Текст книги "Страсти по Феофану"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Неудавшийся в своё время митрополит Великой Руси Пимен был прощён Василием Дмитриевичем. Киприан возвратил ему все регалии архиепископа и позволил вернуться в его епархию – Переяелавль-Залесский. Этот Пимен и пригласил к себе Дорифора на рубеже веков – расписать выстроенный заново Спасо-Преображенский собор и отдельные церкви в монастырях (в частности, в Никитском). Живописец, находившийся тогда в невесёлом расположении духа, сразу загорелся и решил поехать всей семьёй, вместе с Пелагеей и маленькой Улей. Долго уговаривать жену не пришлось – та хотела тоже развеяться и сменить обстановку, выехать на природу и забыть о волнениях прежних месяцев. Дом оставили на прислугу, и на двух возках поскакали к северо-востоку от Москвы. По дороге завернули в Троицкую обитель, поклонились могиле Сергия Радонежского, посетили церковь, где увидели несколько икон Андрея Рублёва, восхитившие Софиана. Грек сказал: «Вот ведь умница, право слово. У него рука золотая. Пишет как поёт. Жаль, что вместе не поработали в Благовещенском соборе в Кремле». А супруга погладила его по плечу: «Не тужи раньше времени. Может, и удастся». – «Нет, навряд ли, слишком далеко у нас с Куприяшкой зашло».
Вскоре прибыли на Плещеево озеро, при впадении в которое речки Трубеж и стоит Переяславль. Место было чрезвычайно красивое, доброе, уютное; изумрудный лес и лазоревая вода, жёлтые подсолнухи и багряные маки, выводки гусят и по-деловому жужжащие пчёлы. Пимен встретил путешественников радушно – он, хотя и приближался к восьмидесяти годам, выглядел бодрячком и передвигался без палки. Разместил приезжих в гостевых палатах архиепископского двора и приставил к ним нескольких монахов исполнять обязанности челяди. А затем отправился показывать Феофану, как теперь бы сказали, «фронт работ» и попутно высказывал свои пожелания: здесь изобразить павших ниц апостолов на горе Фавор («Преображение»), здесь – великого Иоанна Богослова, здесь же – воскрешение Лазаря. Живописца распирало желание разузнать, как на самом деле погиб лжемитрополит Михаил-Митяй, но он сдерживал себя, понимая неуместность таких расспросов.
Жили замечательно: утром пили парное молоко, ели свежий мёд, Пелагея и Уля провожали Дорифора на труды праведные, а затем приносили ему обед; вечером сидели на крыльце дома и смотрели, как солнце садится в Трубеж, за верхушки плакучих ив; дочь и отец играли в куклы, хохотали, дурачились. Софиан писал с воодушевлением, словно крылья чувствовал за спиной, и Христос в «Преображении» получался у него новый, не такой, как прежде, – не вершитель судеб, не вселенский судия, но внимательный и добрый собеседник, у которого душа болит от всего увиденного и услышанного. Свет от Его одежд, золотисто-белый, сияющий, образует шестиконечную звезду, замкнутую в лазоревый, полный золотых лучей круг. Этот свет завораживал и пленял... Слава Богу, сил художнику пока доставало – он работал по восемь, по девять, иногда по десять часов в сутки. И хотя уставал изрядно, никогда не жаловался на солидный возраст, а наоборот, говорил, что только после шестидесяти начал жить как положено, с полным осознанием ценности бытия и своих задач на земле. «Раньше шёл на ощупь, натыкался на препятствия, падал, набивая шишки и сдирая кожу, – говорил он жене нередко, – а теперь двигаюсь осознанно, понимая, чего хочу и к чему стремлюсь. Нет беспечности. Перестал существовать по наитию. Зная, что могила не за горами, ценишь каждый день, каждую минуту. Рад-радёшенек, что сумел выторговать у смерти новую икону, новую картину и фреску. Да, естественно, смерть сильна и неотвратима; но хотелось бы успеть сделать больше, прежде чем коса ея отсечёт мне голову». Пелагея не желала продолжения этих слов и всегда меняла тему беседы, а сама порой холодела от мысли о возможной кончине мужа – как ей быть без него, самого хорошего и самого доброго мужчины на свете?
