Текст книги "Страсти по Феофану"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Да, семейная жизнь у Грека складывалась неплохо. Из Тавриды возвратились на нескольких возках – вместе с детьми Некомата: сын опять собирался налаживать торговлю в Москве, Серафима же решила примириться с супругом, Симеоном Чёрным. Ехала весёлая, жизнерадостная, приставала к деверю Даниилу – дескать, почему такой хмурый и неласковый, смотрит волком? Или он опять вспомнил их давнишнюю распрю? Или же не рад, что она наладилась к мужу? Даниил ворчал: рад, конечно, рад, просто зуб некстати болит, вынимает душу. И старался не смотреть в сторону возка с Пелагеей.
Феофан показывал молодой жене городки, где они находились проездом, объяснял, как строятся, а затем расписываются храмы, говорил и на отвлечённые темы, философствовал; та просила повторить непонятное, словно бы зубрила, как прилежная ученица. Он смеялся и повторял.
А однажды, на подъезде к Серпухову, задала вопрос:
– Правду бают, что ты имеешь сына от Серпуховской княгини?
Дорифор начал возмущаться:
– Кто тебе сказал? Селиван? Я с него три шкуры спущу!
– Да какая разница, кто сказал, ты ответь по сути.
Живописец перекатывал желваки на скулах, а потом процедил сквозь зубы:
– Это страшная тайна, понимаешь? Если дойдёт до князя, не снести нам всем головы – ни ребёнку, ни ей, ни мне...
Жена дотронулась до его локтя:
– Не серчай, бесценный, я не проболтаюсь. Дело же не в сыне, мне он мысленно уже люб, коли твой, коли часть тебя; дело в ея светлости: вы встречаться не станете от меня келейно?
Он к себе прижал дочь Томмазы, пылко поцеловал:
– Ты смеёшься надо мной, дорогая? Разве ж я могу думать о другой – при таком сокровище? Я от тебя в восторге. Голова кружится от счастья. Все елены ольгердовны поросли быльём.
Та ласкалась и тёрлась о плечо мужа:
– Верю, верю, можешь не продолжать. Ты ведь тоже для меня – свет в окошке. Я – жена Феофана Грека! До сих пор не верится.
– Обещай мне, хорошая, что те самые десять лет, о которых мы с тобой говорили, тоже не полюбишь другого.
– Десять, двадцать, сорок – никогда никого, кроме как тебя!
– Нет, хочу только десять. Поклянись.
– Обещаю, милый. Жизнью своей клянусь. Буду предана тебе беззаветно.
Но уже в Москве обратилась с просьбой:
– А давай отселимся от Гликерьи? Этот дом останется Даниилу, а себе мы выстроим новый. Подобающий твоему положению при дворе.
Софиан удивился:
– Нешто этот не подобает?
Пелагея замялась:
– Да не то чтобы был убог, просто двум хозяйкам тесно под одной крышей.
– Вы не ладите? Мне казалось, вы в Суроже подружились крепко.
– В Суроже не были хозяйками, жили у Некомата. А теперь случаются разные обиды... Для чего их множить?
Приподняв средним, целым пальцем правой руки её подбородок, ласково сказал:
– Ну-ка посмотри мне в глаза. Правду отвечай. Ты грешишь на Гликерью зря, потому как истинная причина не в ней?
Женщина молчала, заливаясь краской. Он спросил опять:
– Неужели Данилка?
У неё на глазах появились слёзы:
– Феофанушка, родной, не терзай меня. Всё, что я хотела сказать, я сказала.
– Ты должна признаться. Я настаиваю на этом. Я приказываю тебе.
– Ну, пожа-алуйста, ну, не мучь меня-я...
Он вздохнул и засунул руки за пояс:
– Ладно, не канючь. Я и сам вижу хорошо: он бросает на тебя неуместные взгляды. Ходит сам не свой. Лучше нам и вправду разъехаться, от греха подальше. Только строиться долго, надо подобрать что-нибудь готовое.
– Как прикажешь, милый.
Дом купили почти новый, в середине Ордынки, с теремом и большой палатой для приёма гостей. Феофан сам следил за покраской горниц, вычисткой двора. Пелагея набрала челядь – стряпку, горничную, мальчика-привратника; конюхом и кучером оставался Гаврила, а прислужником хозяина – Селиван. Зажили отменно.
