Текст книги "Страсти по Феофану"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Готский князь Алексей пожелал познакомиться с пленным живописцем. К Некомату для переговоров о выкупе были посланы два гонца, и они ещё не вернулись из Сурожа. Но правителю княжества Феодоро (названного в честь его основателя, князя Фёдора по прозвищу Ослепительный) стало интересно – кто же он такой, этот богомаз, за которого потребовали огромную сумму в шестьдесят золотых? Может быть, оставить его у себя в Дорасе и велеть, чтоб расписал княжеские пещеры? Надо поглядеть на него и задать несколько вопросов.
Дорифору на всякий случай руки связали за спиной и надвинули на глаза колпак: пусть не знает, по какой дороге идти, если выйти из темницы на волю. То и дело спотыкаясь о камни, Грек едва не падал, но охрана ловила его под локти.
Наконец, зашли в какое-то помещение, покружили по извилистым галереям, вдоль которых стояли часовые, спрашивавшие что-то по-готски, а сопровождавшие Софиана воины чётко отзывались в ответ. В ноздри ударили благовония от дымящихся курительниц. С богомаза сняли колпак. Он прищурился от ярких огней, отражавшихся в золотом убранстве княжеских чертогов, и увидел в глубине залы Алексея, восседавшего на кованом троне под бархатным балдахином. В дорогой высокой диадеме, больше напоминавшей корону, и шитых серебром и алмазами одеждах, он имел плоское и невыразительное лицо с бледно-голубыми глазами. Был безус, но при этом бородат. И слегка шепелявил при разговоре, как Филька. Князь спросил на ломаном русском:
– Ти и ест мастер ис Московия, друг купес Некомат?
– Точно так. А до этого проживал и работал в двух Новгородах – и Великом, и Нижнем, а ещё раньше – в Каффе, где едва не отравил консула ди Варацце, на которого ты имеешь зуб, как я слышал...
– Ошень интерес! – оживился правитель. – Расскасать мне о ди Варассе сильней!
Феофан рассказал. Гот заметилДи Варассе умирал прошлый лето. И теперь в Каффа – новый консул, имя ест Паскуале Вольтри – не слыхать такой?
– Нет, увы, не слыхивал.
– Глюпый, садный. Город расворовать, а его людей пустить по мир.
– Я хотел заехать в эту факторию, чтобы поклониться могилам близких и родных...
– Но теперь ты сидеть мой плен, – не без удовольствия отметил правитель Феодоро. – Что мы поселать, то с тобой и делать.
У иконника потухли глаза:
– Понимаю, княже...
После паузы Алексей продолжил:
– Но своя ушасть мошно облегшать, если соглашаться написать мой портрет.
Софиан воспрял:
– Господи, конечно! Хоть сейчас готов.
– Нет, сейсас ест не хорошо. Не иметь время на тебя.
– Ваша светлость пусть не беспокоится – вам позировать не придётся. Я пишу по памяти.
– Ошень интерес!
– Только распорядитесь, чтобы слуги обеспечили меня всем необходимым – красками и кистями, снадобьями для грунтовки доски и тому подобным, – список я составлю.
– Ошень хорошо.
– И хочу писать не в узилище-пещере, а на свежем воздухе.
– Только под охран.
– Уж само собою.
Несмотря на неволю, это были счастливые дни. Рядом с их тюрьмой сделали навес от дождя и позволили слугам находиться вместе с хозяином, а не задыхаться в грязной темнице. Дорифор писал быстро, весело, то и дело переговариваясь с друзьями, и его четырёхпалая рука наносила мазки на доску безостановочно. А в начале дня и под вечер приходила к навесу Пелагея, приносила пищу и немножко болтала с новыми приятелями. На свету она оказалась ещё прекрасней – выше и стройнее Летиции, и глаза синее, и рисунок губ несколько иной, более суровый, а зато в локонах – больше рыжины, взятой от Романа. В целом внучка выглядела строже бабушки, аскетичнее, жёстче... Но художник был от девушки без ума. Нет, не в том смысле, что увлёкся ею как женщиной, Боже упаси, а любил по-отечески, словно бы действительно оказался её дедом. Рассказал о любви к Летициии, о Григории и о Пьеро Барди. Та внимала с живейшим интересом. И сама поведала, как они с родителями жили – мама занималась хозяйством, а отец расписывал церкви и дома знатных горожан. «Часто вспоминали тебя, дядя Феофан, – говорила она по-гречески, – только ты всегда казался мне древним стариком – сгорбленным, седобородым...», – и она хохотала живо. «Разве я не сед? – чуть кокетничал он. – И фигура уже не та!» – «Ах, оставь, – отвечала девушка. – Выглядишь отменно. А седые волосы только красят мужчину». – «Ты мне льстишь». – «Нет, всегда говорю, что думаю».