До Переяславля докатились слухи о холере в Поволжье. Якобы болезнь косила целые города и веси. А ведь это рядом – если плыть под парусом, по Оке и Нерли, можно оказаться в Залесском через пару дней. Как бы кто не занёс заразу! И поэтому, когда на пороге дома Феофана вырос одинокий измученный путник, тощий и больной, и сказал, что прибыл из Нижнего, все перепугались, не хотели впускать. Но хозяин не побоялся, вышел из дверей и спросил:
– Кто ты есть и зачем пришёл?
На мужчину было страшно смотреть – маленький, плюгавенький, кожа да кости, и седая борода висит клочьями. Слабым голоском он проговорил:
– Аль не узнаешь старого приятеля?
Софиан вгляделся, но действительно вспомнить не сумел. Неуверенно сказал:
– Нет, прости. Не соображу, где мы виделись.
– Да, не мудрено... Еле выжил после этой напасти.
А жену и ребяток похоронил... Больше никого у меня не осталось на свете близких – акромя тебя... Прохор я. Прохор с Городца.
– Боже мой! Неужто? – в изумлении ахнул Грек. А потом, забыв о предосторожности, с чувством обнял дорогого товарища. – Ну, входи, входи. Я сейчас распоряжусь о баньке и о чистом белье...
– Ай, не хлопочи, неудобно.
– Да какое неудобство, ей-богу! Я так рад увидеться! Думал о тебе не единожды: вот бы снова потрудиться совместно. Жизнь опять свела! Это не случайно.
– Все под Господом ходим.
Поначалу Феофановы домочадцы избегали прямого общения с Прохором и кормили его отдельно; он не обижался и предубеждение принимал как должное. Только с Дорифором беседовал. Рассказал о кончине своей семьи, поголовном море: первой захворала супруга, вслед за ней – старший сын, живший вместе с ними, а затем и сам Прохор. Приходила ухаживать за больными младшая дочка, вышедшая замуж за местного попа, но свалилась тоже. Выжил только поп с богомазом, остальные преставились. А куда податься? И решил плыть в Переяславль, где, как слышал, нынче трудится Феофан; спрашивал много раз: «Ты признайся, коль не ко двору – я тебя покину». – «Слушать не желаю, – отвечал Софиан. – Видно, что здоров, только отощал. Ничего, отъешься». И действительно: время шло, а никто от пришельца не заразился, и к нему стали относиться получше. Ел он мало, но часто, постепенно накапливая силы и наращивая плоть. Вскоре щёчки порозовели и округлились, в голосе появилась крепость, и уже передвигаться начал без посоха. А к исходу третьей недели переплыл туда и обратно Трубеж – на глазах у восторженной Ули и её родителей. Вылез мокрый, со светящимися от счастья глазами, и, пофыркав в усы, пообещал, что теперь пересечёт вплавь Плещеево озеро. Все смеялись и поздравляли его с полнейшим выздоровлением.
Вскоре Феофан разрешил приятелю присоединиться к работе над росписями храмов. Вместе им творилось прекрасно, и особенно удалась совместная четырёхчастная икона, изображавшая воскрешение Лазаря, Сретение, Троицу и Иоанна Богослова, надиктовывающего писцу своё Откровение. Преподобный Пимен был чрезвычайно доволен, выплатил не только обещанные рубли, но и сверх того, и ещё заказал разукрасить затейливым узором собственный список Евангелия, чем художники и занялись в зиму 1401-1402 годов.
Между тем в Москве из-за Грека разгорелось нешуточное сражение. Мать-княгиня Евдокия Дмитриевна, помогавшая деньгами поновлять Благовещенский собор в Кремле, как-то раз появилась у сына, князя Василия Дмитриевича, в возбуждённом состоянии и спросила нервно:
– Что у нас происходит, княже?
Тот не понял и переспросил:
– Ты про что, маменька, толкуешь?
– Про самоуправство митрополита.
– Да неужто? – округлил глаза старший сын Донского. – Чем же Киприан провинился перед тобою?
– Не передо мною, но перед Русью! Выгнал из Москвы Феофана и задумал отдать Благовещенский собор для дальнейшей росписи братьям Чёрным.
