Текст книги "Повести"
Автор книги: Михаил Глинка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
– В чем дело? – спросил я. – Ты же ночью мыл?
– Сочтено, что вымыто плохо, – ответил он, не переставая орудовать щеткой в содовой пене. В тоне ответа было недовольство тем, что первый раз было вымыто плохо, а не тем, что заставили переделывать.
Когда я встретил старпома, я вспомнил Мишу, его невыспавшиеся, красные глаза и спросил, надо ли было гнать парня переделывать то, что он явно делал в первый раз стараясь.
– А как же? – буркнул старпом. – Гонять надо как сидорову козу, иначе толку не будет.
Я знал, что если не гонять, то толку не будет, но также знал, что толку может не быть, если даже гонять вовсю. Есть такие примеры. Сам, можно сказать, такой пример. Может, поэтому я сам бы гонять уже не смог. Я знал, что в моем характере уже давно нет того, что необходимо для должности старпома, работы хирурга, труда воспитателя. Мне не хватило бы смелости распоряжаться другим человеком и уверенности, что я лучше знаю, кому что надо делать, чтобы было хорошо в будущем.
И опять ночь, мы сбавили ход до малого, подходим к устью Миссисипи. Длинной дугой к нам подбегает огонек лоцманского катера. Я смотрю с верхней палубы надстройки – вот перевесились за борт плечами четвертый помощник и курсант Миша: штурман смотрит, когда же лоцман ступит на вывешенный к воде трап. Миша держит в руках конец линя, – там внизу к линю привяжут портфель или сумку лоцмана. Вот загудела машинка подъема, гудит долго, и наконец из-за борта появляется голова лоцмана. Лоцманы, поднявшись на борт, никогда не протягивают руки, чтобы поздороваться, – может быть, правда, четвертый помощник слишком маленькая величина на судне, чтобы до него снисходить. Лоцман, сопровождаемый четвертым, скрывается в надстройке, а Миша, поставив около себя портфель лоцмана, аккуратно свертывает линь. Линь длинный, его надо распутывать. Миша садится под лампочкой на корточки.
– Портфель скорее неси! – кричу я ему сверху. Черт его знает, этого лоцмана, мы ведь не у себя дома. Потом еще скажет, что его портфель умышленно задержали, чтобы ознакомиться с содержимым. Миша вскакивает и смотрит вверх, в темноту. Он, вероятно, не понимает, откуда кричали. От желания сделать оба дела как надо, как подобает настоящему моряку, он мгновение медлит. Потом, подхватив портфель, бросается за лоцманом вдогонку. Ерунда, конечно, но это штришок к портрету Миши. Ему любое дело хочется выполнить лучше. Я интереса ради проверил, что с линем. Это, правда, была уже совершенная мелочь. Но Миша после вахты – на вахте он, естественно, сойти к борту не мог – спустился вниз и свернул линь аккуратной бухточкой.
И еще штришок. Перед уходом с судна курсанты должны пройти собеседование с капитаном, капитан устраивает каждому из них вроде последнего опроса. Я присутствовал при том, как Эдуард Александрович разговаривал с Мишей.
Знаниями своими, надо сказать, он меня не поразил, единственно, что ни одной цифры не было зазубрено, и, отвечая про величину дедвейта, мощности машин, емкости грузовых трюмов «Голубкиной», Миша называл цифры, близкие к истинным, то есть имел довольно верное представление о судне.
– А какого вращения винт? – спросил Эдуард Александрович. – Правого или левого?
– Обычно бывает правого… – чувствуя подвох, сказал Миша.
– Нет, левого. Знаете, для чего это сделано? Когда дают задний ход судну, то при обычных винтах, нерегулируемом шаге и правом вращении винт, естественно…
И так далее. Следовало пять минут технического монолога.
Поведывалась судоводительская тонкость, открывалась щелка в профессиональную тайну. Миша слушал… Обычно говорят – «открыв рот». Нет, рот у него был закрыт, но он весь подвинулся вперед, хотя и не стронулся с места. Можно было не сомневаться, что он запоминает слова капитана намертво.
