Текст книги "Страсти по Феофану"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
– Да уйду, уйду, успокойся, дура. Нетто после этого я с тобой останусь? Да ни за какие коврижки!
У себя в светёлке вытащил котомку из сундучка, побросал в неё несколько рубах, меховую безрукавку на случай холодов, книжечку Евангелия от Матфея на греческом, взял краюху хлеба и яблоко, прицепил к поясу мешочек с несколькими монетками. И, перекрестясь на икону в красном углу, дом покинул уже под вечер. Мысль была одна: «В Нижний, в Нижний, к отцу!»
5.Городец-Радилов был похож на Серпухов – по величине и уютности, но церквей оказалось больше – целых пять. Феофан, распрощавшись со своим проводником, управлявшим лодкой, задержался на день – в местной кузнице расковал себе кандалы, отдохнул и пошёл смотреть фрески в нескольких соборах. Более всего удивила его роспись в храме Николая Угодника – яркая, могучая живопись, явно не византийской руки. Он спросил свечницу у свечной лавки – кто создатель этих творений? Та ответила – местный богомаз, именуемый Прохором. «Как его найти?» – «А ступай по Кузнечной улице, и последний дом, окнами на Волгу, будет как раз его».
Дорифор отправился. Самого художника он не застал – по словам хозяйки, муж работал в Нижегородском Кремле, собираясь возвратиться к первым холодам. «Значит, повидаемся в Нижнем, – заключил Софиан, прощаясь. – Я туда завтра еду». – «Передай поклон от родных его, – улыбнулась женщина мягко. – Ждём его уже не дождёмся. Деньги кончились, живём токмо с огорода». Грек достал из мешочка рубль и вручил жене мастера. У неё задрожали губы, и она отказалась взять столь крупную сумму от нездешнего, не знакомого ей мужчины. Он сказал: «Я же не дарю, просто в долг даю. Прохор мне вернёт». В нерешительности помявшись, городчанка, наконец, согласилась. Приложив руку к сердцу, произнесла: «Бог тебя храни, добрый человек. Буду помнить век». – «Не меня благодари, но супруга. Видел его иконы, вдохновенно и искусно исполненные, от чего получил я немалое наслаждение. Потому как сам из художников, знаю цену живописному делу. Прохор твой – талант, Господом отмеченный. Сколько лет ему?» – «Сорок минуло в эту зиму». – «Значит, я постарше».
Утром напросился на одну из ладей, плывших из Городца вниз по Волге. Всё бы ничего, и погода была прекрасная, и река завораживала своей шириной, мощью, силой, на воде дышалось привольно, но мешали осы: оказалось, что, помимо прочих товаров, вёз корабль бочонки с мёдом, и нахальные насекомые полчищами роились над ними. К месту назначения Феофан приехал ужаленный в двух местах – в палец и запястье.
Нижний напоминал муравейник – весь в строительных лесах, кропотливо возрождаясь после разорительного набега Араб-шаха. Городские стены – насыпные и деревянные, а кремлёвские – каменные, но пока не завершённые. Кремль-Детинец стоял на одной из Дятловых гор, возвышаясь над слиянием Волги и Почайны, будто караульный. Златоглавый Спасский собор был уже почти что закончен и своими куполами, белым камнем с орнаментом, отдалённо напоминал Новгородскую Софию. Чуть поодаль текла Ока, тоже полноводная, но, пожалуй, более весёлая, чем степенная Волга. Дорифор отметил про себя: Новгород Великий походил на медведя, Серпухов – на зайца, Нижний – на собаку, а Москва – на кота или даже рысь. Нижний ему понравился, он любил собак, и особенно – беспородных, самых, с его точки зрения, преданных и умных. Город был шумлив и задорен, здесь мелькали самые разнообразные лица – и типично славянские, и чернявые тюркские, и скуласто-монгольские, и овально-мордовские. А наряды, наряды! Можно было встретить на одной и той же улице разноцветный азиатский халат и расшитый среднерусский кафтан, плоскую шляпу итальянца и косматую шапку булгара, сапоги ордынца и чувяки кавказца. Гомон, смех и разноязычный говор, шум от пил и стук топоров... А Торжок ломился от наваленных грудами товаров – тканей, шерсти, кож и мехов, бочек, коробков и корзинок, крынок и бутылей; хлебные ряды пахли свежей сдобой, а фруктовые – яблоками, грушами, дынями и персиками... Всё это хотелось попробовать, выпить, надкусить и, насытившись, развалиться на солнышке в полном изнеможении от истомы...
