Текст книги "Страсти по Феофану"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Сжав его ладонь, пылко проговорила:
– Я почту за честь, Феофан... Быть с таким человеком рядом – это же подарок Небес! – и, склонившись, быстро поцеловала пальцы живописца. А потом, повернувшись, побежала по галерее.
Софиан, взволнованный, возбуждённый, долго смотрел ей вслед. Повторял мысленно: «Ах, какое чудо! С нею отдыхает душа... Вроде возвращаешься в юность... – Он прикрыл глаза и закончил: – Извини, Летиция... Я не ангел... и меня непреодолимо тянет к этой прелестнице... Но она никогда, никогда не вытеснит память о тебе из моей души. Обещаю это».
А когда на ужин подавали горячее и Василий Данилович поднял кубок с вином за здоровье Грека, прибежавший дворский доложил испуганно:
– Там явились приставник[19]19
приставник – должностное лицо по судейской части, занимавшееся розыском и допросом преступников.
[Закрыть] Симеона Андреича со товарищи. Говорят, за их милостью Феофан Николаичем... Требуют, чтоб вышел немедля!
– Как они посмели? – удивился боярин, отставляя кубок. – У меня в дому?
Дворский только руками развёл.
– Ничего, я сам с ними потолкую, – и велел приятелю: – Ты не выходи, если надо – кликну.
На дворе, спешившись, стояли трое кметей-конников – два дружинника и приставник Трифон Бересклет.
Появившийся на крыльце хозяин грозно вопросил:
– Что вам, господа, надобно?
Бересклет низко поклонился и ответил кротко:
– Не сердись уж, Василий-ста Данилович, мы по долгу службы. Приключилось неладное. Обнаружили ноне Пафнутия Огурца с перерезанным горлом.
Осенив себя крестным знамением, новгородский вельможа подтвердил:
– Жаль беднягу. Хоть и не любил я его, тем не менее – Божья тварь. Царствие Небесное... А при чём тут Грек?
– Люди донесли, – сделал пояснение Трифон. – Будто бы на Торжище разругались оба. Из-за мастерской. До того сцепились – еле растащили. И при всех пообещали разобраться друг с дружкой. Вот и получается...
– Получается – что? – перебил боярин. – Феофан зарезал? Ты соображаешь, что лепишь?
– Надоть разобраться... Симеон Андреич велели... Мы ж чего? Коли не виновен – отпустим.
– Ну так разбирайтесь. Завтра, послезавтра. Отчего сегодня, на ночь глядя? Или он сбежит?
– Не сбежит, пожалуй. Но ведь Симеон Андреич велели. Задержать до утра и дознание учинить с пристрастием.
– Ах, с пристрастием? Видимо, на дыбе? Этого ещё не хватало. В общем, слушай: никакого Феофана от меня не получите. Прочь идите. Я с посадником стану говорить.
– Невозможно, нет, – не хотел уступать приставник. – Не поскачем без Грека.
– Свистну дворне – и она вас вытурит.
– А за сё – ответишь. Люди мы казённые, надоть уважать. И за укрывательство вероятных злодеев – тож.
Недовольный Василий топнул ногой:
– Угрожаешь? Ты кому угрожаешь, нехристь?
Но его прервал Дорифор, выйдя на крыльцо:
– Перестань, Данилыч, не кипятись. Дело не стоит выеденного яйца. Я поеду с ними, мы и объяснимся. Докажу, что чист – перед Богом и несчастным Пафнутием.
– Не ходи, молю, – попросил боярин. – Ты не знаешь наших узилищ... и заплечных дел мастеров... Душу вытрясут!
– Чай, не развалюсь, – и пошёл по ступеням вниз; бросил на прощанье: – А с посадником всё ж поговори, сделай милость. Это будет не лишне.
8.Стычка с Огурцом вышла третьего дня на Торговой стороне, в Словенском конце (квартале), где художник вознамерился поселиться и ходил показывать сыну приглянувшийся ему дом. Двухэтажный, прочный, хоть и деревянный, он вполне соответствовал нуждам Софиана: много светлых горниц, а внизу хозяйственные постройки, и в одной из них можно оборудовать мастерскую. Грише тоже жильё понравилось – двор просторный, с собственным колодцем, а за домом – садик с яблонями и грушами. Правда, всё немного запущено, так как прежние хозяева умерли, а наследники-родичи обретались по своим теремам; но почистить и поправить явно не составит труда.