Я за потомственность в профессиях. Ни капли не сомневаюсь в том, что Миша через десять лет сам будет капитаном. Готов держать пари.
Третьего макаровца зовут Алеша. Такое ощущение, что мальчика этого жизнь уже обрабатывала горелкой и пескоструем, пытаясь уничтожить то, чем отличался он от других людей. Этому мальчику пошли бы шелковистые длинные волосы, а острижен он как-то зло, куце, будто стригли специально чтобы не подстричь, а выстричь. Лицо Алеши должно быть матовым и нежным, а оно все в каких-то сине-малиновых бликах, болезненное, и у рук слишком тяжелые кисти, и плечи, в которых еще жив разлет, легкая и гордая подвижность, уже чуть согнулись под навалившейся на них тяжестью, и в полутьме мостика, если не рассматривать Алешу внимательно, можно решить, что перед вами тридцатилетний, уже начавший уставать, много поработавший в жизни человек.
Но надо взглянуть Алеше в глаза и услышать его голос, и тогда становится ясным, что в этом мальчике осталось живым то, что полностью устраняется перемешиванием, когда людей, как кашу, жизнь вдруг начинает мешать общей мешалкой. Ясные, замечательные своей мягкой задумчивостью у Алеши глаза, сдержанная приветливость, и нет ни малейшего намека на то, что Алеше приятно было бы собеседника подловить, – того, с чего якобы начинается моряк. Нет совсем в Алеше и показухи, от власти которой мало кто уходит в раннем юношеском возрасте. Мальчик этот, видимо, из семьи не очень-то великого достатка. Это семьи, где дети – продолжение породы своих родителей, а не существа враждебного родительскому образу мыслей. Это семьи, где детей не бьют, где их стараются оберегать от страшного в жизни, и дети, вопреки законам педагогики, вдруг рано начинают многое и уметь и понимать. Именно такие семьи почему-то при разного рода общих невзгодах скорее всех теряют своих мужчин. Неживучие мужчины в таких семьях – это генетические, можно сказать, добровольцы.
Поступков Алеши вспомнить не могу, да ведь курсанту-практиканту на таком судне, как «Голубкина», не очень-то и дано совершать какие-то поступки. Разве что при посещении зоопарка в Гаване, о котором речь пойдет впереди, Алеша стоял у клеток молча и, казалось, с печалью глядел на животных за решеткой, да на судне, когда показывали фильмы, Алеша совсем не смеялся в тех местах, где гоготали объединившиеся в Массового Зрителя до тех пор вполне самостоятельно соображавшие матросы и мотористы. Но ни то, ни другое ведь не поступки? Чтобы получить право на поступки, на судне Алеше надо еще много отстоять вахт. Счет этих вахт начат, и оттого, верно, Алеша совсем не загорел. А мы были в Гаване неделю под тропическим солнцем, и потом по всем портам до Балтиморы нас сопровождала жара, но Алеша солнца не видел.
И еще два курсанта. Трое предыдущих пошли в рейс получать практику по будущей специальности: двое – штурманскую, третий – машинную; эти двое отправились в рейс дневальными. Что делает дневальный? Моет трапы, убирает в каютах командиров, выполняет всякого рода черную работу. Работу им ищет старпом, может подкинуть первый помощник и уж всегда обеспечит боцман. Ничего зазорного, конечно, ни в какой работе нет. Работа, как таковая, говорят, человека и сотворила. Об этом не спорим. Но когда без пяти минут штурманы дальнего плавания (а оба на четвертом курсе) на большом, отлично оборудованном судне за весь рейс до Америки и обратно фактически ни часа не отдали чисто морской практике, сорок восемь раз вымыли вместо этого главный трап надстройки, то как это назвать? Да еще раз в неделю драили до сверкания по десятку гальюнов и душевых, часов по сто пятьдесят отдали работе с пылесосом. Кто говорит, что это вредно, нехорошо? И полезно, и хорошо, и в высшей степени нужно судну. Но только вместо ли штурманских дел?