Подкрепившись, Феофан отправился на поиски Прохора-художника и нашёл его довольно легко – посреди Кремля, на лесах Михайло-Архангельского собора. Городецкий богомаз был довольно забавен: небольшого роста, кругленький, маленький, с чёрными усами при каштановой бороде, карими весёлыми глазками и смешным носом-уточкой. Перепачканный красками, он смотрел на Грека снизу вверх, еле доставая ему до плеча. Познакомились. Дорифор передал поклон от супруги (деликатно умолчав о пожертвованном рубле) и весьма лестно отозвался об иконах, выполненных Прохором. Тот ответил вежливо:
– Мне твои слова оченно приятственны, мастер Феофан. До меня доходили слухи, что ты в Новгороде Великом написал Пантократора, как нигде ране на Руси. А какими судьбами в Нижнем?
Софиан объяснил. Русский сокрушённо сказал:
– Да, Московский князь, говорят, перенял буйный нрав от Юрия Долгорукого. Как шлея попадёт под хвост – лучше схорониться подальше, не то голову положишь. Ну, и слава Богу, что сумел убежать. Думаешь у нас поселиться или двинешься обратно в Царьград?
– Нет, какой там Царьград! У меня семейство осталось в Серпухове. Обоснуюсь тут, выпишу супругу и сына.
– Ну, тогда ещё покалякаем. Был весьма рад знакомству. Может, поработаем потом сообча.
– Я бы с удовольствием.
Расспросив, как попасть в Вознесенский Печерский монастырь, Грек пошёл вдоль высокого правого берега Волги, восхищаясь её красотами – красно-жёлтыми осенними рощами и ватагой рыбаков, тянущих наполненный рыбой невод. Отвлекала боль в укушенной руке, но художник старался не обращать на неё внимания – ну, подумаешь, оса, эка невидаль, ничего, пройдёт!
Из-за полугоры Феофан увидел маковки собора, а затем и ворота монастыря. Основал обитель Дионисий. Будучи монахом Киево-Печерской лавры, он приехал в Нижний и на подступах к городу с волжского Понизовья выкопал пещеру («печеру»), где и поселился. Вскоре к нему потянулись прочие отшельники, стали строить кельи и храмы, стены и сараи. Здесь же приняли постриг будущие чудотворцы – Евфимий Суздальский и Макарий Желтоводский; здесь жила одно время вдова князя Андрея Константиновича – Василиса (в иночестве – Феодора), а затем и сама под Кремлёвским холмом возвела новую киновию – женский Зачатьевский (Крестовоздвиженский) монастырь. Наконец, здесь работал видный летописец своего времени – инок Лаврентий, и его колоссальный труд до сих пор известен как Лаврентьевская летопись... Именно к нему, ставшему игуменом, и шагал, по совету Дионисия, Софиан.
Против ожидания, настоятель был ещё не стар – чуть за пятьдесят. Говорил он живо, часто улыбался, но имел странную привычку то и дело дотрагиваться до чего-нибудь – краешка стола, чашки, собственного носа или подбородка, вроде проверял их на прочность. Познакомившись с Дорифором, радостно сказал:
– О тебе его высокопреподобие владыка Дионисий говорил, убегая к морю. Не волнуйся: ты у нас вне опасности. Мы Москву не любим за ея зазнайство. Посему и даём приют всем московским изгоям. Потрудиться на благо обители не желаешь? – и дотронулся до своего уха.
– Был бы рад внести посильную лепту.
– Осмотри святые врата, храм и трапезную Покрова Пресвятой Богородицы, храм Николы Чудотворца и колокольню. А потом обсудим, где чего надо поновить, а где роспись свежую сделать... Что с твоей десницею, мастер?
Грек пошевелил укушенной кистью и поморщился: та довольно сильно распухла и покраснела. Рассказал Лаврентию об истории с осами. Тот проговорил, коснувшись колена:
– С этим не шути, можно отравление получить сильное зело. Дай-ка поглядеть. Жало-то не вытащил?