– Знаю, знаю. Не без помощи Елены Ольгердовны, кстати говоря. Между ней и Греком пробежала чёрная кошка...
Евдокия скривилась:
– Кошка, мышка – да не всё ли равно! Мы не можем дозволять личные ея счёты разрешать этакими кознями. Отчего страдать должны церковь, прихожане? Симеон и Даниил – живописцы отменные, но, прости, Феофану и Андрейке Рублёву не годятся даже в подмётки.
Отпрыск согласился:
– Верно, не годятся. Только что я могу супротив Киприана? Ссориться с митрополитом не след.
У княгини-матери от негодования вздулись ноздри:
– Да не ссориться надобно, а требовать! Твой родитель с Куприяшкой не церемонился. Даже продержал в холодной два дня! И покойного святителя Алексия заставлял делать что хотел. Потому как был истинный правитель – Царство ему Небесное! Или ты пошёл не в него?
Князь проговорил неохотно:
– Хорошо, попробую убедить архипастыря.
– Не попробуешь, а поставишь условие: коли не откажется от услуг братьев Чёрных, я не выделю на строительство больше ни монетки.
– Ты уж чересчур, маменька, крута.
– В самый раз. И тебя призываю к этому. Кто ещё, как не Грек, сможет написать «Корень Иессеев» и особенно – «Апокалипсис»? Без неистовства Феофана, мощи, силы, тут и затевать нечего.
– А Рублёв, думаешь, не справится?
– С «Апокалипсисом» – вряд ли. Слишком благостен, незлобив и мягок.
– Ох, на что ты меня толкаешь?..
– Дурень, на святое, праведное дело. Я не раз пеняла покойному Дмитрию, что подозревал Феофана в связях с Вельяминовым. И тем самым не позволил ему потрудиться в Москве. Чем лишил Белокаменную стольких не случившихся образов. Стань мудрее и тоньше. Одолей Киприана в сем. И тебе зачтётся.
– Нынче же схожу.
Но, конечно, буча вышла немалая. Оскорблённый митрополит слышать не хотел о прощении Дорифора. На угрозы княгини-матери отвечал предерзко, что её пожертвования не такие уж грандиозные, можно обойтись. Лишь в одном уступил Василию: обещал вызвать из Звенигорода Рублёва и свести его для работы в храме с братьями Чёрными.
А пока Евдокия Дмитриевна, сидя у себя в тереме, обижалась на святителя, тот увиделся с Андреем Рублёвым. Богомаз у князя Юрия Дмитриевича Звенигородского – младшего сына Донского – чуточку отъелся, посвежел и уже не казался таким заморышем, как во время встречи с Софианом. Правда, поначалу слишком уж робел в митрополичьих палатах, кланялся и старался глаз не поднимать на Его Высокопреосвященство. От души благодарил за оказанную милость и сулимые деньги. Но когда услышал, что в Кремле собираются отказаться от услуг Феофана, вдруг преобразился, запылал щеками, поднял очи и воскликнул гневно:
– Я без Грека творить не стану!
Киприан даже растерялся:
– То есть почему?
– Потому как ученики предавать учителей не имеют права.
– В чём же здесь предательство?
– Он ко мне приезжал в Андроников монастырь, уговаривал поработать в Благовещенском соборе под его началом. И теперь я пойду, а его отставят? Как же мне после этого жить с подобным камнем на сердце? Нешто я Иуда и продамся за тридцать сребреников?
У болгарина иронично изогнулись усы:
– Не Иуда, не Иуда, уймись. Ибо Феофан – не Христос.
– Не Христос, но честнейший и благороднейший муж – даром что не инок. Мы живописуем по-разному, не во всём согласны по приёмам художества, но едины в главном – не размениваем Божеский дар на гроши и полушки.
Высший иерарх усмехнулся:
– Ты не токмо иконы кистью, но, как посмотрю, и слова языком плести мастер. Говоришь красиво. А того не уразумеешь, несчастный, что раздор у нас вышел с Греком не по пустякам, а по важному пониманию воли и неволи иконника. До каких пределов можно отступать от канона? Допустимо ли его единоличное видение тех или иных ликов? В этом и есть камень преткновения. Он упёрся, и я упёрся. Надерзили друг другу. Видно, не судьба.