У них был выбор. Идти штурманами-практикантами: а) Северным морским путем; б) помаяться в каботаже на небольших судах, где неважные бытовые условия и где много за рейс не заработаешь; в) идти кем попало в дальние рейсы, где все штурманские, навигаторские вакансии уже были заняты. И при том заработать.
Не будем ханжами. Если парню предоставляется возможность заработать – отчего этого не сделать? Но здесь вопрос стоял иначе: или – или. Или получаешь практику по будущей специальности, полноценную, трудную и ответственную, но денег при этом зарабатываешь немного, или идешь уборщиком, поломоем заколотить деньгу, зная заранее, что всякий командир на судне – и уж, гарантированно, старпом – будет смотреть на тебя как на личность довольно ничтожную. И не потому, что ты дневальный, а из-за того именно, что ты, курсант четвертого курса, то есть фактически уже готовый штурман, согласился им не быть. В голосе старпома, когда он приказывал что-нибудь этим двоим, проскальзывали рабовладельческие нотки.
И эти двое (вот законы мимикрии!) стали вести себя сообразно тому, как на них смотрели. Смотрели на них как на народ дешевый, дешевку они и принялись корчить. Корчили из себя балбесов, которыми вообще-то; конечно, не были. В первую очередь, естественно, внешне: один отпустил себе баки и бороду, другой – гнуснейшие усы. Оба держали свои физиономии в постоянной готовности к дурацкому выражению и к тому, чтобы поржать. Уже через несколько дней рейса совершенно добровольно они стали какой-то клоунской парой. Один все время пожимал плечами, будто недоумевал, другой идиотически вздергивал верхнюю губу, как бы проверяя собственную готовность к неожиданному смеху. Лучшей ареной для их клоунского веселья стал, естественно, бассейн: оба возлюбили возиться в воде, хрюкать, орать и топить друг друга. Выдумали такой аттракцион – прыгнув вместе с борта бассейна, толкнуть другого задом на лету. Упражнение номер два – достать задницей дно нашего бассейна. Глубина – три с половиной метра.
Когда я смотрел на них, я все думал о том, как это страшно, если эти двое весельчаков еще ничего не знают о своем будущем, уже совсем близком, когда молодой штурман стоит на первых самостоятельных вахтах. У тебя первая самостоятельная вахта, а тут почему-то собралось все вместе: курс, оказывается, проложен с неувязкой, начинаются узкости и проливы и два судна впереди словно взяли тебя в ножницы. Ты отворачиваешь, но они прут зеркально твоему курсу, словно сговорились зажать в клещи. Да еще в каналах связи УКВ одно пьяное бормотание. Это не английский, а какая-то сплошная каша, и этой каши надо воистину пуд съесть, прежде чем начнешь понимать, из чего она состоит. Оттого, наверно, в таких тихих (можно сказать – тишайших) четвертых помощников превращаются мгновенно самые веселые курсанты, и стоит недавний щеголь, вцепившись глазами в силуэт идущего наперерез парома, и не замечает, что темные пятна от его подмышек дошли уже чуть не до пояса. Страшно. Промашки в морском деле стоят дорого. Промашками тут занимается суд. Если ты в чужих водах, суд этот ведется на чужом языке, на том, который в виде каши прет сейчас из эфира.
Я зацепился за курсантов в связи с телеграммой, которую получил Виктор Дмитриевич. Одно из этих милых созданий, резвящихся в бассейне, надумало, например, жениться. Мать, естественно, в панике. Она, правда, не видела, как сын достает задницей дно бассейна, но похоже на то, что и вся остальная деятельность сына не сильно отличается от его деятельности здесь. Мать в панике: отговорите! остановите! запретите!
К счастью или к сожалению, запретить такое никто не мог.
Виктор Дмитриевич мог только развести руками.