Возвращались к себе через Торжище, горячо осуждали увиденное. Было «бабье лето», и стояли ясные погожие дни; множество торговцев, разложив товары по лавкам как положено, выкрикивали призывно: «Вот кому арбузы! Сочные арбузы! Слаще сахара – разрезай любой!», «Подходите, красавцы, покупайте шёлк на рубашку. Всех цветов, глядите. Отдаю недорого!», «Квас, кому квас медовый? Вы такого нигде не пили!»
Вдруг нос к носу столкнулись с управляющим старой мастерской. Тот увидел Грека и с притворным умилением начал кланяться:
– Многие лета нашему великому богомазу! Разреши же облобызать твою ручку даровитую? Не побрезгуй и снизойди.
Феофан нахмурился:
– Уходи с дороги, Пафнутий. Что пристал?
Огурец оскалился:
– Ах, не допускаешь и презираешь, в грош не ставишь? Ну, само собой, нам ли, мелким сошкам, со светилом тягаться! Вам – почёт и слава, нам – объедки с болярского стола... – Шею вытянул и, переменившись в лице, зло отрезал: – Но запомни, фрязин: мы обиды не забываем. И умеем с обидчиками считаться. – А потом поклонился Грише: – Не смей лыбиться, сучонок. И тебе, и папаше твоему выпустим кишки!
Мальчик, испугавшись, отпрянул. Дорифор схватил негодяя за рубаху и, встряхнув как следует, гневно произнёс:
– Сына не замай! За него кому хош горло перережу!
А Пафнутий заверещал, начал извиваться, визжать:
– Люди добрые! Помогите! Убивают! Грозятся! Слышали, слышали? Он сказал: «Горло перережу!» Коли суд случится – повторите его слова!
Софиан рыкнул разозлённо:
– Что орёшь, болван? Замолчи, или оторву тебе голову!
Но обидчик не только не замолчал, наоборот – пасть раскрыл пошире:
– A-а! Совсем замучил! Душу вынул! Оттащите его, люди добрые, он меня задушит!
Собралась толпа, обступила сцепившихся, начала успокаивать, а потом попыталась и разнять. Двое дюжих молодцов оттеснили Грека, двое – Огурца. Тот вопил и пытался плюнуть в лицо противнику. Феофан не оставался в долгу, изрыгая проклятия. Сын кричал отцу:
– Папенька, не надо! Он ведь задирает тебя нарочно! Хочет опозорить!
Живописец мычал, тяжело дышал, скрежетал зубами. Наконец, управляющего старой мастерской увели с места стычки и художника тоже отпустили. Он пришёл в себя, начал извиняться, поправляя одежду:
– Не взыщите за причинённое беспокойство... Бес меня попутал...
Но народ не обижался, кивал:
– С кем не бывает, Феофан Николаич! Дело-то житейское.
И теперь нашли Пафнутия мёртвым. Сразу обнаружились доброхоты-свидетели (по-старинному, «послухи и видки»), кто с готовностью подтверждал, что во время скандала «инородец угрожал нашего убити». При таких обстоятельствах новгородский посадник был обязан принять соответствующие меры.
Бересклет со товарищи привели задержанного на Холопью улицу, где располагались судебные палаты, а в подвале содержались подследственные и при помощи пыточных орудий производилось дознание. Комната допросов не сулила ничего обнадёживающего: с потолка свисали цепи, на которых за руки, связанные за спиной, вздёргивали преступника, сбоку стояла жаровня, чтоб поджаривать ему пятки, на лавке были разложены инструменты для вырывания щёк и ноздрей. Трифон кликнул дьяка-писца, усадил Дорифора и начал разговор. Сразу пояснил:
– Ты не бойся, Феофан Николаич, я тебе не враг. Очень уважаю твоё искусство. Посещал Спас-Преображенскую церковь и, как все, восхищался этой работой. Но поделать ничего не могу – служба службой. Расскажи мне, как на духу, о своих распрях с Огурцом.
Софиан ответил:
– Да особых-то распрей не было. Просто не по нраву ему пришлось, что хотел я порядок навести в вотчине его. Первый раз из-за этого и повздорили. А Василий Данилович предложил отступиться, завести собственное дело, наново, отдельно. Но и сё Пафнутию не понравилось, так как выходило, что я начал с ним соперничать. И поддержка высоких покровителей – ты их, видимо, знаешь, – прибавляла ему нахальства...