В январе на свет появилась девочка. Окрестили её Ульяной. Пожилой отец прямо-таки светился от счастья и кричал, что теперь иначе смотрит на мир – празднично, ликующе! На крестины собрались все его родные – братья Чёрные с жёнами и внук. Серафима преувеличенно восхищалась новорождённой и опять же неестественно гневно жаловалась на то, что у них с мужем нет пока детей. Симеон выпивал, но в меру, выглядел задумчивым и меланхоличным. Искренне радовалась Гликерья; обнимала родителя, говорила, что Пелагеюшке надо нанять хорошую кормилицу, а иначе она испортит себе фигуру. Даниил выглядел больным, бледным, нервным. Сел играть с сыном в шахматы, проиграл восьмилетнему малышу, разозлился, начал говорить какие-то глупости.
Старший брат перевёл беседу в деловое русло:
– Значит, инок Андрей Рублёв отказался с нами работать? Ты в печали? Без него не справимся?
Грек ответил:
– Безусловно, справимся. Я теперь могу трудиться за четверых. Вновь помолодел. И картину боя Архангела Михаила вижу уже отчётливо. Не без помощи Данилушки, между прочим: он своими рисунками в Суроже подсказал многое.
– Главное, ты не напугай зрителей видом издыхающих гадов, – пошутил Симеон.
– Сделаю как надо. Встреча моя с Рублёвым не прошла даром... Он в своих воззрениях прав: мне, пожалуй, не хватало полутонов, был излишне резок.
– Погоди-ка, учитель, – неожиданно прорезался Даниил. – Ты не можешь быть мягким. Иначе никто не узнает руку Феофана. А иначе моя задумка, замысел нового видения Архангела Михаила, сгинет безвозвратно.
– Мы уж постараемся, чтоб не сгинула.
Только Пелагея, целый вечер не отходившая от качалки-колыбели, не смотрела ни на кого, кроме дочки. Даниил пытался завязать разговор, но жена учителя отвечала коротко, он и отлепился. А когда гости укатили, Софиан сказал:
– Что-то ты сегодня вроде бы сама не своя.
Женщина ответила:
– Слишком много событий за последние дни. Утомилась больно.
– Ну, пойди приляг. Ты и впрямь едва не падаешь с ног.
– Не хочу оставлять Ульянку.
– Нянька посидит, покачает. Да и я загляну чуть позже. Если что – мы тебя поднимем.
– Хорошо, любимый. – Приподнявшись на цыпочки, нежно поцеловала супруга в щёку. – Я тебя обожаю.
– Я тебя тоже, дорогая.
– Это правда, что идёшь в понедельник в Кремль, во дворец к Елене Ольгердовне?
Он кивнул:
– Пригласила посмотреть на сыночка, – и слегка потупился.
– Но ведь мне волноваться не о чем? – И она заглянула ему в глаза.
– Совершенно не о чем. Я надеюсь, как и мне волноваться грех – о тебе и о Данииле?
– Ух, чего придумал! Вспоминаю с трудом, кто это такой!
Посмотрев ей вслед, Феофан подумал: «Может быть, и так. Только больно вы оба на людях странно равнодушно относитесь друг к другу. Нечто происходит. Может, и не к добру».
Разумеется, разговор Дорифора с Еленой Ольгердовной вышел непростой. Встретились однажды до этого в Кремле, после службы в церкви Иоанна Лествичника, и княгиня кивнула холодно:
– Здравствуй, Феофан Николаич. Говорят, что давно приехал, а не появляешься, не заходишь, дабы рассказать о своём путешествии.
Тот пожал плечами:
– Что ж рассказывать, матушка, голубушка? Всё обыкновенно.
– Так и обыкновенно? Говорят, женился на молодой, младше почти что на сорок лет. И она вроде ждёт от тебя ребёнка. Или врут?
– Нет, не врут. Правда, что женился. Полюбил всем сердцем. И она меня...
Покусав нижнюю губу, женщина спросила:
– Стало быть, других – разлюбил?
Живописец посмотрел себе под ноги:
– Коли я женился, то любить других не имею права.
– И детей своих побочных – в том числе?
Софиан молчал. А литовка упрекнула:
– Мог бы навестить сына. Проявить родительский интерес.
– Постеснялся, матушка.
– Странно это слышать. Раньше был смелее.
– Видно, постарел, одряхлел...