Незаметно прошла неделя. Грек нанёс на доску последний штрих и вздохнул устало:
– Ну-с, довольно. Лучшее – враг хорошего. Улучшать – только портить, – и позволил посмотреть на картину товарищам по несчастью.
Те уставились, ничего не произнося. Готский князь восседал на белом коне в развевающемся алом плаще, с саблей наголо и блестящих на солнце доспехах. Плоское лицо его было грозно и величественно. Бледно-голубые глаза излучали силу. Плотно сжатые губы говорили о гневливом характере. Это был не совсем Алексей, а улучшенный образ Алексея; тот, каким он, возможно, сам хотел бы себе казаться.
– Прям Егорий Победоносец, – восхитился кучер, совершенно уже оправившийся после побоев.
– Токмо не хватает змия под копытами, – подтвердил Селиван.
– Слава Богу, что в жизни кир Алексей не такой суровый, – мягко ввернула Пелагея. – Он бывает злобен, но сердиться долго не может.
– Думаете, мой портрет не придётся ему по вкусу? – озабоченно спросил Феофан.
Слуги ничего не ответили, а кухарка сказала:
– Лесть всегда доставляет удовольствие. Даже если это явная лесть.
– Полагаешь, что я перестарался?
– Нет, пожалуй, что надо.
И рабыня оказалась права: повелитель княжества Феодоро даже вздрогнул, разглядев себя на картине, отступил на шаг, долго всматривался в лицо, напряжённо сопел. Наконец, воскликнул:
– Ошень интерес! Ти ест мастер. Лушше остальной.
Софиан отвесил церемонный поклон. Повернувшись к нему, гот расплылся в улыбке:
– Я имет для тебе славный новост. Некомат ест согласный саплатит викуп.
– Слава Богу! – вырвалось у художника.
– Но сейшас я не пошелат его полушат.
Дорифор, испугавшись, произнёс:
– Почему не пожелаете, ваша светлость?
– Шалко ест отпускат. Мошет, не поехат? Ми с тобой друшит. Буду шедро платит за твоя работ.
Приложив руку к сердцу, тот проговорил:
– Благодарен, княже... Ты великодушен. Но позволь всё-таки уехать. К детям, к внуку...
Алексей печально кивнул:
– Хорошо, так бит. Ти отнине имет свобода. И бес всякий викуп.
Феофан упал на одно колено и поцеловал ему руку. А потом спросил:
– И мои прислужники тоже?
– Да, и твой прислушник. Ми дават повоска и лошат. Восврашат твой нехитрий скарп...
– А ещё просьбу можно? Раз такое дело...
– Ошен интерес.
– Отпусти со мной Пелагею.
Князь нахмурился:
– Што са Пелагей? И сашем отпускат?
– Девушка-кухарка. У тебя в рабынях. Дочь Романа, моего ученика.
– A-а, такой красавес? Нет, не отпускат.
– Княже, почему?
– Ми не ест нарушат наш укас: не дават рабам воля. Если токмо господин шенится на раба. Если шенится – то она ест воля. – Рассмеявшись, проговорил: – Если ти шенится, то сабират!
Дорифор мотнул головой:
– Нет, сие невозможно.
– Ти шенат?
– Я вдовец.
– Где тогда пришин?
– Ей всего только двадцать, ну а мне скоро шестьдесят. В дедушки гожусь.
– Это ест пустяк. Наш отес во второй рас шенат на шена семнасать лет. Он имет шестесят два. Шил недолго, но ошен шастлив.
– Да она сама не захочет.
– Не смешит, не смешит – бит раба разве луший?
Софиан молчал. Алексей произнёс, явно забавляясь:
– Грек, решат. Помогай красавес, славний шеловек.
Богомаз подумал: «Может быть, действительно? Некомат не пожалел за мою свободу золотых монет. Неужели ж я не заплачу названную цену за свободу внучки обожаемой мною Летиции? Провидение помогло нашей встрече. Значит, это воля Небес. Если откажусь, не прощу себе потом никогда. – И ещё одна успокаивающая идея появилась у него в голове: – Ведь не обязательно потом требовать от неё разделять со мною брачное ложе! Главное – спасти. А затем останемся добрыми друзьями».