– Знаю, знаю, не называй, – поспешил сказать Бересклет, покосившись на дьяка. – Лучше нам поведай о последнем случае на Торжке.
Грек в подробностях описал происшедшую с ним уличную бузу. Ничего не скрыл, лишь растолковав:
– А в запале чего не брякнешь! Я вспылил изрядно. Это признаю. Но ни бить Пафнутия, тем более убивать – не намеревался. Даже в мыслях не было. Жизнь у человека может отнимать лишь Создатель.
– Ясненько, понятненько, – согласился Трифон. – Только мне ответь: этот ножик твой? – и достал из тряпицы небольшое лезвие на красивой перламутровой ручке, в давние времена подаренное юному Софиану мастером Евстафием Аплухиром.
– Мой, конечно, мой! – оживился художник. – Думал, потерял. Я им краски счищаю, если они подсохли. Замечательный ножик.
– А давно потерял-то?
– Да уж с месяц, наверное.
– Ив каком же месте?
– Коли б знать! Видно, в церкви на Ильине улице. Где-то на лесах.
Бересклет вздохнул:
– А нашли его подле мёртвого Огурца. И на острие – кровушка. Им несчастного и зарезали, между прочим.
Дорифор взволнованно произнёс:
– Кто-то очень хочет со мной расправиться...
– Да, похоже на то, – подтвердил приставник. – А теперь скажи, где ты был с вечера двадцатого и по утро двадцать второго сего месяца?
– То есть с позавчера?
– Совершенно верно.
Феофан задумался. Вспоминая, проговорил:
– Мы с моим подмастерьем – Симеоном Чёрным – ездили за город, в Юрьев монастырь, где смотрели росписи Георгиевского собора, говорили с настоятелем, отцом Дормидонтом, о возможном поновлении фресок... А вернулись поздно и легли спать где-то ближе к полночи.
– Ничего не путаешь?
– Нет, как было, тебе поведал.
– А один видок сказал, что узрел тебя в тот вечер на немецком гостином дворе, где ты пил вино вместе с непотребной девицей Мартой. Или наклепал?
Живописец смутился:
– Нет, не наклепал, но означенную девицу посещал я во вчерашнюю ночь, а не в позавчерашнюю. И не для того, о чём ты подумал, бо с гулящими девицами не дружу, а с единственной просьбой – чтобы не цеплялась за Симеона. Симеошка мой, получив отказ от Василия Даниловича в предложении выдать за него дочку, впал в меланхолию и неделю до этого куролесил по гостиным дворам. А потом объявил, что решил жениться на немке Марте. Я и попытался ея отвадить.
– С Мартой мы тоже толковали. Получается, что к ней ты пришёл взволнованный, попросил умыться, и она увидела, что на пальцах у тебя что-то красное, может быть, и кровь.
Грек с кривой улыбкой ответил:
– В самом деле кровь. Только не моя и тем более не Пафнутия. На меня, как я по немецкому двору проходил близ поварни, прыгнул недорезанный петушок. Повариха голову ему отсекла, а он вырвался и давай чесать. Капли запеклись на рубахе. Можно увидать – коли портомоице[20]20
портомоица – прачка.
[Закрыть] ещё не отдали. Повариха вам подтвердит.
– Спросим обязательно.
– Есть ещё вопросы?
– Нет, пока больше не имею.
– Ну, так я пойду?
– Далеко ли, Феофан Николаич?
– Восвояси, к сыну.
– Сожалею, но никак отпустить тебя не могу, – возразил приставник. – На словах складно получается, а на деле вот что: обещал зарезать – ножик твой – отмывал руки с кровью... Полная картина злодейства. Как же отпустить?
– Что же мне в узилище пребывать всё время?
– Видимо, придётся. Как не соберём доказательства твоей невиновности. И не сыщем настоящего лиходея. Потерпи чуток.
Камера была одиночная и довольно грязная. Лавка и вонючий тюфяк. Свет сочился через щель возле потолка, без решётки, но такую узкую, что пролезть в неё не смог бы даже ребёнок. А в углу стояло ведро для естественных надобностей.
