Текст книги "Страсти по Феофану"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Новая работа в мастерской и церкви захлестнула художника, но однажды вечером, возвращаясь в гостевое крыло дома Василия Даниловича, богомаз увидел Марию, наблюдавшую за вознёй щенят, появившихся у кудлатой дворовой суки. Девушка смеялась, хлопала в ладоши. А увидев Грека, почему-то вздрогнула и в ответ на его приветствие молча поклонилась. Подойдя, он спросил по-гречески:
– Я не помешаю? Можно посмотреть?
– Сделайте одолжение, – прошептала боярышня, подбирая греческие слова с трудом.
Постояв и похмыкав тоже, глядя на борьбу бестолковых кутят, Дорифор вновь заговорил:
– Вы как будто бы дичитесь меня? Неужели я кажусь таким страшным?
Дочь Василия от растерянности не могла ничего ответить. Теребя косицу, еле слышно произнесла:
– Вы не страшный, а непонятный... Не такой, как наши. И потом у меня плохо с греческим.
– Вашу речь разумею вполне.
– Вы мне льстите.
– Разве что слегка.
Сумерки сгущались. Маша сказала нервно:
– Мне пора. Я должна идти.
– Вы боитесь, что нас увидят? Девушке не положено разговаривать с посторонним взрослым мужчиной?
– Не положено, – согласилась та.
– А тем более с чужестранцем?
– Да, тем более.
– А тем более, если он простой живописец?
– Вероятно, так.
– Что ж, тогда прощайте. Больше никогда я не потревожу вашей светлости. – Сухо поклонившись, он пошёл к своему крылу. И не мог в полутьме увидеть, как стоит она, горько плача.
6.Церковь Спаса Преображения, выстроенная Василием Даниловичем на Ильине улице, оказалась больше аналогичного храма Фёдора Стратилата. Соответственно, было много места для росписи – купол, низлежащие стены, Троицкий придел. Кстати, последний, небольшой такой закуток, представлял из себя личную молельню мецената-боярина, и уж там можно было не следовать строгим канонам, выразить себя от души.
Феофан обдумывал общий замысел долго. Много раз ходил по ещё не украшенному храму, в разное время суток, наблюдал, как падает свет из окон, как перемещаются тени. Делал многочисленные наброски. Подбирал цвета.
Заглянул однажды к архиепископу. Поделился своими сомнениями:
– Не хочу изображать Господа всепрощающим, тихим агнцем, как в иных соборах. Он не только Спаситель мира, но и Судия. Страшный суд грядёт. Прихожане не должны забывать об этом. Бог не только милостив, но ещё и суров. Возлюбив Адама и Еву, Он бестрепетной дланью удалил их из рая. И обрёк человечество на невероятные муки, даже в малой степени не способные искупить первородный грех. Воплотившись в Сыне, Бог послал Его на ужасную смерть. Бог не только Отец, но и Вседержитель, Пантократор[18]18
Пантократор – от греч. pantokrator – всевластитель; поясное изображение Христа, благословляющего правой рукой и с Евангелием в левой.
[Закрыть]. В Сыне отразились эти черты. Я желаю их показать. Но поймёт ли паства?
Духовник ответил не сразу, пребывая в задумчивости. Но потом убеждённо сказал:
– Надо сделать так, чтобы поняла. Напиши Христа чуть моложе традиционного – в молодости суровость не так страшна. Да, естественно, Пантократор: Он карает грешников, но и милует праведников. Пусть они, праотцы, будут рядом. Все, предвозвестившие Новый Завет – от Адама до Иоанна Крестителя. Не забудь Авеля с ягнёнком – символ жертвенности, кротости. А вокруг – серафимы и архангелы. И тогда грозный облик Господа станет уравновешен с милостью Его к людям. Это главное.
– А в приделе помещу Троицу Святую с Авраамом и Саррой, Деву Марию с Младенцем и мои любимые персонажи – Иоанна Лествичника и Макария Египетского со столпниками.
– На твоё усмотрение. Здесь ты знаешь более меня, так как жил на Афоне и беседовал с тамошними старцами.
– Я их до сих пор вспоминаю с теплотой. Все мои знания о Боге и о тварях Его словно разложили по полочкам.
– Как-нибудь зайди, поделись – буду рад вельми.
– Непременно, отче.