Всё ещё стоя на коленях, поднял голову и уверенно объявил:
– Хорошо, согласен.
Предводитель готов ответил:
– Савтра утро – веншание, а к обед мошно уесшат.
– Приношу безмерную благодарность вашей светлости...
– Ти не нас, но себе благодарност приносит: ти своей картина дароват всем свобода. Так!
Тем не менее Феофан волновался: как воспримет Пелагея сообщение об их бракосочетании? Вдруг откажется? Как себя с ней вести?
И когда она ближе к вечеру принесла им ужин, он отвёл девушку в сторонку и сказал негромко:
– Алексей меня отпускает... завтра можно ехать...
Задрожав, дочь Томмазы-Пульхерии опустила голову и заплакала:
– Господи Иисусе! Мне так больно будет расставаться с тобою... сильно привязалась... Горе мне, горе!
– Погоди, уймись, дорогая... – Он слегка помедлил. – Ты могла бы... ты могла бы отправиться вместе с нами...
У неё перестали капать слёзы, и она подняла мокрое лицо:
– Я? Неужто?
– Коли согласишься выйти за меня... Понарошку, конечно.
– То есть как – понарошку?
– Я просил за тебя у князя. Он не против даровать тебе вольную, если назовёшься моей супругой. Ну, и слава Богу. Вывезу тебя, а потом ни чем не посмею обременить. Свято обещаю. Буду просто дедушкой.
Судорожно сглотнув, та сказала:
– Нет, прости, дядя Феофан, этому не быть.
«Так и думал», – пронеслось у него в мозгу. И спросил с болью в голосе:
– Отчего, родная?
– Я не в праве принимать этой жертвы.
– Жертвы? Почему?
– Будучи со мной в браке понарошку, ты не сможешь затем, коли пожелаешь, с кем-то обвенчаться по-настоящему.
Он погладил её по руке:
– Успокойся, не пожелаю. И тебе самой волноваться нечего: смерть моя уж не за горами, ты освободишься и благополучно выйдешь за кого помоложе.
Слёзы потекли у неё по щекам с новой силой:
– Нет, не надо, не умирай... мне никто не нужен, кроме тебя... я тебя люблю...
Феофан приобнял девушку за плечи:
– Ну, конечно, милая. Я тебя тоже полюбил – словно внучку, да, как внучку... Ничего не бойся. Завтра обвенчаемся и уедем отсюда. На свободе придём в себя и начнём рассуждать с трезвой головой...
Пелагея приникла к нему и порывисто прошептала:
– Дядя Феофан! Ты мой добрый ангел! Можно, я тебя поцелую?
– Ну, конечно, можно, – он подставил щёку.
Та оставила нежный, мокрый след на его скуле.
Не прошло и суток, как они, будучи уже мужем и женой, подъезжали к Сурожу.
4.В доме Некомата встреча была ликующей: обнимались, целовались, плакали от счастья. Сам купец обрадовался весьма, что не надо терять столько денег. Даже Серафима улыбалась с порога. Уж не говоря о Гликерье и Данииле: те всё время тискали родителя, тормошили, спрашивали, как ему удалось спастись. Шестилетний Арсений прыгал и кричал: «Дедушка приехал! Дедушка приехал! Мы теперь вернёмся в Москву!» Только появление Пелагеи, молодой жены Дорифора, всех немного смутило. И хотя Софиан объяснил в подробностях, отчего так произошло, зять и дочка до конца не поверили, продолжали поглядывать на свою новоиспечённую родственницу вполглаза. Та ловила эти взоры и всё время смущалась, чувствовала неловкость, говорила мало (да и то: дочери художника было на пятнадцать лет больше, чем свалившейся неизвестно откуда «мачехе»!), а в конце обеда попросила разрешения удалиться прилечь – из-за головной боли и усталости. Все присутствовавшие пристально смотрели, как она уходит. Феофан сказал сокрушённо:
– Хватит пялиться на неё то и дело – как сидит и что кушает. Извели совсем. Девушка она совестливая, столько перенесла в жизни. И к тому же внучка Летиции, матери моего дорогого Гришеньки. Я в обиду Пелагею не дам.