– Ох, не заливай. Всё ещё огурчик. Даже краше прежнего. Видно, молодая жена не даёт скучать?
Он проговорил:
– Коли приглашаешь, зайду.
– Только вот не надо делать одолжений. Сердце не лежит – и не утруждайся.
– Я зайду, зайду. На грядущей неделе.
– На грядущей не надо, ибо князь пока дома. Собирается в Серпухов дней через пятнадцать.
– Хорошо, учту.
Заглянул, как и обещал. Выпил для приличия мёду, поданного в горнице по приказу княгини, и поведал о своих приключениях в городе Дорасе у крымских готов, как спасал Пелагею из рабства. На лице Елены Ольгердовны сохранялось невозмутимое выражение, словно бы её не касались вовсе изменения в судьбе Феофана. Только равнодушно спросила:
– Говорят, красавица, как Царевна-Лебедь?
Грек удостоверил:
– В целом недурна...
Не смогла сдержаться и уколола:
– И рогов не боишься, как бывало от Марьи-новгородки?
– Поздно уж бояться-то. У меня с женой уговор: десять лет живём душа в душу, а потом, как мне стукнет семьдесят, отпущу ея на свободу.
– Это как?
– В монастырь уйду.
– Ты – ив монастырь? Не смеши меня.
– В семьдесят созрею.
– Ты наивный выдумщик, Феофан. Даром, что художник. Вечно в каких-то грёзах. А не видишь тех, кто действительно тебя любит... – Замолчала, поджав губы.
Дорифор сказал:
– Вижу – отчего ж? Но они ведь замужем... что прикажешь делать? Мне на старости лет бегать в полюбовничках? Да ещё, паче чаяния, заслужить немилость от прозревшего князя? Нет, уволь. Больше не могу. Пусть хоть десять лет, но мои.
Собеседница воскликнула тоненько:
– А мои? Взять похоронить себя заживо? До конца дней своих гнить в постылом тереме?
Богомаз не знал, что ответить. Но княгиня и без него одумалась, заключила грустно:
– Извини, ненароком вырвалось. Дети, Васенька – вот моя любовь. Больше мне не нужен никто.
Он спросил:
– Можно на него поглядеть? Я пришёл за сим.
Промокнув слёзы в уголках глаз, Ольгердовна ответила:
– Почему нельзя? Посмотри, не жалко. – Позвонив в колокольчик, приказала няньке привести Васю.
Появившийся мальчик был в коротком кафтанчике и красивых сафьяновых сапожках. Поклонился и сказал, как и подобает:
– Здравия желаю, матушка княгиня.
Тёмно-русые волосы, от поклона свесившиеся на лоб, он заправил за уши лёгким непринуждённым движением кисти. Точно так делал Софиан в детстве. Сердце его кольнуло: «Мой сынок-то! Истинно, что мой!»
Мать задала вопрос:
– Помнишь ли сего друга – Феофана Грека, богомаза вельми искусного? Мы ещё недавно разглядывали его иконы в Серпухове?
Паренёк задумался и проговорил:
– Да, иконы помню, а его самого запамятовал, прости.
– Значит, сызнова можешь познакомиться.
Княжич поклонился:
– Здравствуй, Феофане. Как твои дела?
Дорифор склонился в ответ, приложив руку к сердцу:
– Слава Богу, не жалуюсь.
– Ты и вправду грек?
– Вправду, без вранья. У меня отец грек, матушка из крымских татар.
– А по-русски-то баешь без ошибок.
– Я уж двадцать лет на Руси. Было бы не выучиться грешно.
– Дедушка, поди?
– Да, имею внука Арсения, на два года старше тебя.
– Ты нас познакомишь? Мы могли бы вместе играть.
Бросив быстрый взгляд на княгиню, живописец помотал головой:
– Нет, Василий свет Владимирович, невозможно сие. Мы ведь не князья, даже не боляре. И тебе водиться с нами нелепо.
Мальчик удивился:
– Но ведь маменька, как я погляжу, водится с тобою?
– Оттого что хочет заказать мне иконы.
Паренёк огорчился:
– Жалко, Феофане. У меня друзей настоящих нет. Нас прогуливают с княжичем Васькой Тёмным, токмо он маленький ещё, от горшка два вершка, несмотря на то, что сынок великого князя.
Мать спросила:
– А Савелий Кошкин? Ты же с ним недавно пускал кораблики?