XXIV
Ночь, второе июля. Когда оказываешься в темноте на крыле мостика и ветер метров двадцать в секунду тянет тебя за волосы за борт, а во тьме не столько видимые, сколько ощутимые встают одна за другой темные спины волн, то вдруг начинаешь понимать, что представляли собой первые путешествия через океан – без двигателей, без сегодняшнего навигационного оборудования, без карт, без прожекторов. Благополучный исход плавания, когда стоишь вот так над черными волнами, которые еще не разогнались, но ты знаешь, что ветер за ночь их разгонит как нужно, представляется вообще лотереей. В лучшем случае земля покажется в светлое время суток. А если к ней принесет ночью? А что за берег тебя ждет? Старая картинка: корабль бросил якорь где-то чуть не на горизонте, а от него к берегу опасливо отправляется шлюпка. А уж осадка-то, осадка была у тех каравелл…
Третьи сутки ночами нет ни звезд, ни луны, а днем – солнца, только серые волны, которые заламывает в белизну ветер, и серое тесное одеяло неба. Куда плывем, что вокруг нас в океане? Даже сейчас, когда два современнейших локатора своими лучами ощупывают с периодом в пять секунд все кругом, когда благодаря им мы полностью осведомлены обо всех находящихся в радиусе тридцати миль от нас судах и нам известно, где они относительно нас находятся, их курс и скорость, время, через которое они будут в максимально близкой к нам точке, известна даже дистанция максимального сближения; когда два безотказных дизеля, каждый размерами с деревенскую избу, с железным постоянством дают сто сорок оборотов на гребной вал, и если надо увеличить или уменьшить скорость, то излишне менять режим работы двигателей, а следует лишь… Оборвем фразу. Судно подчиняется легкому повороту ручки, нажатию кнопки. Надо лишь знать, какую из кнопок и ручек следует потревожить.
К вашим услугам на судне лифты, телефоны и успокоители качки. К вашим услугам система пожарного контроля, которая сразу же подаст световые и звуковые сигналы, если хоть в одной из пятидесяти контрольных точек судна появится малейшее задымление. К услугам все, но даже и сейчас, стоя на крыле мостика, понимаешь, что судно твое, левиафан в две сотни метров, – это скорлупка.
У нас началась килевая качка. В моей каюте по столу катался граненый карандаш. Не от борта к борту, а от носа к корме.
– Вниманию экипажа! Закрепить в каютах вещи по-штормовому.
А штормом еще и не пахло. Была только сильная зыбь. Что же бывало с теми, кто перебирался через Атлантику на тех деревянных качелях, которые назывались нефами, каравеллами, галеонами? О драккарах же просто вспомнить страшно.
Два слова о приборе, косвенно несколько раз упомянутом. Штурманский комбайн «Диджиплот» – американского производства. У нас в БМП им оборудованы самые крупные суда: новые контейнеровозы и пассажирские флагманы. Прибор этот – приставка к локатору. Он подключается к антенне и зацепляет те же «неровности» в окружающем пространстве, которые фиксирует локатор. Однако, в отличие от локатора, «Диджиплот» своей электронной машиной решает математические задачи – куда точка движется, ее скорость. Геометрические эти задачи в виде векторных треугольников решаются тут же, на экране локатора. Наше сознание еще в школе приучено воспринимать векторные задачи на глазок. И оттого здесь при первом же взгляде ясно, представляет ли собой опасность с точки зрения расхождения то или иное обнаруженное локатором судно. Совершенно необязательно смотреть на экран не отрываясь: появление каждого нового объекта – судна, маяка, береговой линии – «Диджиплот» отмечает звуковым сигналом и миганием сигнальной лампочки. Я заметил нашему третьему, что появление таких приборов сделает, должно быть, ненужной большую часть штурманской подготовки капитанских помощников. Он ухмыльнулся, вдоволь отмолчался по своей привычке, а потом и говорит:
– А еще эта штука может зарплату считать.
– Чего же робеете? – спросил я. – Сутки тратите, а машина может это сделать за минуты.