– Мы нисколько ея не трогаем, – попыталась успокоить его Гликерья. – Просто любопытно – новый человек, новая душа. И как будто твоя супруга...
Живописец не выдержал, стукнул кулаком по столу:
– Я же пояснил: понарошку! Между нами ничего быть не может. Мы пока не сошли с ума, чтоб жениться по-настоящему!
Та ответила примирительно:
– Хорошо, хорошо, будь по-твоему. Понарошку – так понарошку. Поступай, как считаешь нужным. – Но потом задала вопрос: – А тебе постелить отдельно или же пойдёшь к ней в одрину?
Он побагровел, посмотрел на дочку со злостью:
– Ты нарочно, да?
Женщина сказала с укором:
– Господи, окстись! Уж спросить ничего нельзя. Возвратился какой-то сам не свой, подозрительный, непонятный... Если полюбил молодую – что ж такого? Мы поймём и примем как должное. Ты ещё не старый, видный такой мужчина и великий иконописец, за тебя любая пойдёт. Можешь выбирать. А она свежа, привлекательна, видно, не глупа... Мы, твои наследники, будем только рады, если обретёшь своё счастье... все покорно примем твои решения. Только не таись. Для чего скрывать правду?
Феофан на протяжении этой речи снова порывался её прервать, но потом остыл и сидел задумчивый. Молча пощипал кончик бороды. Грустно произнёс:
– Я и не таюсь. Мы действительно поженились только для того, чтоб ея спасти. Памятью Анфисы клянусь. – Тяжело вздохнул. – У меня внутри такой ералаш... Знаешь, не укладывается в сознании... Отношусь к ней, конечно, с нежностью... Больно уж напоминает Летицию... Но она ея внучка! Внучка! Понимаете?!
– Что ж с того? Внучка выросла, превратилась в девушку, с коей ты не связан родственными узами. Отчего не можешь сделать этот брак настоящим?
Он руками замахал возмущённо:
– Не могу. Не хочу. Не имею права.
– Почему, ответь?
– Потому что нелепо! Бабушку любил, а теперь внучку! Ты не понимаешь?
– Нет, не понимаю, – напирала Гликерья. – При других обстоятельствах, видимо, тоже рассуждала бы в подобном ключе. Разница в годах и прочее. Но коль скоро уж так случилось – вы обвенчаны, назвались пред Богом мужем и женой. Ты относишься к ней с любовью, и она, по-моему, любит тебя. Для чего придумывать глупые запреты? Возводить пространные умозаключения?
И лишать себя радости? Постарайся посмотреть под иным углом: это не насмешка судьбы, а ея подарок. Ты не смог назвать бедную Летицию драгоценной супругой, но она явилась к тебе в образе своей внучки. Не пугайся же, поразмысли как следует и уже потом делай выводы.
Дорифор сидел, погруженный в тяжкие думы. Наконец ответил:
– Не сейчас. После, после. Надо отдохнуть – и со свежей головой взвесить. – Он поднялся.
– Значит, ляжешь отдельно, – заключила дочь. – Хорошо, сейчас постелю.
А оставшись наедине с Даниилом, высказалась так:
– Ничего, ничего, поупрямится и уступит.
Муж проговорил:
– Ты не лезла бы, право слово. Сами разберутся.
– Разберутся, конечно. Только почему не помочь? Ты не видел разве, как отец смотрит на нея? Будто бы влюблённый мальчишка. А она на него? С восхищением и восторгом. Дураку понятно: между ними – не обыкновенная дружба. Вот увидишь, не пройдёт и месяца, как они станут ночевать в общей спальне.
Он качнул головой с сомнением:
– Ох, не знаю, хорошо ли сие? Не погубит ли она Феофана? Вдруг повадится ему изменять, как Мария? Или сам, постарев, станет мучиться рядом с молодухой? Сердце старика может лопнуть...
– Да не каркай ты! – шикнула Гликерья. – Пусть всего лишь несколько лет – три, четыре, – но счастливых и ярких! Лучше, чем безрадостная вялая старость!.. Я уверена: Пелагея вдохновит отца написать новые прекрасные фрески, новые иконы. С ней переживёт третью молодость и продлит свою способность творить. Это дар Небес! Надо радоваться, а не сетовать.
Даниил проворчал невнятно:
– Был бы рад ошибиться в моих догадках...