Дорифор надеялся приступить к росписи в октябре, чтоб закончить к Рождеству, но Василий Данилович его отговорил:
– И не думай даже. Здесь не Царьград, холода как ударят, и не сможешь работать – пальцы закоченеют, краска на холодные стены будет ложиться плохо. Погоди до весны. А пока займись мастерской – если надо, я деньжонок подкину.
Не в деньгах было дело: богомазы, видимо подзуженные Пафнутием, отнеслись к Софиану с плохо скрываемой враждебностью, напряжённо ждали первых его решений. Он проверил расходно-приходную книгу предприятия (Симеон помогал ему с переводом) и остался крайне недоволен состоянием записей. Вызвал Огурца и спросил:
– Где семнадцать рублёв из пятидесяти, выделенных Советом господ на сие лето?
Тот зашлёпал губами, начал тыкать корявым пальцем в пергаменты, что-то лопотать. Грек его перебил:
– Нет, мы подсчитали: получается, что истрачено только тридцать три рубля. Возврати остальные, или о твоём воровстве сообщу казначею.
Огурец помрачнел и ответил, что он не вор и такой суммой не располагает, потому что в глаза её не видел.
– Стало быть, не брал?
– Не сойти мне с этого места! Малыми детями клянусь!
Феофан в раздумье бороду подёргал. Посмотрел с прищуром:
– А тогда скажи, сколько денег в самом деле поступило к тебе?
Управляющий замялся, отвечать не хотел, но, припёртый к стенке, всё-таки промолвил:
– Тридцать три.
– Так бы и говорил с самого начала. Значит, Александр Обакуныч прикарманил?
– Ох, сие не ведаю. Люди мы подневольные, нам совать нос в разные господские расчёты не след. Не до жиру, быть бы живу.
– Ладно, я попробую.
У Пафнутия опять покраснели бугорки на лице:
– Не советую, Феофан Николаич. Можно сильно обжечься. Ты в делах русских не разумеешь. Ну, а я кумекаю и осиное гнездо обхожу стороной, а не ворошу.
– Глупый, на тебя ж потом свалят! По учёту выходит, будто ты украл.
Огурец вздохнул:
– Значит, доля наша такая. Плетью обуха не перешибёшь.
– Плетью – нет. А другим обухом – возможно.
Он опять отправился к самому Алексию – председателю Совета господ, показал документы, передал разговор с Пафнутием. Но архиепископ Огурцу не поверил:
– Обакуныч наш – человек честнейший. И казной ведает исправно. Сам не станет мошенничать и другим не даст.
Дорифор воскликнул:
– Но ведь записи налицо! Недостача в семнадцать Рублёв. Если их не выдали вовсе – значит, виноват казначей. Если выдали – стало быть, Пафнутий. А в конечном счёте всё равно казначей, не наладивший достойный пригляд за расходами.
– Хорошо, оставь записи при мне. Я поговорю с Обакунычем.
– Занесу чуть позже, владыка.
Архипастырь обиделся:
– Что, не доверяешь? Мне не доверяешь?
– О, как можно! Просто я хочу показать посаднику и Василию Даниловичу.
У священнослужителя на лице появилось недоброе выражение:
– Нет, не делай этого, чужестранец. Мы уладим сами.
– Я считаю, что они должны знать. Начинать с недомолвок худо.
– Ябедничать не смей. Или мы повздорим.
Греку же терять было нечего. Он сказал:
– Вы меня удивляете, отче.
Иерарх ответил:
– Лезешь со своим уставом в наш монастырь. Мы тут без тебя жили дружно. Не таскай каштаны из огня голыми руками. Обгоришь.
Софиан поднялся:
– Лишь Василий Данилович мне указчик. Он меня пригласил, у него в доме проживаю. Коли пожелает – уеду. Коли пожелает – останусь и продолжу работать по совести, без наветов и воровства.
– Как бы не кусать локти после этого, сын мой...
Но художник, не поклонившись, вышел, унеся под мышкой книгу приходов и расходов. Говорил себе: «Видимо, Алексий и раньше знал. Может, прохиндеи ему платили? Не исключено. Эх, святой отец! Ты не так уж свят, как я погляжу».