– Задача в машину не введена, – уклончиво ответил Владимир Александрович. И я остался в неведении – что чему мешает. Есть подозрение, что, когда дело касается валюты, никто на электронные результаты не надеется: все складывают столбиком, как в школе. Надежней. А то там какой-нибудь полупроводниковый триод отпаяется – и привет. Тем более что считают не только зарплату.
– А закупки в иностранных портах? – устало говорит Владимир Александрович. – Горючее, вода, продукты, обиходные предметы для судна?
Видел я эти «обиходные предметы». Несколько дней назад, уже дописывая эти страницы, я узнал, что «Голубкина» пришла из очередного рейса. У них опять был новый старпом – третий за полгода, – это был бывший грузовой помощник Михаил Дмитриевич. Первое, что я увидел на судне новенького, были американские карманные приемопередатчики УКВ. Перед Михаилом Дмитриевичем такой лежал на столе, у Вилора Петровича, второго механика, который стоял сейчас перед старпомом, из-под мышки торчала резиновая папки антенны такого же.
– Накупили, черти, – сказал я им после первых восклицаний. – Нет чтобы пожалеть госкопейку. И зачем внутри-то корабля? Железо же кругом, экраны!
– Проявляете техническую неосведомленность, – сказали мне.
И продемонстрировали.
Через восемь железных палуб в недра машинного отделения был тут же послан сигнал, чтобы я не сомневался.
– Машинная вахта, – недовольно и страшно четко ответили сквозь многослойное железо. – Слушаем вас.
– Теперь и в сауну с этой штукой? – спросил я, придумывая, как мне казалось, ситуацию поглупей.
– А как же? – с легким пожатием плеч ответили мне. – И в сауну. И не только в сауну. Это ж судно! Вы что, Михаил Сергеевич, забыли? Тут же человек может ежесекундно понадобиться. А сколько стоит секунда?
Это верно. На «Пушкине» однажды контакты машинного телеграфа не замкнулись при повороте рукоятки, потому что отстала набухшая краска, и судно чуть не влетело в скальный берег. Можно сказать – спас бог. А если бы такие укавэшки, так по ним можно было бы мгновенно продублировать все команды.
Вон он, технический прогресс. Я просидел два месяца на берегу, а он тем временем сделал на моем судне шажок. А сколько стоит мгновенная реакция специалиста на возможное техническое затруднение? Реакция капитана, старшего механика, электромеханика, специалиста по пожарной безопасности? Сколько стоят те пять-шесть минут, которые необходимы человеку, чтобы натянуть одежду и обувь, спуститься вниз или подняться наверх через десяток палуб, да еще оповестить других нужных людей? Сколько могут стоить такие пятнадцать минут? Двести долларов? Пять тысяч? Два миллиона?
Могут и больше. На таком судне, как «Голубкина».
XXV
Мы уходим к югу из района айсбергов, которым плыли последние сутки. Айсбергов так и не видели. Я жалею, штурмана ухмыляются моим диким сожалениям.
– «Титаника» помните? – говорят они. – Нет уж, Михаил Сергеевич, вода пусть будет лучше жидкой. Как-то привычней.
Не знаю, как для других, а для меня показателем кошмарности катастрофы, произошедшей с «Титаником», является вовсе не то, что такое замечательно оборудованное судно затонуло, лишь скользнув днищем по айсбергу, не то, что во время посадки на шлюпки проявилось все самое низменное, что есть в человеческой натуре, не то, что паника и неразбериха унесли сотни жизней, а то, что из тысячи двухсот оказавшихся в воде людей уже через двадцать минут в живых не осталось никого. И когда через час пришло спешившее на помощь судно, на его борт не было подобрано даже ни одного трупа. Все поглотило море. А ведь не было ни шторма, ни даже свежего ветра, не было ни мороза, ни льдов, лишь где-то далеко позади остался роковой айсберг. И время было уже к весне – апрель, не декабрь и не февраль. Четверть часа умеренно холодной воды – вот она, прочность нашей жизни!