«Да-с! – подумал Дорифор. – Третий раз в моей жизни. И условия везде скверные – что в Константинополе, что в Галате, что в Новгороде. Нет, в Галате, пожалуй, не такой смрад стоял. Да и блохи не прыгали, как в тюрьме эпарха. Интересно, а крысы тут есть? Сомневаться трудно».
Он уселся на лавку, локти упёр в колени, голову обхватил руками. «Вот ведь не везёт! – продолжал грустно размышлять. – Всё не слава богу. Вроде как нарочно. Вроде бы Судьба издевается надо мною, посылая мне разные напасти. Видно, на роду так написано. И ни в чём, ни в ком не найду я успокоения... – Он откинулся к каменной стене. – Но с другой стороны, если б не было этих тягот, испытаний, горя, разве смог бы я писать так отчаянно? Понимаю сам: церковь на Ильине улице – на порядок выше того, что когда-нибудь создавалось мною. На пределе человеческих сил. Скорбь и ужас от утраты Летиции воплотились в сих божественных ликах... Как сказала бы она – ше-д’овр... Значит, не напрасно страдал?» Но потом себе же ответил: «Впрочем, если бы велели: выбирай – день любви с Летицией или слава художника – я бы выбрал первое... Чтоб она жила, и смеялась, и пела... – Софиан даже застонал. И закончил: – Слава – дым... Время неизбежно разрушит созданные фрески, ничего не оставив от моих побед... Лишь любовь умереть не может. Если воплощается в детях, внуках. Главное – любовь, остальное – тлен».
Смежив веки, он сидел неподвижно – то ли спал, то ли всё ещё подводил итоги, разбирал в уме миновавшую жизнь.
С потолка спустился паук и коснулся лба заключённого. Живописец вздрогнул, с омерзением сбросил насекомое и воскликнул:
– Нет, уеду из Новгорода – сразу, как отпустят. Здесь покоя не будет. Для начала подамся в Серпухов, где меня принимали с такой теплотой. А потом – посмотрим!
Разумеется, Василий Данилович не сидел сложа руки. Первым делом он пошёл к Наталье Филипповне, матери посадника, и молил защитить оклеветанного Грека. Та произнесла:
– Знаю, знаю – его схватили. Только ничего сделать не могу.
– Отчего не можешь? – поразился вельможа, так как нрав боярыни никогда не отличался неуверенностью в себе.
– Обложили кругом враги. Это же удар не по Феофану, а по сыну моему, Симеон Андреичу. Потому как Феофана поддерживал. Дескать, вот у нас посадник какой – дружбу вёл с убивцем. Надо скидывать!.. Испугались, черти, что сынок на чистую воду выведет мошенников. Обакуныча подлого, столько денег уворовавшего. Ёсифа Валфромеича, греющего руки на ополчении... И отца Алексия – Господи, прости! Если бы сама не строила церкви, денежки мои тоже бы пропали... под известной нам рясой... Тьфу, паршивцы! «Лучшие люди города»! Князя бы Московского на них напустить. Он навёл бы порядок.
Подождав, пока та не выплеснет всё, что наболело, собеседник спросил:
– Что же с Феофаном-то будет?
Женщина ответила:
– Для начала надо сделать попытку выкупить его. Не получится – подготовить побег. А иначе – крышка, могут присудить к отсечению головы.
– Да неужто же к отсечению?
– Глазом не моргнут.
С камнем на душе побежал Василий Данилович к самому Алексию – ведь архиепископ в Новгородской «республике» возглавлял ещё и судебную власть. Значит, от него непосредственно зависело окончательное решение. Несколько часов протомился боярин в гостевой палате Кремля-Детинца, прежде чем его пропустили к священнослужителю. Тот сидел в синем клобуке и глядел недобро. С ходу предупредил:
– Коли хочешь выгораживать Феофана, лучше не затевайся. Мы сердиты на него. Он употребил наше к нему расположение в низких целях. Всех поссорил, начал строить козни, а теперь, вероятно, и убил бедного Пафнутия.
– Грек не убивал, – горячо вступился ходатай. – Он и мухи-то обидеть не может, потому как носитель дара Божьего. Ты ведь знаешь, отче. Божьи люди и покладисты, и смиренны.