Сообщил обо всём случившемся своему покровителю. Тот сидел задумчивый, не спеша потягивая вино из чарки. Скатерть гладил ладонью. После долгой паузы произнёс:
– На Руси все воруют, Феофан Николаич. Это у людей в печёнках сидит. Думаешь, посадник не наживается? Или тысяцкий? Каждый тянет в меру своих возможностей.
– Как, и ты? – брякнул Дорифор.
Рассмеявшись, Василий Данилович помотал головой:
– Я же не при должности. У меня своё дело. Подать заплатил – остальное моё. Мне вполне хватает, не жадный.
Грек отпил вина, почесал за ухом. Грустно улыбнулся:
– Значит, и бороться нелепо?
– Так, как хочешь ты, напролом – бесполезно. Мы их одолеем иначе.
– Как же?
– Очень просто. Ты уйдёшь из той, старой мастерской – пусть живут по-прежнему. И создашь себе новую. При моей поддержке. Примешься работать по правилам, привезённым тобой из Царьграда. Переманишь к себе лучших мастеров... Словом, разорим лихоимцев. Пустим по миру. – Помолчав, добавил: – Ни призывы, ни кары на людей обычно не действуют. Если людям выгодно воровать, то они воруют и находят лазейки, чтоб уйти от ответа. Надо сделать так, чтобы воровать было им невыгодно, даже проигрышно. Мало, что позорно, но ещё и проигрышно. Вот при этом условии есть какая-то слабая надежда...
– Но таких условий, по-моему, нет. И никто их не создаёт.
– Потому что, повторяю, воровать выгодно. Получается замкнутый круг. – Русский посмотрел на приезжего с хитрецой. – Ладно, не печалься. И в перипетии нашего бытия глубоко не вникай – дабы не свихнуться. Мы с тобой решили: строим новую мастерскую. И закончим о делах скорбных. – Он слегка помедлил. – А теперь – о весёлом. Ты мне очень нравишься, Феофан. И талантом, и образом мыслей, и лицом, и речами. Хочешь, сделаю своим зятем?
– Кем?! – опешил Грек.
– Оженю с Машенькой?
Софиан откинулся на спинку деревянного кресла и повёл головой:
– Ну и предложеньице! Прямо поразил.
– Что, согласен? – наседал на него боярин. – Окажи любезность. Сделай дочку мою счастливой.
Кое-как собравшись, живописец ответил:
– Я бы с радостью, Василий Данилович. Но сие невозможно по нескольким причинам.
– Поясни.
– Я, во-первых, женат...
– Ты женат?! – выпучил глаза русский. – Но позволь, ведь твоя жена, фряжка, мать Григория, умерла!
– С матерью Григория не был венчан. Он – ребёнок незаконнорождённый. Появился в результате нашей любви... – Тяжело вздохнул. – Да, любви... А моя жена перед Богом – Анфиса – проживает в Константинополе. Правда, в доме для душевнобольных... Есть ещё и дочь, на год старше твоей Марии, и находится вместе с бабушкой и дедушкой – если замуж не вышла. Да, поди, скоро-то не выйдет – припадает на одну ножку...
Это первое. А второе – Симеон Чёрный, мой подручный, мне недавно признался, что питает к Маше нежные чувства. Но боится просить у тебя благословения по причине своей незнатности. Как же я могу перейти мальчику дорогу?
Ухватившись за бороду, новгородский вельможа думал сосредоточенно. Опрокинул в себя вино, указательным пальцем провёл по усам. Наконец, сказал:
– М-да, не ожидал... Ну, про Симеошку забудь – век ему не видеть в супругах девочки моей. И не по причине его низкородности – слишком молодой и не больно умный. Я хочу для Машеньки мужа посолидней. За которым она была бы, точно у родителей дома. Вроде вот тебя... Но жена в Царьграде – это меняет дело. На развод подавать не думал? Раз она, к несчастью, тронулась рассудком?
– Думал, думал. Только не собрался пока.
– Отчего ж не собрался?
– Мне и так с Летицией было славно. А когда любезной не стало, то вообще на женщин смотреть не мог, очень тосковал. Если начистоту, и теперь тоскую. Веришь ли, порой плачу по ночам. И готов завыть, как собака, у которой хозяина больше нет. – Он потёр глаза. – Я не знаю, смог бы или нет сделаться для Марии Васильевны добрым мужем.
Огорчившись, боярин проговорил:
– В общем, не желаешь...