А измученный Софиан еле дотащился до горницы, отведённой ему в доме Некомата, рухнул на постель и почти мгновенно уснул. Снов не видел или, во всяком случае, не запомнил. Но очнулся рано, захотев попить, встал, пошёл к окну, где стояла крынка, отхлебнул из ковшика и поморщился (тёплая вода отдавала прелью), посмотрел на море, хорошо видное оттуда, на слегка розовеющее снизу густо-сиреневое небо... Вспомнил, как смотрел вот так же на Босфорские волны из окна своей кельи в обители Святого Михаила Сосфенийского... Столько лет прошло! Столько удивительных лет! Он тогда был юн, полон замечательных планов, грандиозных художественных идей, жаждал побывать на Афоне... и любил бабушку!.. Софиан улыбнулся – бабушку! Мог ли он представить, что спустя сорок с лишним лет женится на внучке?! Чепуха какая-то, наваждение, чертовщина... Или нет? Божий Промысел? И Гликерья права?..
Между прочим, Пелагея сильно отличается от Летиции. Нет, не внешне: обликом, фигурой и манерами, тембром голоса, интонациями – чрезвычайно похожи. А характер совсем другой. Девочка намного серьёзнее, вдумчивее, глубже. Да, пожалуй, глубже... Нет, Летицию грешно называть недалёкой, ей хватало эрудиции и ума, но она порхала по жизни бабочкой (в юности – особенно), больше существовала чувствами, нежели рассудком. Внучка не такая... Ей, возможно, недостаёт начитанности, знания истории, философии и литературы, но она это возмещает своей наблюдательностью и житейской смёткой. Рассуждает парадоксально (греческое слово), подмечает суть происходящего, здраво мыслит, тонко осмысляет... От покойного Романа получила художественное чутьё...
Кстати, отчего умерли Роман и Пульхерия? Так и не успел расспросить... Надо поклониться и их могилам...
Что бы они сказали, вдруг узнав о союзе Пелагеи и Феофана? Испугались бы? Вознегодовали? Нет, Роман, вероятно бы, понял и не сердился. А Томмаза бы стала возмущаться и обличать...
Боже мой! Как ему непросто окончательные выводы сделать! Слишком много «за», слишком много «против ». Надо ли ему это всё? Для чего Господь опять испытывает на прочность?
Дорифор отошёл от окна, лёг на одр и закрыл глаза; сам себе велел: «Успокойся, не торопи ни себя, ни ея. Ход вещей подскажет. Коли суждено ей и мне оказаться вместе на супружеском ложе, никакие сомнения не смогут воспрепятствовать этому. Коль не суждено – никакое моё желание не ускорит дело. Надо положиться на волю Рока. Небу – Ему виднее...» – И опять забылся дремотой.
А во сне ему привиделись какие-то лестницы, по которым он взбирался наверх. Часто не хватало ступеней, надо было прыгать с замиранием сердца, а порою переползать по шатающимся доскам над бездной. Лестницы тянулись куда-то под облака. Феофан скользил, но карабкался, одержимый желанием оказаться на самой высокой точке. Уж не знаменитый Иоанн Лествичник звал ли его к себе, чью великую книгу знал художник почти наизусть и кого изобразил в Спасе-Преображении на Ильине улице? Уж не эта ли лестница-лествица суть дорога к счастью? Личному его счастью? Стало быть – ползти, несмотря ни на что! Выше, выше, сколько хватит сил!..
Софиан поднял веки. Солнечные зайчики танцевали на потолке. Разгорался день. Новый день его жизни. Сердце ёкнуло: он сейчас увидится с Пелагеей. Со своей молодой женой... Господи, как странно! Встретиться и хочется, и не хочется. Радостно и боязно. Вот попал так попал на старости лет! Седина в бороду, бес в ребро...
Встретились за завтраком – чинно, благородно. Девушка как будто бы выглядела не выспавшейся – чуть припухлые надбровные дуги, грустные глаза. А зато Гликерья потчевала всех как радушная добрая хозяйка, угощала дымящимися оладьями с мёдом и сметаной, улыбалась и старалась шутить. Даниил спросил:
– Ты когда предполагаешь отправиться в Каффу?
Феофан ответил вопросом на вопрос:
– Да неужто я и Пелагея вам уже надоели?
Ученик смутился:
– Ой, ну будет меня позорить! Просто я хотел вместе с вами съездить, посмотреть на росписи тамошних церквей, в том числе и твои, учитель. Ведь иначе не выберусь. Да и вместе надёжнее.