– Грек смирён? – ухмыльнулся Алексий. – Да другого такого буйного надо поискать. Погляди на его иконы. Линии изломаны, блики нервные... А буза на Торжище? Чуть ли не избил Огурца. Это наводит на великое подозрение об его виновности.
– Смилуйся, владыка. Не лишай богомаза жизни. Ибо нам Христос завещал прощать.
– О, отнюдь. Добродетель не заключается во всеобщем прощении. Зло должно быть наказано – в том и состоит наивысшая добродетель. А иначе зло обнаглеет и погубит добро. – Помолчав, прибавил: – Впрочем, о лишении жизни Феофана речи не идёт. Самое худшее, что положит суд, отрубить ему правую руку...
У вельможи перехватило дыхание:
– Руку? Живописцу?!
– В том-то всё и дело.
– Это для него равносильно смерти.
– Да, пожалуй... Но уж коли ты чужестранец, то имей совесть и не лезь со своими взглядами в наши уложения. А залез – отвечай.
Друг и покровитель художника быстро предложил:
– Ну, а если выслать из города?
– Слишком просто... – покачал клобуком Алексий.
– Пусть заплатит за освобождение отступного. Скажем, десять рублёв.
– Явно недостаточно...
– Двадцать.
– Тридцать пять. И твоё согласие выступить на Вече против нового избрания Симеон Андреича.
– Ну, пожалуй... А кого взамен?
– Алексашку Обакуныча.
– Да ведь Обакунович – вор!
Помрачнев, архипастырь ответил:
– Что ж, тогда помочь Феофану будет невозможно...
Посетитель сидел подавленный, просто уничтоженный. Выдавил с усилием:
– Хорошо, согласен. По твоей воле сделаю.
– Деньги принесёшь завтра. Мы отпустим Грека из узилища под залог. Ну, а прежде суда состоится Вече. Станет Алексашка новым новгородским посадником – при твоей, разумеется, поддержке, – тогда суд решит в пользу Феофана. При условии, что покинет город не позднее зимы.
– Так и порешим.
Иерарх кивнул:
– Ну, ступай, Данилович, с Богом. Рад, что осознал свою выгоду да пошёл по пути кротости и согласия. Впредь же выбирай друзей понадёжнее. За которых не понадобится платить отступного.
– Постараюсь, отче.
Покровитель Грека сдержанно откланялся. Всё так бы и случилось, как велел Алексий, если б не внезапное возвращение Ерофея Новгородца, сразу изменившее расстановку сил.
9.Он приехал с целым ворохом новостей. Прежде всего – константинопольских.
Генуэзцы силой оружия посадили на престол ослеплённого на один глаз Андроника IV. Своего отца, императора Иоанна V, и своих братьев он отправил в тюрьму. Но враждебные генуэзцам венецианцы подкупили охрану и устроили узникам побег. Те бежали к эмиру Мураду и теперь готовят новое вторжение турок в Византию.
В то же время Андроник удалил с поста Патриарха Филофея Коккина и поставил верного себе человека – митрополита Севастии преподобного Макария.
Получается, что повеление Филофея – сделать Киприана митрополитом Киевским и Всея Руси после смерти Алексия – больше не действительно. И великий князь Московский Дмитрий Иванович распорядился послать в Царьград ходатайство новому Патриарху о благословении друга своего – архимандрита Михаила. И Макарий уже заочно его благословил, отдал распоряжение – чтобы кандидат приехал в Константинополь для благословения очного.
Между тем, рассказывал Ерофей, Киприан не сдался. Он, лишённый сразу двух покровителей – Филофея Коккина и литовского князя Ольгерда (умершего год назад), не терял присутствия духа и отправился из Киева в Москву, чтобы сесть на митрополичий престол. Находясь около Калуги, написал письма Сергию Радонежскому и его племяннику Фёдору (настоятелю Симоновского монастыря в Москве) с просьбой о поддержке. Да вторая грамота оказалась в руках дружинников Дмитрия Ивановича. Князь велел выставить дозоры и, как только новый первосвятитель переедет границу Московии, сразу задержать. Но неистовый болгарин улизнул от своих противников, беспрепятственно въехал в белокаменную и отправился прямиком на митрополичий двор. Впрочем, здесь его всё равно схватили.