– Вытащил как будто.
– Вот и не совсем: кончик-то засел. А теперь выжигать придётся калёным железом, дабы опухнея не распространилась к предплечью.
– Так ведь это больно!
– Что ж поделаешь, славный человече: боль, она бывает во благо.
Раскалили на огне металлический прут; Дорифор нервно отвернулся, чтобы не смотреть, и зажмурился, но момент операции перенёс геройски, даже не заохал и рукой не дёрнул; лишь почувствовал, как запахло палёным мясом.
– Вот и молодцом, – похвалил игумен, прикасаясь к брови. – Мы помазали ранку твою бальзамом, и к утру затянется, Бог даст. Кушать будешь?
– Нет, пойду прилягу. Что-то мне нехорошо, отче. Видимо, устал.
– Ну, поспи, поспи. Столько перенёс треволнений. Должен успокоиться.
Но хвороба приняла нежелательный оборот – сильный жар, лихорадка, галлюцинации. Трое суток жизнь Феофана находилась под угрозой; кризис миновал стараниями монахов – срочно пустили больному кровь и вливали в рот из детского рожка питательные отвары, а затем, предотвращая гангрену, ампутировали указательный палец. На четвёртое утро живописец открыл глаза и увидел, что лежит в келье, солнце золотит потолок, а у изголовья его сидит некто в чёрном. Богомаз напрягся и понял, что это женщина. Странное явление для мужского монастыря! Спросил слабым голосом:
– Кто ты?
Очертания собеседницы стали чётче. Дорифор услышал:
– Слава Богу, очнулся!.. Я сестра Лукерья, проживаю в Зачатьевской обители и врачую помалу. Бегали за мной, чтоб тебе помочь.
– Стало быть, не зря: мне уже значительно лучше.
– Может, и не зря. Только дело-то не во мне, а в Господнем Промысле.
– Ну, само собой.
У него в глазах окончательно прояснилось. Инокине было на вид где-то тридцать пять—тридцать семь; плотный чёрный платок стягивал лицо – круглое, желтоватое, не румяное; рот казался чересчур крупным, зубы не росли один к одному; и вообще вид монашки не отличался пригожестью; лишь зрачки светились как-то особенно – ровно и тепло. Софиан пошевелил пальцами на больной руке и почувствовал, что она забинтована.
– Что с моей десницей?
– Ничего, поправится, с Божьей помощью. Только указательный пальчик пришлось отъять.
Он перепугался:
– Как – отъять? Почему?
– Почернел, раздулся. Мы спасали прочие. Если б не отъяли, вероятно, пришлось бы отрезать кисть.
– Свят, свят, свят! Что же, я иконы писать смогу?
– Сможешь али нет – Бог решит. Приспособишься как-нибудь.
Целый день Грек проспал, пробуждаясь только для еды и питья. Ночью он спросил у Лукерьи:
– Ты сама-то, сестра, чем-нибудь питаешься? Как ни погляжу – всё сидишь, сидишь...
– Не тревожься, Феофан Николаич, я в порядке. Братья-иноки трапезу мне приносят.
– Ты давно постриглась?
– Скоро десять лет.
– Тяжело ли отвыкала от мирской суеты?
– Нет, легко. Пожила послушницей и решила.
– А сама-то из каких будешь?
– Мой отец плотничал всю жизнь, да с лесов сорвался – и насмерть. Вскоре матушка отдала Богу душу. Нас осталось два брата и две сестры. Братья по отцовой части наладились, Дарья вышла замуж, ну а я – в Христовы невесты. Так-то оно спокойнее.
– Что ли никогда не хотела домом обзавестись? Деток нарожать?
Та запричитала:
– Ой, о чём толкуешь! Нешто можно с монахиней о греховных делах беседовать?
– Что же в том греховного? Разве Дарья твоя сильно согрешила, под венец пойдя?
– Нет, конечно. Но у каждой своя стезя. – Помолчав, добавила: – Коли деток завести от Духа Святого, я бы согласилась. А иначе – нет.
– И тебе из мужчин – что, никто никогда не нравился?