– Что ж, возьму тебя с превеликой радостью. Думаю, денька через три-четыре. В общем, аккурат в понедельник.
– А сегодня что делать станешь? Не желал бы взглянуть на мои новые работы? Я тут написал кое-что.
– С интересом, Данилушка, с интересом. – Он оборотился к внучке Летиции: – Душенька, а ты? Чем бы занялась?
Пелагея пробормотала, стесняясь:
– Я бы подсобила Гликерье в разных там домашних делах. Коль она не против...
– Ну, конечно, не против, – отвечала с улыбкой дочка Дорифора.
Вместе со служанкой и слугой Селиваном женщины отправились на базар, закупили три корзины продуктов для обеда и ужина, весело болтали по-гречески о житейских делах, детях и стряпне. А потом крутились в поварне, помогая кухарке готовить блюда. Но когда остались наедине, Глика предложила:
– Не сходить ли ополоснуться в баньку? У меня вся одёжа прилипла к телу: душно, жарко!
Юная жена Софиана густо покраснела:
– Было бы чудесно, только, знаешь, мне и переодеться-то не во что.
– Господи, о чём разговор! Дам тебе рубашку льняную и ещё не надёванную нижнюю юбку. Правда, я значительно шире в поясе, ну да не беда: кое-где ушьём, кое-где подвяжем.
Да, признаться, гречанка с каждым годом всё сильнее и сильнее напоминала мать – пышную Анфису. Оказалась в предбаннике безо всякого одеяния и явила новой своей товарке рыхлое бугристое тело, сморщенные ляжки, некрасиво отвисший живот и пудовые студнеобразные груди. А зато бывшая рабыня выглядела отменно: талия осиная и довольно широкий таз, стройные упругие бёдра и младенчески розовые пятки; маленькие цицки торчали наподобие шлемов-шишаков. Девушка почувствовала изучающий взгляд гречанки, обернулась и снова вспыхнула:
– Не смотри, мне стыдно.
– Вот смешная! Я ведь не мужчина.
– Всё равно, пожалуйста. У тебя такие глаза, словно спрашиваешь себя, подхожу ли я в жёны твоему папеньке.
– Ну, возможно... Извини. И на этот счёт можешь не смущаться: мне ещё до бани было ясно, что отец нашёл своё счастье. А теперь уж я убедилась окончательно – ты без платья ещё пригожее.
– Ой, ну ладно! Не преувеличивай. – И пошла зачерпывать из кадушки разогретую воду.
– Не кривлю душой. На меня, к примеру, и смотреть противно, а тобою любуешься.
Пелагея заметила:
– А зато Феофан, кажется, меня опасается.
Натирая тело золой (мыла ещё не знали), собеседница объяснила:
– Что же удивляешься? Ты сама прикинь. Человеку под шестьдесят. Столько пережил, столько испытал. Трижды стал вдовцом – дважды перед Богом и один раз с твоею бабушкой... Вдруг встречает тебя, молодую, свежую, так напоминающую Летицию... Как не испугаться, не взволноваться? Он художник, чувства обострены до предела, жизнь воспринимает особо. Должен успокоиться, осознать... Ты-то что себе думаешь? Как относишься к нему, к возрасту немалому?
Девушка, помедлив, ответила:
– Возраст ни при чём. Феофан, во-первых, выглядит гораздо моложе. Говорит и действует, как нестарый муж. А глаза и вовсе точно у наивного юноши, пылкие и страстные. Во-вторых, носитель Божьего дара. А такие люди не имеют возраста. В-третьих, и, наверное, это главное, – села на полок и сказала тихо: – я его, по-моему, сильно полюбила. Очень, очень сильно. А когда любишь, возраст не помеха. Веришь ли, Гликерья?
Та присела рядом:
– Безусловно, верю. Я сама это видела, с самого начала знакомства. И, по-моему, отец тоже привязался к тебе.
Дочь Томмазы просияла от радости:
– Неужели правда? Мне и помечтать было страшно.
– Ты с ним подружись, привыкни, приучи к себе. А потом, Бог даст, в остальном тоже ладно сложится.
Пелагея неожиданно рассмеялась. Ласково сказала:
– Так потешно выходит: я теперь твоя мачеха!
В том же тоне и Гликерья произнесла:
– Уж не забижай падчерицу несчастную, не вели наказывать.
– А веди себя чинно, благородно – я и пальцем тебя не трону!