– Я не знаю. Ты не обижайся, Василий Данилович. И пойми меня правильно. Машенька мне нравится. Очень, очень нравится. Может, даже больше, чем надо бы, чтоб не обижать Летицию на том свете... Но пока не готов. И по внутреннему разладу, и, конечно же, по Закону Божьему. Если ты не против – подождём до весны.
– Что ж не подождать – подождём.
Снова не спеша выпили. Софиан спросил:
– А она-то сама – как относится ко мне? Ты не говорил с нею?
– Задавал вопрос.
– Что сказала?
Русский усмехнулся:
– Засмущалась страшно. Прямо запылала. Но потом ответила, что, хотя немного тебя боится, ты ей приглянулся.
– Надо же! Чудно. Я не смел и помыслить.
– Знай теперь. И не обижай моё дитятко. Чистое и нежное, как лесной ландыш.
– Не переживай, не волнуйся: раньше времени цветок не сорву.
7.Зиму провели неспокойно. Из Москвы прислали известие о кончине митрополита Алексия. Ждали, кто окажется на его месте – Киприан, проживавший в Киеве под крылом у литовцев, или ставленник князя Дмитрия – Михаил? Сам Алексий, умирая, не благословил ни того, ни другого. Он хотел бы видеть своим преемником Сергия Радонежского, но игумен Троицкого монастыря возражал упорно и высказывался в пользу Киприана.
После Рождества заболел Григорий, простудившись во время игры в снежки, и метался в жару две недели. От него заразился Симеон, а потом и сам Дорифор. Кашляли, чихали, сморкались. По совету знающих людей, пили молоко с мёдом и сырыми яйцами, натирались барсучьим жиром, ноги парили в тазике с горчицей, разведённой в обжигающе горячей воде. Кое-как поправились.
Феофан всё лучше и лучше понимал по-русски, а потом и сам начал разговаривать. Сын, конечно, освоился намного быстрее и уже наставлял отца, поправляя его ударения и глагольные формы. Обучил песенке пасхальной:
Ах, юница-молодица,
Выходи-ка на крыльцо,
Неси крашено яйцо.
А не вынесешь яйцо –
Разломаем всё крыльцо!
Грамота давалась Софиану с трудом, приходилось вначале составлять фразы в уме по-гречески, мысленно переводить, лишь потом записывать. Так что оформлением всех расходов и приходов в новой мастерской занимался Симеон. Отношения мастера и ученика были в целом добрые, но однажды Чёрный задал вопрос по-русски:
– Слышал я, учитель, что Марию Васильевну отдадут за тебя?
Тот закашлялся, вытер платком глаза. Нехотя ответил:
– Нет, не верь.
– Говорили точно.
– Глупости городишь. Как я могу жениться, коли я женат?
– Вроде подаёшь челобитную о разводе.
– Нет, не подаю. Если бы и подал, знаешь, сколько времени на решение надо? Год-другой, не меньше. Скучно затевать. – Он махнул рукой. – У меня есть сын, у меня есть ты, мастерская и любимое дело. Я доволен этим. Ничего и никого больше не желаю.
Парень повеселел и, уже посмеиваясь, сказал:
– А ещё говорят, будто бы сестра Ёсифа Валфромеича, овдовевшая прошлым летом, тайно по тебе воздыхает.
Брови Феофана поползли вверх:
– Ёсифа Валфромеича? Погоди-погоди, это, что ли, Васса Валфромеевна?
– Ну.
– Да она ж уродина!
– Но зато богатая. Почитай, состоятельнее нашего Василия Даниловича будет. Может, раза в два! Очень выгодная невеста.
– Шутишь, балагур?
Юноша кивнул:
– Есть немного.
Грек проговорил сухо:
– Значит, перестань. Тема для меня острая. Знаешь, что любил и люблю Летицию. Никогда я ни к кому относиться не стану так же; а тогда – зачем? Лучше одиночество.
Подмастерье заметил:
– Бобылём жить – тоже худо.
– Хватит, хватит о бабах! – рявкнул Дорифор. – Мастерская дороже!
А на Пасху действительно вышел разговор с Вассой.