Дмитрий Иванович распорядился содержать «ставленника Литвы» в тёмном сыром подвале. Свиту Киприана догола раздели, отобрали лошадей, посадили на тощих кляч без седел, без удил и с уздой из лыка и отправили прочь из города. А болгарина сторожил воевода Никифор Кошкин[21]21
предок Михаила Романова, первого царя династии Романовых.
[Закрыть], издевавшийся над святым отцом, не давая ему хлеба и воды. На вопросы узника, что с ним будет, отвечал с издёвкой: голову отрубят или же утопят. Впрочем, через день Киприана тоже просто выслали. Он вернулся в Киев, простудившийся в своём заточении, и послал новое письмо Сергию, где пожаловался на князя и митрополита-самозванца Михаила; а в конце письма проклял всех, кто чинил насилие. И пообещал ехать в Константинополь, чтоб искать правду у нового Патриарха.
Между тем зять Дмитрия Ивановича – воевода и глава думы Боброк-Волынский – захватил татарский город Булгар. Отвечая на это, предводитель сарайской орды Араб-шах (или, в русской интерпретации, Арапша) двинул свои войска в Нижегородское княжество и разбил русских на реке Пьяне; Нижний же разграбил и сжёг. Но пока хан совершал набег, главный его город – Сарай-Берке – захватил другой хан – Тохтамыш.
Не сидят сложа руки и крымские татары – ими командует темник Мамай при поддержке Ивана Вельяминова. Чтобы усмирить непокорную Москву, отказавшуюся платить дань, бросили на русских дружину во главе с воеводой Бегичем. Но московский окольничий Тимофей Вельяминов (младший брат Ивана) вместе с князем Владимиром Пронским разгромил Бегича на реке Воже. В ознаменование этой победы Дмитрий Иванович заложил на Дубне церковь Успения Богородицы.
Ну, а что Мамай? Разозлившись, он готовит новый поход на Москву, собирает силы, нанимает воинов из алан и черкесов, получает помощь от генуэзцев из Сурожа (где по-прежнему консулом Кристиано Торрилья, а глава купцов – Некомат) и ведёт переговоры о союзе с литовцами и рязанцами. Словом, зреет крупная война. Но до Новгорода Великого вряд ли она докатится...
– А ещё привёз грамоту для нашего Грека, – в завершение рассказа сообщил Ерофей. – От его дочери Гликерьи, с коей я встречался накануне отъезда из Царьграда. Там она пишет о своей жизни и прикладывает пергамент, где уведомление, что жена Феофана год назад в доме для душевнобольных скончалась.
– Ба! – воскликнул Василий Данилович на это. – Значит, он вдовец? И жениться может на моей Машеньке? – Но опомнился и померк: – Впрочем, пусть сначала его из темницы выпустят... – И поведал путешественнику о событиях в городе.
Новгородец поиграл желваками, зло проговорил:
– Мы ещё посмотрим, кто кого. У меня в должниках – Ёська с Ваской Валфромеичи. Поприжму их как следует. Поглядим, что они тогда запоют. Симеона Андреича на съедение не дадим.
– Ну, а мне – выкуп-то нести за освобождение богомаза?
– Отнеси, пожалуй. Мы потом все рубли сии тебе возвратим сторицей. А пока дело не уляжется – Феофана и Григория надо где-то спрятать. Видимо, за городом, в дальнем монастыре. Чтобы не служили в наших распрях разменной монеткой.
– Что ж, и то верно.
Грека привели в пыточный подвал около полудня следующего дня. Выглядел он скверно: бледный, непричёсанный, с красными от бессонницы глазами. Сел напротив Трифона и покорно сложил руки на коленях. Бересклет, показав зубы, вопросил:
– Как спалось тебе, Феофан Николаич? Крепко?
– Да не спал почти, если откровенно.
– Отчего же так? Люди с чистой совестью спят обычно без задних ног.
– Совесть моя чиста, ты прекрасно знаешь. Мучили раздумья о смысле жизни... Да ещё клопы кусались, как волки. Исчесался весь.
У приставника по губам пробежала озорная улыбка:
– Да, когда клопы, не до смысла жизни... Ну, а в чём же он, этот самый смысл? Как считаешь?
Дорифор ответил:
– Честно говоря, смысла нет.
Человек посадника удивился:
– Смысла жизни нет? Для чего же люди тогда живут на свете?