Обе хохотали, поливали друг друга из ковшиков и хлестались берёзовыми вениками по русскому обычаю. Вышли чистые, распаренные, довольные, как хорошие добрые приятельницы.
В воскресенье Феофан со товарищи собирался в дорогу, а по утречку понедельника выкатился из Сурожа. Крымская осень завораживала своей красотой – тёмно-голубым небом, фиолетовым утомившимся морем, красно-жёлтой листвой и прощальными клиньями улетающих птиц. Увядание года... Увядание жизни... Дорифор щурился от рыжего солнца, большей частью молчал. Вместе с ним молчала и Пелагея. Только Даниил, сидя рядом с кучером, то и дело оборачивался к ним, отпускал какие-то шуточки, не совсем удачные, и старался развеселить. Даже попенял со смешком:
– Что вы едете совершенными буками? Кисло на вас глядеть.
– Так и не гляди, – жестковато ответил Софиан. – Чай, мы собрались не на свадьбу, а на поминки.
Тот хотел что-то возразить, но раздумал и прикусил язык. Грек смягчился:
– Не серчай, я же не со зла. Просто мысли грустные, философские... Коль поедем обратно благополучно, там и подурачимся вволю. Ты не дуйся, Данилушка.
– Что ты, и не думаю. Это я себя повёл недостойно – извини, учитель.
Девушка дотронулась до руки великого живописца и слегка пожала. Это был жест поддержки. Богомаз кивнул, но не повернул к ней лица – продолжал смотреть на желтеющие склоны Карадага, бывшего вулкана, а теперь обычной старой горы, как и он сам.
Около полудня подъезжали к Каффе. Внешне город изменился не сильно: зубчатые стены с бойницами и всё тот же оборонительный ров, много кораблей у причала и остроконечная башня консула в крепости на горе. Каменистые горбатые улочки. Заросли пожухшего плюща на домах. Растворенные ставни...
Феофан спросил Пелагею:
– А твои родители похоронены где?
– Рядом с бабушкой. Местный епископ не давал согласия, потому что кладбище католическое, а мои – православные. И пришлось заплатить приличные деньги.
– Отчего они умерли?
Девушка замялась:
– Мне бы не хотелось... теперь говорить, – и взглянула на спины Даниила и кучера.
Вспомнив о проклятии женщин Гаттилузи, Дорифор наклонился к уху спутницы и проговорил шёпотом:
– Что, она – сама?
Дочь Томмазы ответила:
– Да, увы... И папенька... через это... Я потом, после расскажу.
Софиан перекрестился:
– Господи, помилуй!
Завернули на постоялый двор и хотели снять четыре горницы, по числу приезжих, но свободными оказались только две. Что ж, пришлось потесниться: Чёрный и Гаврила в одной, а супружеская пара в другой. Главное, постель там была одна... Пелагея вспыхнула, отвела глаза, но не проронила ни слова.
Отобедав, решили передохнуть. Разошлись по клетям. Оказавшись наедине с Феофаном, молодая сказала:
– Ты ложись, а я в кресле подремлю.
– Нет, наоборот.
– Слушать не желаю. Мне и сидя прелестно.
Дорифор предложил задумчиво:
– Можешь рядом лечь. Я тебя не трону...
Покачала головой отрицательно:
– Тесно, неудобно... жарко...
– Ты меня страшишься напрасно.
– Не страшусь нисколько. Но поверь: этак выйдет лучше.
– Ну, смотри, как хочешь.
Снял кафтан и сапожки, повалился на ложе и пробубнил:
– Господи, прости нас, грешных и недостойных... – А затем не прошло и нескольких мгновений, как уже похрапывал.
Пелагея посмотрела на него из-за спинки кресла: благородный профиль вырисовывался на фоне белой подушки – нос горбинкой, чистый высокий лоб, смугловатая кожа, много седины в бороде и усах, а виски совсем белые... Губы шевелились от мерного дыхания и порою произносили: «Пр-р... пр-р...» Гений спал.
Внучка Летиции подумала: «Мой супруг... – Испугалась сама: – Этот пожилой господин – мой супруг?! – И сама же ответила: – Да, немолодой... Но насколько лучше, благороднее и добрее всех щенков-малолеток, попадавшихся на моём пути! Ведь не зря же его так любила бабушка... Видимо, её кровь говорит во мне. Так и хочется прилечь к нему под бочок и зарыться носом в плечо, ощутить его заботу, ласку, покровительство... Нет, сейчас не время. Разбужу, потревожу ненароком. Впереди ещё несколько ночей...»