Мы идем в тумане. Здесь теплый Гольфстрим встречается с холодным Лабрадорским течением. Тут почти все время туман, тут страшно интенсивная жизнь под водой на границах слоев теплых и холодных, тут ходят косяки, здесь знаменитые банки, на которых особенно обильные уловы… Но мы-то не ловим рыбу. Бр-р… мерзко! Туманы, клубы холодного пара, все сырое на палубах. Хочется тепла. Чтобы каждый день было жарче и жарче! И еще жарче!
Я еще не знал, что через неделю буду записывать в свою записную книжку прямо противоположное.
Два слова о моей каюте. Не в том, естественно, дело, что моя, а в том, что это каюта нынешнего грузового судна. Итак, площадь каюты метров двенадцать-тринадцать. Три прямоугольных иллюминатора примерно сорок на пятьдесят, две койки, одна с пологом, диван из плоских поролоновых подушек в коричневых клетчатых чехлах на молниях. Два кресла в одном стиле с диваном, привинченный стол, четыре узких вертикальных шкафа – для одежды и посуды. Кроме того, выдвижные ящики под койками, ночные столики, книжная полка с ограничительной съемной планкой – это чтобы не валилось все от качки. Потолок, или подволок, закрыт звуконепроницаемыми пористыми плитами, нижний его слой – это светленький пластик с узором редких дырочек. Большое ясное зеркало между кроватями, над зеркалом люминесцентная трубка, на подволоке еще три такие же. Настольная лампа, рабочее жесткое кресло. Дверь в коридор, дверь в душевую-умывальную. Переборки и двери обшиты коричневатым пластиком с древесным узором. Шкафы и койки – из матового темного дерева. В отдельных плоских шкафчиках лежат оранжевые спасательные жилеты, в них вшиты автоматически загорающиеся в воде сигнальные фонарики. Два нагрудника для взрослых, один – детский. На яркой оранжевой стеклоткани черные надписи: «Скульптор Голубкина». Душевая и прочее – там кафель, хромированные трубы, эмаль «слоновая кость». В душевой нет обшивки звукоизоляцией, и здесь вас сразу настигает воспоминание о домах в новостройках. Загудела водопроводная труба, на другой палубе грохнули молотком, ни с того ни с сего откуда-то позывные нашего «Маяка». Черемушки, Купчино, Кунцево. Привет вам из Атлантического океана! Но вот я делаю шаг назад, закрываю дверь в душевую, и шум соседей обрывается.
XXVI
Мы еще больше подвернули к югу – там на суточной карте погоды день ото дня, почти не смещаясь, стояла большая буква «H» (Hight) – высокое давление. Там антициклон, там зеркальное море и жаркое солнце. Ночью и утром рвало волосы, к вечеру ветер стал пожиже.
Мне сообщено, что я могу, если надо, говорить по телефону с Ленинградом. Я так понимаю, что десять дней приглядывались, и это награда за смирное поведение. Дома в Ленинграде никого не оказалось – так, впрочем, и должно было быть, время дачное. Однако досадно было терять телефонную вакансию, и я попросил дать номер Конецкого.
Он ни на какую дачу, естественно, не ездил. Он нисколько не удивился, что я звоню из Атлантики.
– Ну что у тебя? – сказал он. – В Ленинграде все о’кей.
Что он имеет в виду, когда так говорит, я никогда не понимал, но такой уж у нас сложился образец разговора: если он произнес «о’кей», я должен приветливо и неназойливо прощаться.
– У нас тоже все о’кей, – сказал я. Надо было уравновесить понятие «Ленинград» чем-то столь же весомым, и потому я добавил: – В Гольфстриме.
– Ну, счастливо, – сказал он вторично, не обратив внимания на мои географические намеки. – Будет возможность, обязательно позвони. Очень тебя прошу. Гораздо спокойнее стало, когда ты позвонил.
Надвигался День моряка. Виктор, должно быть, раньше нас вспомнил, что он надвигается. Ничего, впрочем, удивительного: Виктор был сейчас относительно нас гораздо восточнее.
Я положил трубку.