Рассмеявшись, Лукерья перекрестилась:
– Ты, как змий, искушаешь мя дерзкими вопросами. Господи, прости!
– Нет, не уходи от ответа. Мы с тобой калякаем по-приятельски...
– Именно – «калякаем»! Не хочу калякать. На такие темы – тем паче.
– Стало быть, не нравился?
– То, что приключилось до пострига, всё уже быльём поросло.
– Значит, кто-то нравился?
– Ах, оставь, не тревожь мне душу. Лучше спи. Больно разговорчив...
Захворав в понедельник, Дорифор к воскресенью уже вставал, подходил к окну и пытался самостоятельно есть, зажимая ложку левой рукой. Рана заживала. Убедившись, что больной уже вне опасности, инокиня стала прощаться. Он благодарил от души, спрашивал её:
– Не рассердишься, коли навещу как-нибудь?
– Нет, у нас с этим строго. И мужчин-мирян пропускают токмо по особому дозволению матушки-игуменьи. Лучше я сама загляну к тебе. Посидим, «покалякаем», – и монахиня улыбнулась сдержанно. – Ты по-русски-то выучился неплохо.
– Я, ты знаешь, к удивлению моему, обратил внимание, что уже думаю по-русски!
– Обрусел, получается.
– Точно: обрусел. Вероятно, судьба такая – жить и умереть на Руси.
– А домой-то, в Царьград не тянет?
– Нет, пожалуй. Разве что с дочерью увидеться. И ещё в Каффу – поклониться могилке моей возлюбленной. Больше никуда.
– Как, а в Серпухов? – удивилась женщина.
– Совершенно не тянет. Мои родные, надеюсь, в скором времени препожалуют сюда. Я пошлю им письмо, передам с купцами.
– Это дело хорошее. Ну, прощай, Феофан Николаич, и прости, если что не так.
– Заходи, Лукерья.
– Обязательно: я же обещала.
Но сдержала слово нескоро – ближе к Рождеству. Софиан совершенно уже освоился в Вознесенской обители, научился писать и рисовать, пользуясь средним пальцем вместо указательного, выполнил несколько небольших икон на досках. Грамота, отправленная им в Серпухов, оставалась пока без ответа. Он скучал по Грише и Маше, думал – может быть, ему самому вернуться? Но боязнь быть схваченным кметями Московского князя пересиливала тоску.
А монашка заглянула в начале двадцатых чисел декабря. Раскрасневшаяся с мороза, она выглядела лучше – не такой желтолицей и строгой. Чаще улыбалась. Извлекла из пёстрого узелка пирожки с капустой и яблоками, тёплые ещё, несмотря на холод. С удовольствием наблюдала, как художник ест и нахваливает.
– Ты-то ничего, справный да весёлый, – оценила она. – Монастырская жизнь на пользу.
– Я работать начал, а когда работаю – забываю невзгоды. Были б силы, то писал бы, писал беспрерывно. У меня сюжеты картин в голове роятся. Иногда вижу их во сне. Еле успеваю, проснувшись, делать наброски. Хочешь, покажу?
– Покажи, пожалуй.
Феофан из-под лавки, на которой спал, выдвинул небольшой сундучок с личными вещами и, подняв его крышку, вытащил несколько пергаментов. Начал разворачивать. Это были: снятие с креста, воскрешение Лазаря, омовение ног Марией-Магдалиной, поцелуй Иуды. От волнения у Христовой невесты мелко дрожали пальцы; оторвав взгляд от свитков, подняла глаза на мирянина и сказала осипшим голосом:
– Чудо, чудо... Не могла представить, что сие возможно.
– Что – «сие»?
– Чтобы смертный мог писать как Бог.
– Не преувеличивай.
– Говорю, что думаю.
– Это лишь графитовые наброски. Коли воплощу в красках – вот, возможно, тогда будет славно... Понимаешь, высшая моя цель, высшая идея – отразить Момент Истины, миг соприкосновения двух миров. Первый – лучший, совершенный, потусторонний, вечный.
А второй – реальный, наш, греховный, конечный. Там – покой, здесь – движение. Там – порядок, здесь – хаос. Вроде ничего общего. Но греховное стремится к святому. Хаос ищет порядка. Человек ищет Бога. Не находит, не обретает, но ищет... В этом величайшая скорбь. Лишь в Зачатии Пресвятой Богородицы появляется проблеск надежды. Ибо лишь Она совместила несовместимое: плоть и Дух...