Вечером сидели на маленькой террасе, выходившей на море, пили апельсиновый сок и болтали. Феофан сказал:
– Ведь моя матушка из этих краёв. Из татарских, половецких детей, проданных в Романию... Вот сижу, смотрю на закат и чувствую, что уже где-то это видел... вроде бы в другой жизни...
Даниил продолжил:
– А мои предки с Ладоги. Но, признаться, туда обратно не тянет. Чтобы стать настоящим художником, надо обретаться в гуще событий, а не прозябать на окраине.
– Гуща событий – что, Москва?
– Вне сомнений, учитель. Сосредоточение нового, молодого, свежего.
– Отчего не Новгород?
– Вече устарело. Каждый защищает свою мошну. Тянет на себя. Вольница-то есть, а единой воли не видно.
Дорифор согласился:
– Вероятно, так. Я нигде не чувствовал столько сил к работе, как в Москве. Мой Константинополь в упадке. Турки наседают, дни империи сочтены, и чиновники разворовывают последние крохи; православная церковь наша, к сожалению, в схоластических спорах, борется с католиками, а до живописи никому дела нет. На Руси иное – люди просыпаются от спячки, жаждут перемен. Русские хотят не зависеть ни от Орды, ни от Литвы. А такое бурление в душах благотворно воздействует на искусство. Да: Москва и только Москва.
– Жаль, что потеряем целую зиму, сидючи в Тавриде.
– Потеряем? Вряд ли. Мы должны вернуться в Москву с новыми идеями, дабы сразу же приняться за дело. Мне понравились твои работы, что я видел в Суроже. И особенно – Архангел Михаил, выполненный дерзко. Как нельзя лучше подойдёт для иконостаса Архангельского собора.
– Ты считаешь? – радостно спросил Даниил. – А не слишком ли для него смело? Патриарх смутится.
– Постараемся вдвоём убедить.
Говорили долго, аж до темноты, потом, пожелав друг другу спокойной ночи, разошлись по комнатам. Пелагея запалила свечу. Феофан, снимая сапожок, обратился к девушке:
– Может, всё-таки устроишься с краешку? Я не потесню.
Та молчала. Он ещё предложил:
– Коли раздеваться при мне стесняешься, оставайся в исподнем. Тотчас лягу и отвернусь, и глядеть не стану. – Посопел и добавил: – Нам с тобой миловаться нынче не след: завтра на могилки идём. Надо сохранить души и тела в благости. А потом видно будет.
Посмотрела на него исподлобья:
– Успокаиваешь меня, точно несмышлёныша. Даже неудобно.
Дорифор улыбнулся:
– Нешто ты большая? Ну, не зыркай так. Я не успокаиваю, говорю, как думаю.
– Ты ложись, ложись. Я потом приду. Только помолюсь.
– Делай как угодно.
Он устроился на постели и прикрылся простыней по самые уши. Но не задремал и смотрел в полглаза, как она стоит на коленях под образами, бьёт земные поклоны. Встала и задула свечу. В комнатке сделалось черно, но потом зрение художника понемногу освоилось в темноте; в слабом сером свете, шедшем от фигурных прорезей в досках ставень, Феофан увидел силуэт Пелагеи. Девушка сняла с головы платок, косу расплела и рассыпала по плечам густые волосы. Расстегнула фибулы-застёжки на платье, сбросила с себя, засверкав полотняными нижними юбками и нательной рубашкой. А затем присела на край лежанки и довольно долго возилась с тонкими вязаными чулками. Наконец, юркнула под простыню. Дорифор услышал её частое дыхание и дурманящий запах – тонкий, пряный, терпкий – запах разгорячённой женщины. Но сказал себе: «Не сегодня, нет», – и, вздохнув, притворился спящим. Бывшая рабыня лежала тихо, а потом, видно, успокоилась и расслабилась, инстинктивно пододвинулась ближе, повернулась на бок – лицом к нему – и по-детски свернулась калачиком, так что прядь её волос оказалась у него на подушке; он почувствовал их лёгкий аромат и невольно улыбнулся от удовольствия; протянул руку и приобнял дочь Томмазы за плечи; а она во сне подчинилась и прильнула доверчиво. Так они и спали, ласково обнявшись, точно два ребёнка.