– Глупый он и жадный. Мой кораблик утоп, он мне своего не отдал. Скучно с ним.
Дорифор сказал:
– Летом приходи к нам в Архангельский собор. Я и два других мастера станем его расписывать. Будет любопытно.
У него глаза загорелись радостно:
– Можно будет, маменька?
Та кивнула:
– Дозволяю, сыне. Вместе и заглянем.
– Я безмерно счастлив.
Вскоре княжича увели, а Елена произнесла с улыбкой:
– Ты ему понравился.
– Он мне тоже. Славный мальчуган.
– И Владимир Андреевич выделяет его.
Грек смутился:
– Чем же, интересно?
– Отмечает ум и живой характер. Говорит: «В отца».
Усмехнулся:
– Ну, ему, конечно, виднее...
Расставались сдержанно. Он подумал: «Нет, она хорошая, добрая. И я рад, что расходимся не врагами». А литовка подумала: «Ты напрасно, Феофан, умиротворился. Я таких обид не прощаю. Насолю тебе и твоей жене при малейшей на то возможности». И действительно – крепко насолила!..
3.Старый Архангельский собор был построен шестьдесят лет назад, при Иване Калите, и давно нуждался в целой переборке. Деревянные стены, кое-где подпорченные пожаром, начали сгнивать, и пришлось укладывать молодые брёвна, вместе с ними и два венца заново сложить. А затем уж, оштукатурив, передать в руки богомазов. Те, имея прориси-наброски (привезённые Даниилом из Сурожа), очень споро творили и уложились в два летних месяца.
Братья Чёрные написали архангелов – Михаила-воина, Гавриила-вестника и, естественно, Рафаила-целителя. Но фигура первого занимала главное место; он стоял с мечом и щитом, мужественный, крепкий, чем-то напоминающий князя Владимира Храброго – тот же ясный, но жёсткий взгляд и сурово сжатые губы.
Грек изобразил битву Архистратига с силами зла: Михаил спускается с облака в развевающемся алом плаще, в ослепительных золотых доспехах и орудует солнечным мечом, поражая противников, падающих ниц в страшных корчах; херувимы трубят победу добра, а божественный свет озаряет бранное поле, вдохновляя ангела-хранителя всех христиан на последний, триумфальный удар.
Симеон с прищуром смотрел на произведение мастера и молчал. Даниил не говорил тоже, обхватив туловище руками, и глядел не мигая, цепко и ревниво.
Дорифор спросил:
– Ну, что скажете?
Старший брат перевёл глаза на учителя и проговорил удивлённо:
– Ты ли это?
– То есть как? – рассмеялся Софиан.
– Я не узнаю твою руку.
– Неужели не узнаёшь?
– Да и нет. То, чего опасался раньше... В Спасе-Преображении на Ильине улице – аскетизм и суровость, мрачное достоинство и надрыв, незаконченность рисунка... Здесь намного мягче и совершеннее. Даже во врагах есть частичка доброго, их немного жаль...
Младший поддержал:
– Там ты беспощаден, здесь взываешь о милосердии.
– Разве это плохо?
– Но к противникам Вседержителя мы не можем проявлять снисхождения.
Феофан, подумав, ответил:
– А Христос говорит о милости к падшим.
– К падшим – да, но не к ненавидящим всё святое.
Старый мастер не согласился:
– Нет, насилием нельзя устранить насилие. Бог не истребляет, но карает светоносным мечом; в этой каре есть надежда на улучшение – ибо с мёртвого какой спрос? А наказанный грешник может осознать и исправиться.
– А как же утверждают, что «горбатого могила исправит»? – хмыкнул Даниил.
– Злые языки. Те, что отрицают принципы христианства.
– Нет, христианство – это не всепрощение, – произнёс Симеон.
– Нет, в христианстве главное – любовь, – твёрдо заявил их наставник. Помолчав, добавил: – Да, наверное, я теперь другой. В Новгород приехал после смерти Летиции... Мир казался мрачным, безысходно жестоким. Сердце ныло. По ночам я рыдал и, казалось, сходил с ума... А теперь, в Москве, я пришёл к любви. Да, к любви. Бог мне подарил Пелагею. И Ульянку. И уже не могу быть жестокосердным, яростным, бесчувственным. Видимо, прозрел наконец. Или постарел? Я не знаю. Но писать, как раньше, в молодости, больше не могу...