Греку и его сыну очень по душе пришлось, как у русских принято справлять праздники – шумно, весело, беззаботно. Гриша бегал с Артемом и другими ребятами в святки колядовать, а на Масленицу строили зимний городок, чтобы посражаться за его взятие. Ездили на тройках с ветерком, веником стегали друг дружку в бане, кушали блины с белорыбицей. С удовольствием слушали, как поют девки за воротами, и порой сами выходили в круг поплясать. Феофан, от рождения наделённый лицедейским талантом, чувствовал себя в этой обстановке непринуждённо. А народ дивился: «Грек-то, глянь, обучился нашим пляскам в момент! Озорной мужик!»
После всенощной на Пасху разговлялись за столом у Василия Даниловича. Маша первая подошла к Григорию и облобызалась с трижды: «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» А потом подняла глаза на художника – карие, тревожные; щёки её пылали, словно крашеное алое яичко. Он доброжелательно улыбнулся и сказал по-русски:
– А со мною, Марья Васильевна? Похристосоваться желаешь?
– Я была бы рада, Феофан Николаич.
– Так за чем дело стало?
И, приблизив лицо, услыхал её тёплое, свежее дыхание, шедшее из розовых приоткрытых уст, и почувствовал губами нежную, с тонким запахом кожу, и заметил, как трепещут длинные ровные ресницы. Даже сердце ёкнуло: «Вот ведь хороша! Может, в самом деле бить челом о разводе?» – но погнал от себя эти дерзновенные мысли. Память о Летиции не давала ему покоя.
На другое утро вместе с сыном Грек отправился в церковь. Гриша перешёл в православие 31 января, подгадав к Григорьеву дню, чтобы не менять имени, и теперь они вместе часто хаживали на службы. А по выходе из Софийского собора оказались лицом к лицу с Вассой Варфоломеевной – женщиной высокой, дородной, чем-то напоминавшей вырубленного из дерева идола, грубоватого, по-топорному сделанного. Лет ей было чуть больше сорока – словом, ровесница Дорифора. Не исключено, что она дожидалась богомаза нарочно, потому что, завидев, с ходу заговорила:
– Здравия желаю, Феофан Николаич. Христос воскресе!
– Воистину воскресе, Васса Валфромеевна.
Наклонившись для поцелуя, он увидел пушок на её лице и едва не вздрогнул от отвращения. Да и шуба боярыни, хоть и дорогая, отдавала не то псиной, не то козлом.
Женщина сказала:
– Не побрезгуй, загляни на мой огонёк – разговеемся, посидим, покалякаем. Приводи сыночка – младшей моей дочечке тож пошёл одиннадцатый годок – чай, не заскучает.
– Благодарен премного за подобную честь. Но не знаю, что подумают люди.
– Что ж они подумают?
– Что женатый мужчина, грек, в гости побежал к одинокой вдовствующей сударушке. Хорошо ли это?
– Что же в сём зазорного? Я вольна принимать всех, кого ни вздумаю. Ты мне интересен и хочу провести с тобой время.
– Пересуды пойдут ненужные... Как это по-русски? Станут перемывать косточки...
Васса иронично поморщилась:
– Ах, негоже думать о дурных болтунах. Относись бесчувственно: мол, собака лает, а ветер носит. И потом: кто решил, что зову тебя на греховное дело? Разве мы не можем просто дружить?
– Я не верю в дружбу женщины и мужчины. Если только они не брат и сестра. Или же не дали обета безбрачия.
– Почему не веришь?
– Потому что мужчине скучно говорить с женщиной, если он ея не желает.
– Вот уж ты не прав, сударь мой!
– По себе сужу.
Новгородка обиделась:
– Значит, Грек, отвергаешь – и мою дружбу, и мою любовь?
– Вынужден отвергнуть – по причинам, о которых говорил выше. Не взыщи, болярыня.
У неё в глазах появилась злость:
– Опрометчиво поступаешь. И недальновидно. Я здесь человек не последний. Жизнь могу отравить любому.
Софиан только усмехнулся:
– Да и мы... как это по-русски?., щи не лаптем, поди, хлебаем. Есть кому за меня вступиться.
– Ну, посмотрим, посмотрим, кто возьмёт верх! – и ушла, недовольно вертя плечами.
По дороге домой сын сказал:
– Не расстраивайся, отец. Ты её правильно отшил.
– Правильно, считаешь?
– Мне она не нравится. Наглая такая. Вредная и гадкая. А уж мачехой, наверное, сделается страшной. И со свету меня сживёт.