Богомаз ответил:
– Мой наставник Сергий говорил многократно: на судьбу пеняют те, кто желают плыть по течению. Коли убеждён в своей правоте, в искренности помыслов, шевелись, борись, добивайся, и тебе Провидение поможет. Под лежачий камень вода не течёт. Дабы победить, надо меч достать из ножен, а не заслонять голову руками, сетуя на рок.
Киприан бросил в раздражении:
– Замолчи немедля! Не простому монаху учить митрополита. Я в последний раз спрашиваю тебя: присоединишься к Даниилу и Симеону без Феофана?
Тот мотнул головой и молвил:
– Нет, прости.
– Ну, тогда ступай с глаз моих. Ты меня разочаровал.
Выходя, Андрей пробубнил:
– Ну, а ты разочаровал Небо...
Вскоре у святителя состоялся и другой разговор – с Даниилом и Симеоном. Интересовался одним: как они отнесутся к возвращению в Москву Феофана? Старший брат, будучи немного навеселе, отвечал положительно: дескать, Грек – его учитель, и делить им нечего. А зато муж Гликерьи стал категорически против: или он, или Дорифор, вместе не работать.
– Ты же зять его, – удивился митрополит.
– К сожалению.
– Что, с женой в разладе?
– Мы давно спим отдельно.
– Ба, ба, ба! Этак не положено. Перед алтарём клялся в верности.
– Я не изменяю, но и не люблю больше.
– Сын у вас.
– К сыну отношусь хорошо, к матери его – с безразличием.
– Бога не гневи.
– Ничего не могу поделать.
Киприан вздохнул:
– Положение непростое. И великий князь, и княгиня-мать, и Андрей Рублёв – все за Феофана. Лишь Елена Ольгердовна ропщет... Я склоняюсь к тому, чтобы помириться с Греком...
Симеон сказал:
– Буду рад вельми. Обнимусь при встрече, ровно сын с отцом. Я ж к его жене не присох...
Даниил вскричал:
– Что ты мелешь, пьянь? – но осёкся и покраснел, понурясь.
Подойдя вплотную к младшему брату, иерарх заметил:
– Значит, вот откуда ноги растут?.. Я не ведал...
Тот проговорил ядовито:
– А причина гнева княгини Серпуховской тоже не ясна?
Старший Чёрный прошелестел:
– Ты куда заехал, болван?
Но митрополит отрицать не стал:
– Мне сие известно... Женщина раскаялась, грех давно отпущен. Ворошить не будем. И тебя призываю, Данилушка: усмири злые чувства и последуй примеру брата – общими усилиями вы и Дорифор лучше прочих поновите собор. Так тому и быть. А теперь ступайте. Будьте благоразумны, дети мои, – и душевно перекрестил обоих.
Выйдя из палат, Симеон сказал, нахлобучив шапку:
– Стыдно за тебя. Сколько Феофан сделал нам добра!
– Ах, оставь. Никого слушать не желаю.
– Самый умный, да? Плохо кончишь, братец.
– На себя посмотри: даже ко святителю не пошёл тверёзым.
– Лучше пить, чем паскудничать.
– Да пошёл ты!
– Я-то знаю, куда идти. А куда тебя черти понесли?
Так они расстались. Ссора их продлилась целых восемь лет.
Глава четвёртая
1.Благовещенский собор Московского Кремля был открыт и освящён Киприаном в сентябре 1405 года. Белокаменный, златоглавый, выглядел он поменьше прочих и, по сути, представлял собой домовую церковь великокняжеской семьи. И Василий Дмитриевич с Софьей Витовтовной, и Владимир Андреевич, соответственно, с Еленой Ольгердовной, Евдокия Дмитриевна с младшими детьми и внуками, и большие бояре с воеводами – все, кто оказался внутри впервые, замерли, разглядывая новый иконостас. Словно бы стояли пред вратами рая. И волнение охватило каждого, стар и млад.
Прежде остальных, поражал своим размахом деисус: и обилием икон, и, конечно, тем, что впервые основные фигуры на нём оказались не поясными, а в полный рост.