Походив по келье, живописец продолжил:
– Я хочу написать любовь. Высшую любовь, исключительную, святую. Ту, во имя которой плотник Иосиф, возлюбя Марию, подавил в себе плотское влечение и оставил Ея невинной. Ты подумай, как трудно ему давалось это решение! И не только с физической точки зрения. Но и с моральной: ведь у иудеев за бесплодие изгоняли из храма! Он обескуражен, растерян: почему невинной? Я же муж! И она обязана свой супружеский долг исполнить!.. Но потом, увидев маленького Иисуса, понимает величие подвига Марии. Понимает, что его собственная жертва не была напрасной, ибо помогла единению Старого и Нового Завета. Эта жертва – есть предтеча жертвы Христа. Наш Спаситель пригвоздил к кресту грехи человечества. Пригвоздил ужас человечества от своей конечности. Ибо смерть христианина – не его конец. Это избавление, это приобщение к идеалу. И любовь Иосифа – на порядок выше обыкновенной земной любви, качественно выше. Мы должны к ней стремиться. Но пока она доступна немногим... – Дорифор вздохнул. – Мне пока не доступна...
Он увидел слёзы на глазах Лукерьи и смущённо проговорил:
– Что такое? Ты плачешь?
Та согласно кивнула:
– Да... прости... от избытка чувств... – Вытерлась платком. – Ведь в твоих словах – истинная правда. Я считаю так же, только не могу выразить. – Подошла и взяла его за руку. – Я люблю тебя, славный человек. Но иной любовью – не греховной, не плотской. Я люблю не тело твоё, но Дух. Мы не можем быть вместе, мужем и женой, это невозможно. Но дарить друг другу высшую любовь – наше право.
Софиан посмотрел на неё печально:
– Нет, Лукерья, нет.
У неё задрожали губы:
– Ты не хочешь моей любви? Преданной сестры? Восхищенной поклонницы? Близкого тебе сердца?
– Не хочу. Не приму. Забудь.
– Я не понимаю...
– Говорю опять: высшая любовь не по мне. Понимать ея, видеть, знать – и переживать самому – не одно и то же. Написать стремлюсь. В собственной судьбе обрести – не готов. Это значит: полюбив тебя, стану жаждать близости. Как Иосиф, женившийся на Марии. И не знаю, справлюсь ли, как он, со своим вожделением, с неуёмной страстью.
Опустившись перед ним на колени, женщина сказала:
– Феофан, ты велик даже в сих словах. За такую правду я люблю тебя ещё больше. Я согласна: не люби меня, раз не можешь. Но моя любовь к тебе будет неизбывна. Мы не станем видеться. Просто помни: есть на свете тихая душа, всеми силами радеющая о твоём благе. Если призовёшь и попросишь: жизнь отдай! – я приду и отдам, не спросив, зачем.
Наклонившись, Грек поцеловал её в щёку:
– Луша, дорогая... я сего не стою... – Распрямился и, отвернувшись, подошёл к окну; грустно произнёс: – Я и сам не знаю, чего хочу. Не уверен ни в чём, вечно недоволен собою... Приношу окружающим только боль. Но иначе жить у меня не выйдет. Мой удел таков. Извини и не обижайся.
Не услышав ответа, он взглянул на монашку. Келья была пуста. Лишь оброненный инокиней платок сиротливо белел на полу.
Софиан нагнулся и поднял его. Сжал в своей изуродованной руке, ощущая, какой он мокрый. И поцеловал.
6.Куликовская битва не оставила никакого следа в душах новгородцев. Здесь её не считали общерусским делом, а воспринимали, скорее, как очередную частную распрю между князем Дмитрием и Мамаем. И вообще крымские татары не считались на Волге грозной силой. Тут боялись Сарая, до которого было рукой подать, значит – Тохтамыша, воцарившегося в нём.
Тохтамыш, в отличие от Мамая, был одним из потомков Чингисхана – сыном эмира Мангышлака, то есть внучатым племянником хана Батыя, и поэтому имел все права на власть, в том числе и в Крыму. За спиной у Тохтамыша стоял Тимур (Тамерлан), за спиной Тимура – китайский император. (Получается, признавая власть Тохтамыша и платя ему дань, москвичи находились в конечном счёте под пятой у Пекина!)