– А ни для чего. То есть ни для чего высокого. Всё высокое – это наши фантазии. Для чего живут муравьи? Или птицы? Или лошади? Просто так живут – чтобы удобрять землю и кормить собою друг друга. Воспроизводиться и умирать. Люди ничем не лучше. Их стремления, идеалы, распри, войны, слава, деньги – смысла не имеют.
– Нет, неправда! – возразил русский. – Люди – не скоты и живут по своим законам. Бог вдохнул в нас душу – словно часть Самого Себя. Обладаем разумом для великих целей.
– Для каких, скажи? Ты вот для чего коптишь небо?
– Я ловлю злодеев, чтобы добрым горожанам жилось спокойнее.
– Но злодеев не уменьшается год от года. Ты умрёшь, а злодеи будут.
– Но на них найдутся новые приставники.
– И опять всё сначала? Глупо, бесполезно, бессмысленно.
– Ну, а для чего малюешь иконы ты?
– Чтобы чем-то занять ум и руки, да и деньги добыть на пропитание. Чтобы людям помочь молиться. И чтоб сын мой гордился мною.
– Вот и смысл.
– Да, в моём, крохотном мирке. А в масштабах мира? С точки зрения Вечности? Чепуха, возня. Муравей строит муравейник тоже для чего-то. А пройдёт кабан и навалит на него кучу. Что останется от целого муравейника? Ничего, дерьмо.
Трифон зло сказал:
– Ну и пусть. Пусть я похож на муравья, ковыряющегося в дерьме. Только наплевать мне на Вечность и масштабы мира. Мне отпущен маленький век, и прожить его хочу ладно. Не желаю думать о высоких материях. Я люблю жену, и детей, и город, уважаю Вече и Совет господ. Я хожу в церковь и стараюсь грешить поменьше. А когда умру, лягу в эту землю с почётом. Больше ничего мне не надо.
Софиан вздохнул:
– Понимаю, да. Муравьям не страшно. Мир воспринимают как данность. А вот муравьям, наделённым разумом, очень горько думать о своей конечности и не мочь ничего исправить...
Бересклет заметил:
– Меньше философствуй, «муравей разумный»! И повеселеешь.
– Тоже выход. А клопы в этом помогают.
Оба посмеялись.
– Хочешь продолжать веселиться, Феофан Николаич? – обратился к нему приставник.
– Ты о чём?
– Распоряжение об тебе имею. Под залог выходишь.
– Правда, что ль?
– Истинная правда. До суда – ступай. На суде и пофилософствуем – о добре и зле.
– Разве ты не будешь далее расследовать? Чтоб найти истинных убивцев?
Трифон сморщил нос:
– А оно кому-нибудь надо? Нового посадника выберут – дело и замнут. Ко всеобщему облегчению...
– Бедный наш Пафнутий!
– Да, попал в жернова...
– Ну, а как же совесть? Ты, приставленный следить за порядком, – «чтобы добрым горожанам жилось спокойнее»? Любящий жену и детей? Как уйдёшь в эту землю с честью? Коли даже в собственном маленьком мирке нарушаешь принципы?
Бересклет поник:
– Перестань дразниться, Феофан Николаич. Не трави муравьишке душу. Отпустили? Уноси скорей ноги. И не возвращайся сюда, пожалуй.
– Постараюсь, друже.
Ах, какое счастье – снова увидеть Гришу, Симеона Чёрного, всех своих друзей! Обнимались, целовались, плакали от радости. А Василий Данилович звал за стол – посидеть, отметить важное событие. Но художник попросился вначале в баньку, а затем захотел прочесть письмо от Гликерьи. Чистый, вымытый, в свежем нижнем бельишке, сел на лавку к окну и взломал сургуч на пергаменте. Начал разбирать каракули дочери. Та писала по-гречески:
«Здравствуй, дорогой папенька! Я узнала от Ерофея Новгородца всю твою историю в Каффе. Очень сожалею, что возлюбленная тобою Летиция отдала Богу душу. Я её не знала, но уверена, что дурную женщину ты не сделал бы предметом своего обожания. Царство ей Небесное! Из приложенной к моему письму грамоты, выданной эпархом и заверенной его гербовой печатью, ты узнаешь, что и маменька наша тоже отлетела в лучший из миров. Мы её отпели в церкви Всех Святых, что расписана тобою, а затем упокоили на кладбище в двух шагах от Никифора Дорифора, твоего покойного дядюшки. Пусть земля и ему, и ей будет пухом!