Феофан приобнял его за шею:
– Перестань, пожалуйста. Что за чепуху ты несёшь? Я на ней жениться не собираюсь.
– Слава Богу. Лучше уж на Машке женись.
– Ой, и ты о том же!
– А чего? Прелесть, что за девушка. И тебя, по-моему, сильно любит. И ко мне как к пасынку будет относиться неплохо.
– Так-то оно так, да не совсем так. Я женат, ты знаешь.
– Говорят же: подавай на развод.
– Нет, пока не стану. Не лежит душа... Слишком рана свежа после смерти маменьки твоей. Только год прошёл. О других жёнах думать не могу.
Гриша вздохнул печально:
– Маменька, конечно... Мне она доныне часто является во сне. Вроде бы куда-то с ней едем – то ль на корабле, то ль на бричке... После просыпаюсь в слезах. Память о маменьке – часть моей души. Но скажу по совести: жить одной памятью нельзя. Как нельзя всё время думать о смерти. Или о Боге. Мы ведь не монахи. Помнить надо, но и жить надо. И заботиться о живых – тех, кто рядом с тобою.
Дорифор от этих слов даже замер. Повернул мальчика к себе, заглянул в глаза:
– Чьи слова сейчас повторил?
Тот пожал плечами:
– Да ничьи, сам додумался.
– Или прочитал?
– Может, прочитал. Я не помню. Но скорее всего, без чужой подсказки.
– Тоже «Софиан», как я погляжу.
Парень улыбнулся:
– Весь в тебя пошёл!
Зашагали молча. А потом отец мягко сказал:
– Обещаю тебе, сынок: вот закончу роспись церкви Спаса Преображения – и займусь обустройством нашей семьи. А пока голова занята работой.
– Не тяни, отец: Машка может выскочить за другого.
– Если любит меня как следует, то не выскочит.
Да, к работе приступил сразу после Пасхи, как прогрелся воздух и в прохладном помещении храма перестал изо рта идти пар. Возвели леса, и на них, полулёжа на специально сколоченном кресле, мастер принялся писать Пантократора. Фон решил оставить нейтральный, основные фрески исполнить в терракотовых и охристых тонах. Волосы Христа написал не прядями, а единой массой. Нимб вокруг головы сделал чуть ли не в половину купола. Грозный лик получился на удивление быстро. И особенно поражали на нём чёрные глаза. Положив последний мазок – яркий, сочный (Иисус вообще вышел вроде сложенный из мозаики), кликнул Симеона, находившегося внизу. Тот поднялся, громко скрипя досками ступеней. Глянул на Спасителя и схватился за поручни от испуга. Даже побледнел:
– Господи, учитель! Я смотреть страшусь.
– A-а, волнует?
– Как живой, ей-богу!.. Особливо глаза. Свет не видывал ничего подобного.
– Значит, я сработал неплохо.
– Вдруг архиепископ прогневается?
– Отчего?
– Больно строг Христос-то. Непривычен. Не такой, как везде.
– Погоди, погоди, серафимы и ангелы привнесут в картину успокоение. Кой-кого из них поручу написать тебе. И, конечно, одного из праотцев – например, Илью. Постараешься?
– Выдюжу, наверное, с Божьей помощью.
Праотцев написали восемь – от Адама и сына его Авеля; были здесь Илья, Сиф, Енох и Ной; наконец, Мельхиседек и Предтеча.
Очень выразительно получился седобородый Мельхиседек – царь Саламский, что принёс на Фаворской горе жертву истинному Богу, и к нему вышел Авраам, предопределив тем самым появление здесь в грядущем знаменитого Фаворского Света, Света Божьего, хорошо знакомого нам по Новому Завету.
В сильный июльский зной начали работать в Троицком приделе. Феофан писал с чувством, самые любимые сюжеты – Богоматерь с Младенцем и Святую Троицу. Пресвятая Дева вышла у него лёгкой и почти воздушной, в красноватой накидке, ниспадающей мягкими складками, и с нежнейшим взором, обращённым к Божественному Сыну. Рядом Феофан изобразил Гавриила – ангела с прозрачными крыльями. Весь он светился будто, глядя на Христа и Марию, – волосы и одежды светлые, охристых тонов, а рукав-колокол объёмный, в нарушение традиций обратной перспективы. Фреска получилась лиричной, удивительно тёплой.
