий Тарханов и дед Игнат Тарханов бежали из обоза раскулаченных.
Когда ранним зимним утром Игнат Тарханов въехал в Глинск, в городе, как показалось ему, ничто не изменилось. Как и несколько лет назад, над Мстой аркой высился большой мост, за мостом по пологим склонам изгибались улочки деревянных домов, и все это завершалось горстью каменных зданий, рядами торгового подворья и приземистым собором, бессмысленно воздвигнутым посреди дороги. Все было как будто по-прежнему в Глинске. Но у торговых рядов Игната поразила тишина и запустение. Бывало, в этот утренний час торговое подворье уже бурлило, шумело и распространяло вокруг себя запахи рыбных рядов, обжорок и подвалов, уставленных бочками кислой капусты. Теперь его каменные корпуса были закрыты, на них уже не красовались разрисованные вывески, а там, где они уцелели, потускнели, облупились, тоскливо погромыхивали на ветру ржавой жестью. И еще заметил Игнат: купол собора был без креста. Город словно лишился божеского благословения. С тревогой он взглянул на заречную сторону. Там дымили трубы заводов огнеупорного кирпича. И этот дым вызвал у него чувство облегчения. Значит, еще надо возить глину, и он найдет себе кров и работу.
Тарханов остановился в Доме крестьянина. Наутро направился к заводу, раскинувшемуся неподалеку от мстинского берега. В кармане у него лежала полученная из сельсовета в начале года справка. Она удостоверяла, что Игнат является крестьянином деревни Пухляки и в зимнее время занимается извозом. По этой справке он получил место в Доме крестьянина и по ней же рассчитывал устроиться на работу. Но, переступив порог комнаты, где производился наем рабочих, Игнат невольно попятился к дверям. Скорей уйти, бежать, скрыться. Рабочих нанимал не кто иной, как его земляк, агроном Семен Чухарев. Однако, прежде чем Игнат успел скрыться, тот весело окликнул его:
– Проходи, проходи, Игнат Федорович. Ну, как там у нас в Пухляках?
– Как всюду – колхоз, – нехотя ответил Игнат.
– А ты как? На сезон или в кадры метишь?
– Насовсем желательно.
– Ясно. Ну, посиди. Я людей отпущу, и поговорим.
Тарханов присел в сторонке. Чухарев продолжал нанимать рабочих. Быстро писал. Фамилия, имя, отчество? Откуда? Специальность? И тут же выдавал один талон в баню, другой – в общежитие, третий – на питание в столовую. Тарханов дивился. Легко жить в городе. Приходи гол как сокол, все тебе на тарелке поднесут. И баню, и жилье, и харч. А в деревне поди-ка обоснуйся: дом построй, хозяйство заведи, на год вперед хлеба запаси. Он вглядывался в лица нанимавшихся рабочих, стараясь понять, что это за люди. Зачем они идут на завод? А может быть, среди них есть такие же, как он, беглецы? Даже кулаки. Не стали дожидаться, пока их раскулачат, и ушли. И почему агроном в заводской конторе сидит? Ему семена проверять, советы давать, а он талоны раздает. Не раскулаченный, не сосланный, а, видно, тоже беглец.
– Так, стало быть, прощай, Пухляки? – сощурившись, спросил Чухарев, когда за последним принятым на работу закрылась дверь. – Не нравится палочка?
– Нас не неволили...
– Я не о том, – продолжал, улыбаясь, агроном. – Я про колхозную палочку. Вышел на работу – в ведомости поставят палочку. А работал или под кустом лежал, все равно. От всех ничего и всем поровну. – И рассмеялся собственной остроте.
– Порядку верно маловато, – согласился Игнат и не удержался, чтобы не пожаловаться: – С конями плохо обращаются...
– А откуда эта палочка? – продолжал Чухарев. – От бедняка идет! Ну, раньше, верно, с него кулак жилы тянул. А при Советской власти кто его обижал? Ссуда ему, и хлеб ему, и лес на постройку опять же ему. А теперь он хочет, чтобы и ты на него работал. Вот она откуда идет, эта палочка. Бедняцкий коммунизм. А нутро-то что ни на есть самое собственническое, да еще такое, когда этот самый собственник работать не хочет. Есть такие в Пухляках, скажи, есть?