Я живу с бабушкой и дедушкой и едва не вышла замуж год назад за краснодеревщика Христофора Аргира, сына Льва Аргира (помнишь ли такого?), но в последний момент жениха отговорили – раз в моём роду душевнобольные, то и дети могут оказаться такими же; да ещё хромая; он и передумал. Мне уже восемнадцать лет, а других молодых людей на моём горизонте что-то не видать; не исключено, что останусь старой девой.
Мастерская дедушки процветает, на хорошем счету по-прежнему и заказов не убавляется. Он работает в полную силу, несмотря на возраст (62 года), и рука его пока не слабеет, режет дерево с прежней красотой. Бабушка похуже – мучает одышка, ноги плохо ходят, ломит поясницу. Так что управляться на кухне не может, над плитой колдуем мы с кухаркой, а она только распоряжается. Жизнь моя наполнена хлопотами по дому, церковью, шитьём, книжками стихов и цветами в саду. Часто вспоминаю тебя. Как ты там живёшь на чужбине? Нет ли мыслей вернуться в Константинополь? Здесь хотя и не слишком благостно, мы боимся турок, но тебя бы приняли с радостью, ибо всех твоих противников нет и в помине. Впрочем, есть один – дядя Филимон, бывший твой приятель, ныне же владелец мастерской Евстафия Аплухира. Дело его в последнее время не клеится, давят конкуренты, он обрюзг и, по-моему, спивается. Как увидит меня на улице, начинает лезть: «Не имеешь ли новостей от папки? Чтоб он провалился! Все мои невзгоды через него!» Фильку я терпеть не могу.
Мой поклон дорогому братцу Григорию, коего, увы, я не видела никогда, подмастерьям Роману и Симеону. Как они? Я их тоже часто вспоминаю. Коль случится оказия – отпиши, передай хоть малую весточку о себе. Буду ждать и молиться о твоём здравии.
Любящая и вечно преданная тебе дочь Гликерья».
Феофан задумчиво скрутил свиток. Снова рассмотрел грамотку эпарха: «Настоящим уведомляем о кончине рабы Божьей Анфисы, дочери Иоанна, в замужестве Дорифор, происшедшей в ночь с 6 на 7 иуня лета 6885 от Сотворения Мира [22]22
1377 год от Рождества Христова.
[Закрыть] по причине душевной слабости и телесного истощения, в чём свидетельствуют врачи Иосиф Глика и Феодор Калликл. Выдано родственникам покойной. Копию снял нотарий Элпидий Кефала».
Значит, он и в этом смысле свободен. Больше года вдовец. И не надо подавать прошения о разводе... Но в душе не чувствовал облегчения. Было жаль Анфису, несмотря на все её глупости. Разве же она виновата в них? Просто обыкновенная женщина, верная супруга, любящая мать, не сумевшая понять мужа-живописца. Подходившая к нему с собственными мерками. Заставлявшая жить по её понятиям. Но они расходились с его порывами, чувствами, идеями, он не помещался в рамках повседневности. Получается, что причина их трагедии в нём.
Софиан печально проговорил:
– Зло во мне. Я несу женщинам несчастье. И Летиция умерла от моей картины, что была написана ядовитыми красками. И Анфиса сошла с ума от любви и ревности. Надо хоть Марию уберечь от моих скверных чар. Пусть живёт сама и не мучается со мною. – Он провёл рукой по лицу. – Нос другой стороны, если Маша любит по-настоящему, я, отказываясь от брака, тоже нанесу ей глубокую рану. И заставлю плакать. Как же поступить? Кто бы посоветовал!..
За столом хозяина появился сумрачный, весь в своих неприятных мыслях. Это не укрылось от внимательных глаз боярина. Тот спросил:
– Что ты, Феофанушка, голову повесил? Радоваться должен – основные трудности уже позади. Защитить тебя сумеем от обидчиков.
– Но ведь суд ещё впереди.
– Нет, суда ты не бойся. До него дело не дойдёт. Ерофей уже припугнул Ёську Валфромеича. Да и Васку с ним. Убедят архиепископа, чтоб тебя не трогал.
– А молва? Я ж теперь по городу пройти не смогу. Станут тыкать пальцами: вон пошёл иконник-убивец! До конца дней моих, видно, не отмоюсь.