Даниил воскликнул:
– Но ведь в Суроже мы прикидывали иное. Я изобразил Михаила в соответствии со своим замыслом! А твоя картина всё трактует в ином ключе!
– Что ж с того? И архангелы, бывает, выглядят по-разному.
Симеон усомнился:
– Уж не богохульник ли ты? Изменение и движение – суть земная жизнь. В мире потустороннем всё незыблемо, ибо вечно!
– Да, но мы-то земные жители. И для нас, изменчивых, проявления небожителей отличаются друг от друга. Вечность запечатлеть нельзя. Как нельзя запечатлеть Бога. Ибо невозможно Его познать нашим скудным разумом. Мы о Нём судим по неясным косвенным признакам, по Благим Вестям, по Посланникам Божьим. И вот это трактовать дозволяется – в силу своих дарований и навыков. А последние не стоят на месте... – Грек развёл руками. – Впрочем, как любой смертный, я могу ошибаться. Пусть нас рассудит Его Высокопреосвященство.
После ухода мастера, младший брат сказал:
– Кажется, он и в самом деле состарился. Чушь городит.
Старший согласился:
– На себя не походит, прежнего... Но какой мазок! Ты взгляни, взгляни! Как изображён Михаилов лик! Сколько дерзости, силы, мысли! Нам так никогда не суметь. А тем более в таком возрасте.
– Думаешь, Киприан одобрит?
– Не уверен. Только жалко будет, если эту прелесть повелят замазать.
– «Прелесть»? Ты сказал «прелесть»? Не кощунство, а прелесть?!
– Подлинное творение быть кощунством не может.
Даниил проворчал, отвернувшись:
– Два сапога пара... Первый выжил из ума, а второй мозги пропил...
Ревность не давала ему покоя. Он решил повлиять на ход событий и донёс митрополиту: сочинил челобитную, где поставил под сомнение правильность взглядов Дорифора. Свою лепту внесла и Елена Ольгердовна: вместе с сыном посетив Архангельский собор во время работы, увидала новое творение Феофана и не преминула сообщить Киприану о неверном, с её точки зрения, понимании художником Ветхозаветных текстов. Высший иерарх Русской православной церкви осмотрел фрески и иконы поновлённого храма и остался действительно недоволен. Пригласил Софиана к себе в палаты. И, когда тот пришёл, начал возмущаться:
– Что ты натворил, что ты учудил, друг мой дорогой? Братья Чёрные отразили воителя, ратника, бойца, у тебя же Архангел – чуть ли не Христос, благостный и добренький. Чем ты думал, когда писал?
Грек взволнованно произнёс в ответ:
– Я писал Его сердцем! Отче, посмотри, пожалуйста, непредвзято. Михаил у меня не благостен, но возвышен в своём порыве отстоять добро. Разве он не повергает противников? Меч его безжалостен и неотвратим. Но ни злость, ни жестокость не коснулись прекрасного чела. Ибо битва божественного посланника освящена Создателем и не может нести тени ненависти.
Но святитель стоял на своём:
– Говоришь как надо, а изобразил всё не так. Ты не будешь объяснять прихожанам: золотые мои, это вовсе не то, что вы видите, мой Архангел не таков, как он выглядит! Ну, смешно, ей-богу. Надо переделать.
Дорифор почувствовал, как потеют его ладони. С детства не испытывал ничего подобного.
– Переделать? – с хрипотцой вымолвил художник. – Что же переделывать, ты считаешь, владыка?
– Лик Архангела.
– Это самое прекрасное, что я создал. Всё, что угодно, только не лик. Образ Михаила мне явился во сне, и теперь его иначе не мыслю.
Киприан печально проговорил:
– Да пойми ж, несчастный: ты не светский художник, ибо богомаз есть. Исходя из этого, не имеешь права рисовать так, как вздумаешь. Существуют незыблемые каноны. Постулаты. Заповеди. Не вольны их трогать – или ты, или я, или кто другой, – чтоб не впасть в еретические домыслы. Вдохновение – да, одухотворённость работы – безусловно, только в рамках дозволенного. Отступать – ни-ни.
Феофан отозвался жалобно:
– Не могу копировать готовые образцы...
– Я не призываю их копировать.