Был последний прохладный день. Океан становился густо-синим, мы шли Саргассовым морем. Я стоял на корме. Наш белый след за кормой был асимметричен: в одну сторону от него белизна сходила на нет постепенно, по другую сторону граница была резкой, пена в ту сторону не ползла. Должно быть, это было следствие того, что винт у «Голубкиной» один и корма скошена. Корма – малоподходящее место для тех, кто ищет отдыха и покоя, и все же сегодня я вижу тут сразу несколько человек – все они порознь стоят, глядя в воду, как я. Надоело. Больше недели мы не видим берегов.
Отправьте человека в полугодовой рейс в Австралию. Первые полтора месяца пролетят для него почти незаметно. Необходимость перемены ритма он ощутит лишь на исходе второго океана… Так во всем. Мы томимся в поезде, проехав в нем какие-нибудь семь часов, томимся в самолете на исходе второго часа, томимся даже в метро, если нам надо полчаса, чтобы пересечь под землей Москву. Когда-нибудь биохимики и невропатологи откроют тайну этих ритмов. Когда они ее откроют и изготовят таблетки, предотвращающие кризисный режим смены настроений, мир человеческих эмоций утратит одну из своих красок – серо-фиолетовую, усталую, зыбкую, сонную. Но взамен… что получит взамен? Четкость в работе, трезвость оценок, хороший аппетит… Мы превратимся, должно быть, в прекрасных работников, – но с чем, с какой краской будет контрастировать тогда краска радости и оживления?
День следующий. Преддверие жары. Влажность в воздухе такая, что мягкой и шершавой стала бумага. Опасаюсь за фотоаппарат и пишущую машинку: они не рассчитаны на пребывание в бане.
Над морем все еще дымка, но чувствуется, что дымка эта – последняя. Еще немного, и солнце хлынет. В ожидании этого вода стала в отвале от форштевня совершенно бирюзовой. Солнце уже идет как бы изнутри океана. В воде коричневые, бурые хлопья водорослей саргассы.
Рано утром мы прошли мимо лодки под парусом. Лодка была от нас примерно в миле. Косой парус ее поднимался и опускался с волны на волну. Даже в бинокль из-за легкой дымки нам было не разглядеть, кто в лодке есть. Никаких знаков или сигналов они не подавали. До берега миль восемьсот. Штурмана все время норовят довести до моего сознания, что мы находимся в Бермудском треугольнике, а значит, с нами ежеминутно может произойти бог знает что. Наибольшим успехом среди наших штурманов пользуется версия о том, что Бермудский треугольник – это место, где приборами зафиксированы (кем? когда?) значительные перепады в уровне океана. Есть, мол, такие участки, где уровень на двадцать пять метров ниже нормального. На мои вопросы о том, как можно физически объяснить причину подобных перепадов, никто ответить не желает.
– Странные вы вопросы задаете, – склонив голову к плечу (признак того, что он призывает всех в свидетели, какой болван его собеседник), говорит старпом. – Если бы можно было на эти вопросы ответить, так и загадки бы не было. А тут одни факты. Необъяснимые.
Загадочные мы все-таки существа. В чертовщину как будто верить перестали, и оттого все, что не может найти объяснений, нами отметается сразу как несерьезное. Остановить нас оно не может. Объяснимое же – ну, скажем, причина гибели того же «Титаника» – остановить не может тем более. Под нос смотреть надо, говорим мы. Нечего нестись вслепую там, где возможны айсберги. И по этим самым причинам ни одна пароходная линия и ни одна воздушная трасса не изгибается пугливо в обход Бермудского треугольника. Тысячи судов и самолетов пересекают треугольник. Моряки и летчики не преминут каждый раз вспомнить о том, что, мол, места-то, вообще, плохие, поганые места. Но плывут, летят. Нет объективных, убедительных причин сворачивать.
– Давай прямо, – говорит капитан судна, наставник, командир воздушного корабля. И чешет напрямую через треугольник. В конце-то концов, вероятно, думает каждый, ну отчего именно я, именно мы? Ведь большинство-то проскакивает! Что же я, хуже других, черт побери?