– Афонька Князев.
– Какой же тогда мужику интерес в колхозе работать? Ну, хотя бы моему отцу, тебе, Ефремову?
– Ну а ты-то, Семен Петрович, агроном!
– Тем более.
– Жалованье получал.
– Голова дороже. Да и по совести говоря, какая может быть наука, когда все, кому не лень, пугают: за то в суд, за это к прокурору, а слово не так сказал – и того хуже может быть. От меня требуют – организуй, агитируй, выступай, зови в колхоз. А я агроном. Мое дело не звать, а показывать. Да и наука пошла побоку. Сверхранний сев! Это что же – сеять лен в воду! Нет, против науки я не пойду. Лучше ею совсем не заниматься.
Тарханов старался разгадать Чухарева. Молод, крепок, и тридцати нет, а лыс. Почему так? И речь что кудель. Все завитки да завитки. Весь в батьку. И глаза так же навыкат. Это у них в роду. И хоть глаза совсем наружу, а вглянешься – не разобрать, что за человек. Душа из человека выглядывает, словно из норы. Да, весь в отца. Только батька топором тесан, а этот рубанком приглажен. Тот грамотей, а этот ученый. И перебил Чухарева:
– Так какая же будет для меня работа?
– Землекопом станешь.
– Я со своим конем. – Игнат приподнялся и по какой-то старой крестьянской привычке, перешедшей по наследству от дедов, стал мять в руках шапку.
– В кадры и с конем?
– Мы завсегда с конем.
– Ну к чему тебе конь?
– А глину с карьера возить?
– К заводу подводим подвесную дорогу.
– А людей нанимаете зачем?
– Будем строить большой комбинат огнеупоров. Мы теперь индустриальная держава. Слыхал? Не зря мужиков со старых пепелищ сгоняют. Разве иначе вас, кондовых домоседов, из деревни выкуришь? И учти, Игнат Федорович, вашего брата со своим конем хоть пруд пруди. Понаехало, в городе сена не хватает. То сбрасывали коров, мясу на базаре грош цена была, а теперь скоро конина объявится. Продавай ты свою лошадь, пока цена стоит.
Чухарев подал Игнату три талона: в баню, общежитие, столовую.
– Так как, Игнат Федорович, окрестимся? Был ты мужик, а станешь рабочим.
Тарханов медлил с ответом. Неожиданно сказал:
– Обо всем мы с тобой поговорили, а о самом главном не спросишь меня: как там твои в Пухляках?
– Батя жив-здоров? Не стряслось ли что с ним?
– В колхозе старик.
– Это хорошо, – с облегчением произнес Чухарев. И откровенно признался: – Нынче, сам знаешь, как может случиться. Был опытником, а в колхоз не пошел – стал кулаком. А батька упрямый, себя умнее всех считает, долго ли до беды. И мне не сладко пришлось бы. Сынок кулака!
– И не писал, что в колхозе?
– Откровенно сказать, Игнат Федорович, в ссоре мы. Взял в жены не ту, что он мне прочил.
– Не беспокойся, все в порядке у него.
– Спасибо за добрую весточку.
– Так, значит, советуешь поступить на стройку? – вернулся к своему делу Игнат.
– Обязательно. Василий-то где твой?
– Подался на север.
– Устроишься, оглядишься и его выпишешь.
– Так тому и быть, – сказал Игнат и протянул руку за талонами. Если Чухаревы друг другу не пишут, он может быть спокоен. Значит, решено. Он, Игнат Тарханов, будет строить комбинат. Вчера ссыльный, сегодня строитель. И так в жизни бывает.
Все это время у Игната было такое чувство, словно за ним шла беспрерывная погоня. Он потерял в своем бегстве сына, лишился невестки, едва не погубил внучку. И все бежал и бежал. Только найдя себе убежище на строительстве комбината, Тарханов как бы получил возможность оглянуться и понять весь ужас совершившегося. И прежде всего он подумал о Василии. Что с ним? Дошел ли до больницы? А вдруг тяжело ранен или какое-нибудь заражение? И никак не мог понять, как это он оставил сына и вот уже сколько дней не знает, что с ним. Господи, прости и помилуй. Уж лучше бы с ним самим стряслась такая беда, чем с Васькой. Теперь он уже не мог думать ни о чем другом. Он должен увидеть сына, узнать, что с ним. Перед этим все остальное не имело значения – ни смерть невестки, ни судьба внучки, ни собственная жизнь.