Но зато Троица навевала трепет. Дорифор поместил её не на плоской поверхности, а на вогнутом сегменте придела с тем расчётом, чтобы свет из окна создавал особое настроение. Средний ангел возвышался над остальными, и Его огромные крылья охватывали двух других (перекличка с нимбом у головы Пантократора). Авраам и Сарра преклонили голову. Лики Троицы аскетичны, в них – суровая одухотворённость и какая-то неземная грусть. Вроде что-то знают такое о будущем человечества, что сказать нельзя.
А под ними – столпники: те святые монахи, что ушли из монастырей в безжизненные пустыни, где страдали без воды, от жары и от голода, стоя на каменных столпах, день и ночь молясь о спасении грешных душ. Софиан воспроизвёл пятерых: незабвенных Иоанна Лествичника и Макария Египетского, менее – известных Агафона, Анания и Алимпия. Все по пояс спрятаны в полуколоннах. Смотрят на зрителя, но не видят его. В ликах старцев нет горечи, в каждом – страсть, одухотворённость и нерв. Каждый из них написан резкими мазками, широко, свободно, лица – тонкой кистью, а одежда – широкой. Каждый не похож на другого. Почти объёмен и почти что реалистичен.
А когда убрали леса, все участки росписи вдруг слились в единую композицию. И она завораживала собою: беспорядочно, даже хаотично разбросанные фигуры подчинились какой-то тайной ритмике, то передавая сгусток энергии, то внося успокоение; вроде вспыхивали в неясной серебристо-фиолетовой дымке, наступали, заглядывали в глаза; вроде музыка звучала в ушах – цветомузыка, светомузыка, вроде морские волны чередой набегали на берег...
И Василий Данилович, принимая заказанную работу, попросту сказать, обомлел. Даже перекреститься не смог. Снятая шапка в его руке мелко-мелко дрожала. Губы повторяли:
– Бог ты мой... Бог ты мой... Это невероятно...
– Нравится? – спросил живописец, стоя у него за спиной.
– Что такое «нравится»? – прошептал боярин. – Как сие может «нравиться» или «не нравиться»? Я себя чувствую букашкой, заглянувшей в Вечность.
– Не преувеличивай. Кое-что можно переделать, но, пожалуй, оставлю так...
– Переделать?! – поперхнулся вельможа. – Господи, о чём ты? Переделывать Вседержителя или Богородицу?!
Дорифор усмехнулся:
– Не Самих, конечно, а мои картины. Я их создал. Красками и кистью. Дело рук моих.
– Не простое дело, а святое дело! Феофан, ты свят! Ибо воссоздал своим гением то, что обычному смертному не доступно. – Неожиданно он упал на колени и поцеловал край кафтана Грека.
Богомаз засмущался, начал поднимать новгородца:
– Что ты, что ты, окстись. Лучше выйдем на свежий воздух. Там твоя голова прочистится.
На дворе церкви было солнечно, кошка притаилась в траве, наблюдая за воробьями, купавшимися в пыли. За оградой по улице протащилась подвода. Лаяла собака.
– Фух! – сказал Василий Данилович и в конце концов осенил себя крестным знамением. – Словно возвратился из рая. – Посмотрел на художника, по-мужски его обнял, трижды расцеловал. – Вот уж сделал так сделал! Уж на что я душевно уравновешен, а и то пробрало меня до самого сердца. Истинный талант!
– Словом, одобряешь мою работу?
– Разговору нет. Я прибавлю тебе пять рублёв – сверх того, что уговорились.
– Что ж, не откажусь! Дом себе куплю на Торговой стороне и перенесу туда мастерскую. Новгород мне понравился, да и Грише тоже. Поживём ещё.
– Ты судьбой нам ниспослан, Феофан Николаич!
Слух об удивительной росписи церкви Спаса-Преображения на Ильине улице моментально разлетелся по всем кварталам. Люди приходили сюда, поражались, охали, били фрескам земные поклоны. Говорили даже, что они исцеляют хвори. Побывала в храме и вся верхушка города во главе с архиепископом. Тот, по-прежнему находясь в натянутых отношениях с Дорифором, заходил в святилище с явным предубеждением. Но мгновенно забыл обо всём на свете, ощутив невероятную силу, исходящую от шедевра Грека. Фрески потрясали. Даже холодок пробегал по коже.