– Так я говорю? – спросил бы капитан Рыбаков.
XXVII
Все. Началась жара. Ночью в каюте 29°. Спал, направив струю вентилятора себе в лицо. Как отвернешься, так просыпаешься. Под утро стало 30°.
За завтраком, когда я начал было жаловаться, Виктор Дмитриевич тут же перебил меня вопросом:
– А каково, думаете, на дизельных лодках в тропиках? Не знаете? А пятьдесят пять в аккумуляторном отсеке не хотите?
Не успел я ответить, хочу я этого или не хочу, как Эдуард Александрович вспомнил, что на рыболовных траулерах, которые изготовляют на экваторе муку, еще хуже, потому что примешивается страшная вонь. Станиславу Дмитриевичу тоже захотелось принять участие в утешениях, и он сказал, что если представить себе службу танкиста в Средней Азии, то там наверняка… Одним словом, они между собой пришли к выводу, что меня убедили и наши бытовые условия еще далеки от того, чтобы на них так энергично жаловаться.
– Ну, а все-таки почему не работает кондишн? – спросил я.
Станислав Дмитриевич сменил выражение лица.
– Трубки у холодильников летят. От вибрации, – сказал он.
Подошел док и говорит:
– Вот отгадай: жара, а зуб на зуб не попадает. Что это?
– Моя каюта, – сказал я.
– А вот тебе… фиг, – сказал доктор. – Моя.
Тропик мы пересекаем за час, если не за полчаса, до входа в Гавану. Если бы его обозначить какой-то линией – скажем, линией буев, – ее в бинокль было бы с кубинского берега видно.
С пересечением тропика, по существующему в нашем торговом флоте положению, связано одно обстоятельство. Трудности службы в жарком климате компенсируются моряку двумястами граммов сухого вина в сутки. Отсчет идет с момента, когда нос судна пересек воображаемый пунктир. Добавочное условие лишь одно. Чтобы выдача вина являлась законной, температура окружающего воздуха должна быть не менее 28°. Однако нарисуем себе такую картинку: судно приходит из плавания, и артельщик сдает обратно на склад несколько ящиков вина. Объясняет артельщик свои действия тем, что в тропиках на этот раз оказалось прохладно. Нетрудно представить себе ту веселость, которая охватит при подобном сообщении кладовщиков. «А вы в каких тропиках-то были? Вы, наверное, не в те ходили?» – и тому подобное.
Но наши предположения фантастичны. Нет такого судна и нет такого артельщика. И нет такого капитана, который удивился бы скачку температуры, зафиксированному в судовом журнале при пересечении тропика. Потому что сами посудите – часто ли служебные обстоятельства не то что разрешают, а даже предписывают выпить стакан вина, и сделать это не только можно, но даже надлежит совершенно открыто, гляди на тебя хоть сам первый помощник. А тут, видите ли, из-за какой-то ерунды, вроде недостачи градуса в воздухе, этой возможности можно лишиться. Справедливо сие? Ну, по совести-то? Небось когда станет сорок в тени, так двух стаканов все равно не выдадут? Двух, впрочем, никто и не требует, а уж один – отдайте. Законный. Тропический.
И поэтому нет такого судна, утверждаем мы, и даже быть в принципе не может, которое, добравшись до тропиков, вдруг обнаружило бы, что температура атмосферного воздуха упала ниже двадцати восьми. Вечное лето – оно и есть вечное. Читайте учебники географии. А не верите – сплавайте сами.
Мы входим в Гавану. Вот он, знаменитый карибский город, – пальмовый, столично-дворцово-оперный и в то же время светло-небоскребный. Нам с тридцатиметровой высоты мостика нашего грузового дредноута видна вся Гавана – с ее конной бронзой, колониальным ампиром, католической помпезностью, своими Черемушками и Купчином. Гавана плывет на нас. Я встал поодаль от наших моряков, потому что они тут сто раз бывали и сейчас своими репликами завсегдатаев затопчут мое первое впечатление. Не дам.