В центре был написанный Феофаном Христос – просветлённый, величавый и немного печальный. Справа и слева располагались тоже работы Дорифора – Богоматерь, нежная, возвышенная, преданная, Иоанн Креститель, воплощавший истинное смирение, сам Архангел Гавриил, ибо Он явился Деве Марии с Благой Вестью (в честь чего и назван был собор), лёгкий и открытый, Иоанн Златоуст с плотно сжатыми губами и апостол Павел с думой на челе. Рядом размещались творения Прохора и Андрея – Кесарийский святитель IX века Василий Великий и Архангел Михаил (кое-что в их ликах подправлял Софиан). Грек был знамёнщиком – он руководил всей росписью от эскизов и первых набросков до последних штрихов на досках, каждой иконой праздничного чина. Цветовое решение также принадлежало ему: синий с голубым – одеяние Богородицы, киноварь плаща Архангела Михаила, тонкий телесный цвет рук Василия, Иоанна и босых стоп апостола Павла... Ничего подобного раньше не выходило из-под кисти гениального живописца. Это был подлинный триумф. Апогей его жизни.
«Корень Иессеев» – родословную Иисуса Христа, шедшую от отца царя Давида, Иессея, – он писал вместе с Прохором, но зато «Апокалипсис» – один, от начала и до конца, воссоздав чудовищную картину Конца Света, появления Антихриста со зловещими цифрами зверя – 666, и Второго Пришествия, и Страшного Суда, и установления Царства Божия на все времена.
Прихожане замерли в страхе. И благоговели от великого образа Спасителя, избавителя человечества от пороков и тьмы. А Василий Дмитриевич, наконец переведя дух, обратился к митрополиту:
– Что, владыка, разве мы с княгиней-матерью были не правы, настояв на возвращении Грека?
– Правы, княже, правы, безусловно, правы.
– Где ж виновник торжества, отчего не вижу?
– Здесь один Рублёв. Феофан что-то приболел, старец Прохор с ним.
– Позовите Рублёва.
Инок подошёл, поклонился в пояс и стоял смиренный, низко свесив голову. Повелитель Московии произнёс:
– Славно поработали, братцы. Выражаю вам наше удовлетворение. Молодцы, ничего не скажешь!
Снова поклонившись, тот ответил:
– Не моя, но учителя заслуга. С Прохором из Городца были на подхвате.
– Нет, не скромничай, знаю, что и вы сотворили не меньше половины. На, держи, – сын Донского снял бриллиантовый перстень с пальца, – это вам троим за труды великие. Продадите и разделите меж собой, как решите сами.
– Благодарствую, княже. Но делить не будем. Этот адамант целиком для Грека.
– Дело ваше.
Да, работала троица художников дружно. Споры возникали нечасто и заканчивались мирно. Многое обговаривали заранее, и поэтому воплощение прорисей-набросков быстро продвигалось. Никому из посторонних не воспрещалось смотреть за ходом работ, и монахи, дружинники, дети без конца толпились подле лесов и глазели, разинув рты. Задавали вопросы, Феофан добросовестно отвечал. И однажды познакомился с неким чернецом Епифанием, много лет проведшим в Троицкой обители и довольно близким приятелем Рублёва. Был в Кремле по делу – занимался в библиотеке Чудова монастыря, переписывал кое-что из старинных книг, вознамериваясь составить летопись для тверского Спасо-Афанасиева монастыря по заданию его игумена Кирилла. И Андрей познакомил учителя с Епифанием. Оба чрезвычайно друг другу понравились, с увлечением беседовали об иконах и их толковании, об Афоне и Константинополе; и, по просьбе монаха, Грек изобразил на листах пергамента панораму Царьграда со столпом императора Юстиниана, Золотым Рогом и дворцом Вуколеон. Епифаний твердил, что не знает, как благодарить, и заверил, что включит замечательный рисунок в книгу летописей.
«Апокалипсис» дался Дорифору с трудом. Живописец давно работал над ним в эскизах, переделывал, уточнял, рвал пергаменты, начиная сызнова. Никому предварительных набросков не показывал. И когда переносил их на стену храма, ни единого человека не подпускал близко, разговаривал сам с собой и почти не ел. Целую неделю ходил с красными от бессонницы глазами, отощавший, хмурый, непричёсанный, как умалишённый. А когда положил последний мазок, закачался и упал, потеряв сознание.