– Свят, свят, свят, – произнёс Алексий, приходя в себя. – Человек не может создать такое. Феофан – или ангел, или дьявол, или то и другое вместе.
А боярыня Наталья Филипповна, мать посадника Симеона Андреевича, так ему ответила, покривившись:
– Истинный талант – дар Божий. Уж прости, владыка, но хулить Грека не дадим. Сын и я – берём его под своё крыло. И не забывай: ты во власти Веча, а не Вече в твоей.
Иерарх посетовал:
– Прекословишь, матушка? Архипастырю силишься дерзить? Худо, худо. Если рассержусь – и проклясть могу. И тебя, и сына, и Грека вашего.
– Ну, так мы в Москву поедем, к митрополиту: Михаилу или Киприану – всё едино. В ножки бросимся, ничего не утаим. Чай, не выгонит, разберётся по совести.
– Не советую. Очень не советую!
– А не доводи до греха и не затевай распри.
В общем, отношения обострились. Явными противниками Феофана стали, кроме архиепископа, Александр Обакунович, Васса Варфоломеевна с братом Иосифом и ещё несколько примкнувших к ним бояр; плюс – Пафнутий Огурец со своими подручными. Но сторонников было больше. И особенно – обычные горожане, почитавшие художника за его работу в Спасе-Преображении чуть ли не как апостола. Незнакомые люди, встретив Дорифора на улице, низко кланялись, заломив шапки, а торговцы порой отпускали товары бесплатно. Слава отца пролилась и на сына: с Гришей тоже при встрече радостно здоровались разные прохожие и нередко совали в руки гостинцы. Даже друг Артем позавидовал:
– Твой родитель в Новгороде – самый знаменитый. Встань из гроба Александр Невский – а и то ему воздали бы почестей много меньше.
Паренёк обиделся:
– Только вот смеяться не надо.
Но боярич его заверил:
– Не шучу, клянусь. Без подвоха сказал.
– Без подвоха – тем более. Это общее любопытство нам уже надоело.
– Неужели приязнь претит?
– Не претит, но обременяет. Папенька уверен, что его превозносят преувеличенно. Что его главные творения ещё впереди. Может быть, в Москве...
Отпрыск Василия Даниловича изумился:
– Хочет уезжать? Неужели?
– Нет, пока не знает. Если допекут – и друзья, и враги – вероятно, отправимся. Заодно и тебя возьмём. Ты ж хотел в Москву – на попа учиться.
– Ну, так это пока не скоро – надо подрасти.
Видимо, Артем разболтал сестре о возможном отъезде Феофана. Потому что девушка поджидала художника, направлявшегося на ужин к её отцу (по его приглашению), и, шагнув навстречу, обратилась взволнованно:
– Люди бают, собираешься Новгород покинуть?
Софиан даже растерялся:
– Кто тебе сказал, Машенька, голубушка?
– Слухи долетели.
– От Григория, что ли? Вот болтун мальчонка! Я ему задам.
– Стало быть, неправда?
– Помнится, при нём ляпнул сгоряча – видимо, на что-то разгневавшись... А малец запомнил. И настрекотал.
– Значит, остаёшься?
Он взглянул на неё внимательно:
– А тебе хотелось бы как?
Новгородка опустила глаза:
– Лучше бы остался.
Дорифор подошёл вплотную. И спросил вполголоса:
– А пойдёшь за меня, коли разведусь?
У боярышни запылали щёки, но она молчала.
– Что ж не отвечаешь? Я не люб тебе?
Дочь Василия Даниловича помотала головой отрицательно.
– Ах, не люб?
Слипшиеся губы разомкнула с усилием:
– Я не знаю... Страшусь...
– Что, меня страшишься?
– Да...
– Что ж меня бояться-то?
– Ты... такой... необыкновенный... и непонятный... страшные иконы рисуешь... Знаешь столько! Можешь говорить про любое!.. Ну, а я? Самая обычная, молодая, глупая... и не интересная для тебя... – Девушка едва не заплакала.
Он дотронулся до её руки:
– Машенька, оставь... Не терзайся, право. Молодость твоя, красота и скромность – вот что для меня главное. Ничего иного не надо. Остальное приложится. Обещаю написать челобитную Патриарху в Царьград и отправить с кем-нибудь из гостей-купцов. Как его решение выйдет – тотчас и поженимся. Ты не против?