А на жизни Нижнего Новгорода Куликовская битва совершенно не отразилась. Всё текло своим чередом: праздники и будни, завершение начатого строительства, росписи соборов...
Лето 1380 года Феофан провёл в Благовещенской обители. Та располагалась в устье Оки, где-то на полпути до Старого Городка, что основан был ещё в середине XII века, возле Ярилиной горы. (Это языческое название в честь бога Солнца Ярилы и народные гуляния на ней сохранялись и после принятия христианства). Монастырь не единожды горел, подожжённый татарами и мордвой, но потом восставал из пепла, а митрополит Алексий останавливался здесь по дороге из Орды в Москву и завёл бытие монахов по новым принципам, общежитским, как в Троицкой пустыни. И на месте старой, деревянной церкви выстроили белокаменную. Вот она-то и была солидно подпорчена от последнего пожара. Вот её-то и расписывал Дорифор.
Помогал ему Прохор из Городца-Радилова, и они крепко подружились. Кстати, русский отдал византийцу долг – тот заветный рубль, спасший семью волжанина от лишений. И по части иконописи их воззрения оказались близкими: оба были приверженцами сдержанно-насыщенных тонов – красно-вишнёвого, тёмно-синего, темно-зеленого, и стремились к тому, чтобы блики создавали эффект света, падающего на основные фигуры, вроде пребывающие в тени, – как Небесная Благодать на грешную землю. Только Прохор иногда прибегал к ярким пятнышкам – изумруду, голубцу, киновари (но не в части губ – делать губы красными воспрещалось).
Всю соборную церковь завершили к началу осени и остались довольны своей работой. Да и щедрый заработок тоже радовал – на него Софиан купил себе двор в слободе на берегу Оки у Благовещенской обители. Домик был небольшой, но крепкий, в несколько светёлок и горниц, окнами на реку. Обустраивая его, живописец равнодушно отнёсся к известию о победе Дмитрия над крымчанами; думы художника были о семье, о родившемся или не родившемся сыне. Два письма, посланные с купцами в Серпухов, словно в воду канули. А приезжие из Серпухова только пожимали плечами: ничего не ведаем, вроде бы Мария Васильевна пребывает во здравии, видели её на Торжке, отчего не пишет – не знаем. И когда осень накатила, кончилась работа и отчаяние поселилось в сердце, к Дорифору примчался дворовой парень Фимка с выпученными глазами:
– Феофан Николаич, Феофан Николаич, твой сыночек прибыли!
– Где? Чего? – поразился тот.
– Тут вот мальчик с пристани – говорит, по Оке приплыли, на ладейке купецкой, токмо захворамши и дойти самолично к тебе не могут.
– Ах ты, Боже мой! Ну, скорей бежим!
Гриша был в сознании, но настолько слаб после новой простуды, пережитой во время пятидневного путешествия по реке, что едва говорил слабым голосом. Увидав отца, тихо улыбнулся:
– Здравствуй, папенька! Как я рад тебя видеть! Извини, что тревожу своим недугом...
– Господи, о чём ты! Гришенька, родной! Молодец, что приехал. Только почему без Марии?
Отрок отвёл глаза:
– Побоялась везти маленького Коленьку...
– Коленьку! Неужто?
– Да, родился благополучно. Скоро десять месяцев. Бегать не бегает, но зато ползает вовсю...
– Радость-то какая!.. Ну, потом обо всём расскажешь. Я сейчас распоряжусь, чтобы донесли тебя прямо в твою новую горенку. Будем снова вместе! А потом, глядишь, к нам пожалуют и Машутка с Колей.
«Как же, жди, препожалует она, потаскуха, стерва», – зло подумал Григорий, но смолчал.
А отец, наблюдая, как сына поднимают и кладут на носилки, а потом спускают по сходням с борта корабля, пребывал в тревоге: больно худ и бледен, кашляет противно, а глаза какие-то не его, страшные, тоскливые. Именно такие были у Летиции перед самой смертью. Ох, спаси и сохрани, Пресвятая Дева!