Сутки после этого Грек провёл в беспамятстве. А затем, очнувшись, вроде продолжал оставаться не в себе: узнавал окружающих с трудом, задавал странные вопросы, что-то бормотал.
Только к Рождеству он немного ожил, но ходил по дому угрюмый и не улыбался, как раньше, а порой смотрел на родных и близких как-то отстранённо, испуганно. Перстень князя принял равнодушно, даже не стал разглядывать, вяло отложил в сторону. Но зато без конца молился под образами.
А весной 1406 года Софиан зашёл в спальню к Пелагее, сел на край постели и сказал со вздохом:
– Десять лет прошли...
– Ты про что, любимый? – сразу не поняла женщина.
– Десять лет обещанного мною нашего семейного счастья. Мне исполнилось семьдесят. Я уже старик. И, по уговору, должен сделать тебя свободной.
– Глупости какие! Я свободы никакой не желаю.
– Нет, обременять тебя не хочу.
– Каждый день с тобой – в радость, а не в горе. Ты прекрасный муж и заботливый отец нашей дочечки.
– Я уже решил.
– Что решил?
– Нынешней весной отправляюсь в Нижний, дабы поклониться могилке дорогого Гришеньки. А затем постригусь в монахи.
Дочь Томмазы воскликнула:
– Ты меня не любишь?
У него в глазах промелькнуло страдание:
– Очень, очень люблю.
– Отчего же хочешь сделать меня несчастной?
– Поначалу несчастной, а затем счастливой. Старое должно умирать, новое цвести. А иначе остановится мир.
– Без тебя, бесценный, мир – не мир! – И она заплакала.
– Успокойся, милая. Всё идёт как надо. Обещал сыночку, что приду попрощаться перед смертью. И сдержу своё слово.
– Я с тобою поеду в Нижний...
– Нет, никак нельзя. Ты должна остаться с Ульянкой. И потом буду не один – мы уйдём вместе с Прохором.
Опустившись на колени и схватив мужа за руки, Пелагея спросила шёпотом:
– Но ведь вы вернётесь? Непременно вернётесь, да?
Постаревший, совершенно седой художник, грустный и усталый сидел, вроде отрешённый от реального мира. Вытащил платок из-за пояса и утёр ей щёки. Виновато проговорил:
– Душенька, не надо убиваться по пустякам. Ты ещё очень молода, нет и тридцати. Всё ещё устроится: так же, как Летиция, выйдешь замуж повторно. А имущество отпишу тебе, как положено, и ни в чём нуждаться не будешь.
Сжав его запястья, женщина вскричала:
– Значит, не вернёшься?
Он печально вздохнул:
– Значит, не вернусь.
Сквозь горючие слёзы та заголосила:
– Что ж ты делаешь с нами?.. Как тебе не совестно?..
Дорифор как будто бы не желал её слушать, повторял бессчётно:
– Ничего, ничего, этак выйдет лучше...
Сам пошёл в дом к Гликерье, попрощался с дочерью и внуком, а на все уговоры остаться в Москве отвечал отказом. Постучал в двери к Даниилу. Заглянул и спросил:
– Можно потревожить? Я надолго не задержу.
Ученик, не видевший мастера больше четырёх лет, был буквально потрясён происшедшей в нём переменой: крепкий, жизнерадостный, бодрый мужчина разом превратился в бледную худую развалину. Даниил произнёс растерянно:
– Разумеется, сделай одолжение, заходи.
– Я хочу попросить у тебя прощения.
Взволновавшись ещё сильней, Чёрный задал вопрос:
– Господи, за что?
– За печаль и муки. Помешал тебе расписывать Благовещенский собор. Помешал тебе любить Пелагеюшку. Не держи, пожалуйста, зла.
Собеседник ответил нервно:
– Перестань. Это всё былое. Я давно забыл и раскаялся сам. Дулся на тебя, наговаривал разные нелепицы. Бес попутал.
– Значит, помирились?