На следующий день Игнат подъехал на лошади к станции Мста. Разыскав больницу и войдя в приемный покой, он спросил женщину в белом халате:
– Тут мне справочку получить бы от вас. Насчет одного человека.
– Фамилия?
– Моя фамилия?
– Того, кто поступил...
– Тарханов Василий. Земляк мой, родня просила.
– Меня это не интересует. Когда поступил?
– Вроде как в конце прошлой недели.
– Тарханов Василий... В конце недели... – Женщина перелистывала книгу поступивших больных и снова и снова повторяла: – Тарханов Василий... Тарханов Василий. По какому поводу поступил?
– Сам по себе вроде, – ответил Игнат.
– Ранение, болезнь?
– Ранили его…
– Ранение, ранение… – продолжала вычитывать женщина в халате и, отложив книгу, сказала: – Тарханов в приемный покой не поступал.
– Может, прямо к доктору?
– Мимо меня никто не может пройти.
– Жив ли?
– Ни живой, ни мертвый.
– Стало быть, не поступал? – беспомощно спросил Игнат.
– Не поступал.
Игнат выбежал на улицу и остановился посреди дороги. Где же теперь искать Василия? Растерянно оглянулся, потом бросился к идущему навстречу человеку в ватнике.
– Не скажешь, где тут у вас милиция?
Прохожий не успел еще разъяснить, что милиция помещается на соседней улице, а Игнат уже был за углом. Он шел в милицию, смутно сознавая, что подвергает себя большому риску, но в эту минуту он не думал о собственной безопасности, ему важно было найти сына, узнать, что с ним, в нем еще жила надежда, что он может помочь сыну. Видимо, только инстинкт самосохранения подсказал ему, как надо начать разговор с дежурным.
– Тут у вас неделю назад не объявлялся пропавший человек?
– Пропавшие всякие бывают, – ответил дежурный, выводя что-то на бумаге и даже не взглянув на Игната.
– Василий Тарханов…
– Такой не объявлялся…
– Слушок был, ранили его.
– А ты, батя, слухам не верь… Мало ли что говорят...
Только после того, как Игнат снова оказался на улице, он вспомнил о Находке и поспешно вернулся к больнице. Что же теперь делать? Где искать Василия? А может быть, рана оказалась пустяковой – сделали перевязку и отпустили? Нет. Какая ни была рана, а крови потерял много, ослаб, куда ему было идти. Уже без всякой надежды найти сына Тарханов на всякий случай заехал на станцию, потом заглянул в чайную и, окончательно убедившись, что в поселке искать Василия бесполезно, повернул Находку на Глинский большак. У него было такое чувство, словно он возвращается с похорон, потеряв последнее и самое дорогое в жизни. Один, кругом один. Один на всем свете. И от сознания своей полной беспомощности, от жалости к самому себе, от нестерпимой боли Игнат уткнулся в передок саней и заплакал. Но тут же вскочил на ноги, взмахнул вожжами и рысью погнал Находку. А внучка? Как он мог забыть Танюшку? Господи, только бы была жива и здорова!
В Глинске, никуда не заезжая, Игнат поехал прямо к Дому малютки.
И вот перед ним домина, когда-то принадлежавший владельцу одного из керамических заводов. Двухэтажный, каменный. В прежние времена подъезд охраняли два гранитных льва. В Глинске говорили, что страшны не львы, а их хозяин-собака. Теперь не было ни львов, ни хозяина-собаки. И никто не мог сказать, куда они девались. Словно вместе сбежали.
Дом малютки был окружен с трех сторон большим садом. В сад выходила стеклянная веранда. Через эту веранду Игната провели в большую светлую комнату, где в маленьких кроватках лежали завернутые в одеяла, похожие на куклят грудные дети. Все они показались ему похожими друг на друга, и он спросил нянюшку, показывая на лежащего с края ребенка:
– Этого как фамилия?
– Ильин Вася.