К вечеру усилился жар, юноша дрожал и не мог согреться, несмотря на несколько шуб, наваленных на него. Феофан послал Фимку сбегать в Зачатьевский монастырь за сестрой Лукерьей, сведущей по врачебной части.
Та явилась быстро, осмотрела недужного и велела давать ему молоко и мёд, ноги парить в тазу с горчицей. Оставшись с Дорифором наедине, обнадёжила:
– Ничего, Бог даст, выздоровеет. Состояньице хоть неважное, но не самое скверное. Более тяжёлых вытаскивала.
– Задержись до завтрашнего утра. Не бросай меня одного, – попросил родитель. – Если Грише сделается хуже, я с ума сойду от беспомощности.
– Задержусь, конечно, – согласилась женщина. – Сколько надо, столько и пробуду. Ты не сомневайся.
Ближе к полночи сын слегка успокоился и забылся сном. А монашка и художник, сидя у его изголовья, говорили вполголоса.
– Он у тебя пригожий, – похвалила она. – Кожа нежная, как у девушки.
– Это взял от матери. У меня другая, грубая – настоящий пергамент.
– А зато кудряшки твои. И овал лица...
– Интересно, на кого похож Коленька? – произнёс Феофан мечтательно.
– Отчего твоя жена не приехала? – проявила любопытство Лукерья.
– Побоялась застудить малыша.
– Отчего тогда отпустила Гришу одного?
– Говорит, будто убежал из дома без спроса.
– Да, они, вьюноши, такие... – а сама подумала: «Что-то здесь не так, есть какая-то тайна...»
Ночь прошла относительно спокойно. Софиан под утро даже задремал, привалившись плечом к стене, а когда проснулся, то увидел, что монахиня кормит больного с ложечки.
– С добрым утром, дорогие мои, – произнёс отец. – Как тебе спалось-почивалось, Гришенька?
Молодой человек ответил с натугой:
– Ничего, папенька, неплохо, – и закашлялся.
– Ну, молчи, молчи, сынок, после побеседуем.
Убедившись, что хворый чувствует себя лучше, инокиня отправилась в отведённую ей спаленку – отдохнуть. А родитель взялся почитать отпрыску книгу на греческом. Тот опять уснул, а очнувшись, попросил пить.
– Как ты, милый? – Богомаз провёл рукой по его щеке.
– Вроде бы покрепче... Ты хотел спросить что-нибудь о Маше?
– Не теперь, попозже.
– Спрашивай, не бойся.
Феофан сглотнул, посмотрел в оконце и произнёс:
– Ты скажи одно: я рогат?
Паренёк помедлил, но, решившись, выдохнул:
– Да, увы.
Дорифор слегка побледнел и по-прежнему продолжал смотреть сквозь оконную слюду на косматые осенние тучи, плывшие над Окой. Задал ещё один вопрос:
– Кто же ОН?
В этот раз молчание длилось дольше. Наконец, юноша признался:
– Князь Владимир Андреевич.
– Так я и думал.
– Почему, отец?
– Он всегда на нея смотрел как-то по-особому... Симеошка Чёрный оказался прав: мне не следовало жениться на столь молоденькой...
– А по-моему, ошибка в другом: надо было слушаться преподобного Сергия и из Троицкой пустыни ехать прямо в Нижний.
– Может быть, и так. Только ничего уже не исправишь. Главное, что мы с тобой вместе.
– И Лукерья тоже.
Софиан думал о другом, но потом, отвлёкшись, переспросил:
– Что, прости?
– Говорю: хорошо, что Лукерья с нами.
– A-а, конечно.
– Мне она понравилась. Добрая такая. Только жалко, монашка.
– Жалко? Почему?
– Ты б на ней женился.
Грек невесело хмыкнул:
– Упаси Господь! Не могу я жениться на всех, кто тебе приятен!
Тяжело вздохнув, сын ответил:
– Я здесь ни при чём. Ведь она тебя любит.
– Ты почём знаешь?
– Видно за версту.
– Ишь, больной, больной, а заметил! – взяв его за кисть, ласково погладил. – Правда, любит. Но меж нами быть ничего не может. Я женат, а она – черница.
– Вот и говорю: очень жаль.