– Безусловно, да! – и раскрыл объятия.
Побывал Софианан и у Симеона, жившего по-прежнему с дочкой Некомата, то сходясь, то расходясь и ругаясь, заимев, тем не менее, двух детей. Посидели, потолковали, выпили по чарочке. Новгородец сказал, что, возможно, с братом и Рублёвым будет расписывать Успенский собор во Владимире (где Андрей теперь и находится). Но учитель не проявил к этому известию интереса, только покивал; было впечатление, что иконописная жизнь больше не занимает его.
Напоследок посетил Кремль. Но глядеть на свои работы в храмах вовсе не желал, а зашёл во дворец к Серпуховским князьям, в тайне возжелав повидать сына Васю. Не случилось: дворский сообщил, что княгиня с детьми пребывают в Серпухове, дома лишь Владимир Андреевич. Феофан уже развернулся, чтобы уходить, как услышал за спиной:
– Брезгуешь? Не хочешь поручковаться?
Поднял голову и увидел на крыльце Храброго. Он за эти годы не помолодел тоже, но по-прежнему спину держал прямо и смотрелся молодцом-удальцом.
Дорифор сказал:
– Просто не хотел беспокоить.
– Ладно, не бреши. Знаю, что в давнишней обиде за Марию Васильевну. – Он сошёл по ступенькам вниз и, приблизившись, речь свою закончил вполголоса: – Так и я не был счастлив, угадав, кто родитель Васеньки...
Софиан молчал, угрюмо потупившись. Князь расхохотался:
– Получается, квиты?
Грек уставился на него испуганно:
– Ты не сердишься, значит?
– Полно, не сержусь. Мы уже в том возрасте, что сердиться поздно.
И они обнялись по-дружески.
– Слышал, ты решил уйти в монастырь? – обратился к нему супруг Елены Ольгердовны.
– Принимаю постриг.
– Может быть, и правильно. Я бы тоже удалился от мирской суеты, да дела не пускают. Едигей, понимаешь, чересчур расшалился, не сегодня-завтра двинется на Русь. Кто заступит ему дорогу? Не Василий же Дмитрии! Он пошёл не в отца... Значит, надо мне.
– Бог тебе помощник!
– И тебе, славный Феофан!..
Лишь к митрополиту не зашёл Дорифор, так и не простив до конца «испорченный» лик Михаила Архангела. Говорить с болгарином было не о чем, несмотря на старую дружбу. Стёжки их дорожки разминулись давно...
Оба старика – Софиан и Прохор – вышли засветло, с небольшими котомками за плечами. По мосту перешли к Китай-городу и в Зарядье на пристани сели на ладью, плывшую с товарами на Волгу. В пять утра пробили куранты на часозвоне, и корабль отчалил. Восходящее солнце золотило белые камни круглых кремлёвских башен с бойницами, сыпало искорки с луковиц соборов.
Старцы перекрестились.
– Ну, прощай, Москва! – произнёс Дорифор со вздохом. – И прости за всё.
– Красота-то какая, Феофанушка, глянь! – восхитился его приятель, обводя горизонт рукой.
– Жизнь вообще прекрасна, Прошенька. Но кончается – рано или поздно. И поэтому надобно не токмо провести ея с честью, но и удалиться вовремя. Никого не обременять.
Русский взглянул на грека:
– Значит, поступаем как надо?
– Лучше не придумаешь.
Золотилась река Москва. Мимо проплывал Боровицкий холм со дворцом великого князя, далее – Волхонка, Пречистенка с буйными садами, а за Крымским валом город кончился. Испарился, как минувшие дни. Впереди маячили неясные последние годы. Что ждало их в Нижнем Новгороде?
А когда Пелагея, приготовив со стряпкой завтрак, заглянула в одрину к мужу и нашла его постель не разобранной, обратилась к Селивану: где её супруг? Тот ответил, пожав плечами:
– Так ушли ни свет ни заря вместе с Прохором.
– Господи помилуй! Даже не простившись? – задрожала она.
– Так они сказали: долгие проводы – лишние слёзы.
– Мы же никогда – никогда! – больше не увидимся!.. – И она упала на грудь слуги, разрыдавшись в голос.