Грек продолжил:
– ...Я бежал из Константинополя, прежде прочего, потому что хотел полной независимости, свежего дыхания. Оба Новгорода, Нижний и Великий, подарили мне это. Но мои творения были ещё робки. И теперь, когда я освободился, сбросил прежние страхи с сердца и нашёл самого себя, ты мне говоришь «переделать»!
У Киприана по губам пробежала улыбка:
– Ты бежал из Константинополя вовсе не потому – сам уже забыл? Ты бежал от гонений на противников императора и к своей возлюбленной в Каффу.
– Это были внешние стимулы.
– Брось, не сочиняй. Никакого протеста никогда ты не выражал и всегда творил в рамках правил. Совершенствовал живописное мастерство, не затрагивая основ. И за то был всегда любим мною. А теперь? Что с тобой случилось? Уж не новый ли брак с молоденькой каффианкой дурно повлиял на твоё сознание?
– Ничего подобного, отче.
– А Елена Ольгердовна так считает.
– Ах, она змея!
– Полно, полно, голубчик, не ерунди.
– Что она сказала?
– Будто бы ты вернулся с Тавриды сам не свой; чушь городишь, и тебя опасно привлекать к дальнейшим работам в Кремле...
– Господи Иисусе!
– Кстати, младший Чёрный мнения такого же.
– Утверждает, что я тронулся умом?
– Да, отчасти... Что заказ на деисус Благовещенского собора должен быть его.
Потрясённый, Софиан глядел в одну точку и не мог пошевелить языком. Киприан закончил:
– Словом, опровергни их суждения делом. Измени Михаилов лик, отдохни немного, а со следующего лета принимайся за деисус.
Живописец вздрогнул и взглянул на святителя недобро:
– Нет, прости. Мне сие не надобно.
– Что – не надобно?
– Я не продаю свои взгляды. Убеждён, что Архангел должен быть таким. И никто меня не собьёт с этой мысли.
– Даже митрополит Всея Руси?
– Даже митрополит.
– И не страшно лишиться нашей к тебе милости?
– Нет, не страшно. Грустно, неприятно, досадно, но не страшно. Мне страшнее иное – вероломство Елены и предательство Даниила. От сего немею.
– Коли ты откажешься переделывать, мы обяжем совершить это братьев Чёрных.
– Как угодно. – Собеседник поднялся. – Извини. И не поминай лихом.
– Хорошенько подумай, Феофан.
– Я уже подумал. Лучше отказаться от деисуса, сохранив честь, чем наоборот.
– Но ведь ты мечтал о нём все последние годы. Особливо – сотворить картину Апокалипсиса!
– Да, мечтал. Но достоинство дороже. Пусть мой Апокалипсис остаётся невоплощённым, чем потом искорёженным вздорными поправками.
У святителя побелели губы:
– Ты и вправду сошёл с ума!
Софиан только усмехнулся:
– Если все вы нормальны, то я сошёл. Если я нормален, то сошли остальные.
– Убирайся прочь! Ты, не понимая сего, оскорбил митрополита!
Грек отвесил церемонный поклон:
– Будьте счастливы, ваше высокопреосвященство. Не посмею тяготить вас более собственным присутствием. – И попятился к двери. – Но одно скажу на прощанье: можно сместить Патриарха и митрополита, можно свергнуть монарха и князя – и они уже не будут никем, ибо царское место красило их, только не они – место. Лишь нельзя отставить художника. Он везде художник – ив темнице, и в чертогах у императора. И не император оказывает милость художнику, призывая его к себе, но художник увековечивает властителя, будучи в его свите. А какой король без достойной свиты? Пешка, проходная фигура... – Надавил ручку двери. – Вы ещё придёте ко мне. Ибо кто ещё вам напишет деисус так, как я? Но когда вы ко мне придёте, я поставлю вам новые условия. И тогда посмотрим, кто окажется победителем.
Дорифор ушёл. Киприан тяжело дышал, взбудораженный заявлением живописца. Бормотал в усы: «Негодяй... гордец... мы найдём на тебя управу...»
По приказу высшего иерарха русской церкви, Даниил Чёрный изменил выражение лица Михаила Архангела. Теплота и живость ушли. Лик преобразился, стал традиционным и плоским.
А узнав об этом, Феофан перестал навещать семью зятя. Лишь Гликерья иногда приходила в гости к отцу, тайно от супруга.
Так и закончился для них XIV век.