355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Глинка » Повести » Текст книги (страница 4)
Повести
  • Текст добавлен: 4 декабря 2017, 21:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Михаил Глинка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

Что же случилось? Почему так вышло? Может быть, причина в том, что королева Берта первой построила церковь? Маленькую, но вполне конкретную церковь. Дело не в том, что церковь, а в том, что построила, и в том, что первая. Другие, вроде короля Артура, все воевали да гонялись друг за другом по лесам, а работяги королевы Берты под ее присмотром клали не спеша камешек на камешек, и вот теперь английская история не обходится без королевы Берты.

У нас, надо сказать, так выходит, например, с великим князем Киевским Владимиром, который крестил Русь. Образ Владимира раздвоился – одна его часть, застольная, молодцеватая, как бы приключенческая, в ипостаси Владимира Красно Солнышко, как и застольный образ короля Артура, отплыла в область легенд и былин. Назовите даты жизни Ильи Муромца? Все, естественно, смеются. Должность при великокняжеском дворе Поповича? Оживление в зале. А вот относительно другой деловой ипостаси Владимира Киевского, сына Святослава Игоревича и ключницы княгини Ольги, Малуши, никакого сомнения нет. Этот Владимир по лесам со своими богатырями не гонялся. Соловья-разбойника не выискивал, а занимался строительством, и в рабочее время сам не пил и другим не давал. За это и стал памятен Киеву. А так как он еще к тому же один из первых понял, что прежней языческой вере наступил моральный износ, государство без перспектив долго не продержится, перспектива же дается только одним – духовной жизнью, то он и загнал киевлян по ключицы в Днепр, после чего они поняли, что он может загнать их и глубже, а значит, надо, хочешь не хочешь, тут же в воде признать некоторые вещи, которые не обязательно было признавать раньше. А признав, получили в обращение свод правил и обычаев, на то время несомненно прогрессивных.

Расплывчатый же образ былинного гуляки Владимира Красно Солнышко отделился от Владимира-деятеля, как дым, и в позднейшие века добавлял к своему первоначальному виду все новые и новые черты из последующей московской поры застолий, охот и богатырских поединков. Но эта сторона, как выясняется, историю саму по себе не составляет, хотя и придается к ней, как к билету на спектакль Товстоногова вам всегда влепят в нагрузку еще какие-то ложи и бенуары на полную лабуду.

Показался французский берег. Мы входим в пролив Па-де-Кале. Справа в вечерней дымке виднелись желтые обрывистые берега. Мы шли, держась правой стороны пролива, так как теперь здесь правостороннее движение, как на автостраде, и за движение не по правилам установлены штрафы.

Наш путь пересекали паромы.

Паромы… Мой первый паром перевозил людей и подводы через сплавную Унжу в глухих лесах Костромской области. Это был плот из трех рядов бревен, который таскали по стальному тросу, смазанному дегтем. На таком пароме можно было переправить даже грузовую машину. Обычно пассажиры помогали паромщику – для этого всегда бывало в запасе несколько пар брезентовых рукавиц. Помню эту особенную тишину над Унжей – ее нарушал только скрип бревна, по которому ползет мокрый трос. Помню былинную васнецовскую неподвижность лошадей на пароме, шофера, сидящего на высокой подножке газогенераторной полуторки, баб в платочках, безмолвную сдачу гривенников задумчивой тетке с большим кошельком на ремне… Тетка не смотрит на гривенники, а уперлась глазами куда-то вдаль. Вообще все застылое какое-то и безмолвное. От берега до берега будто сонное царство – только скрип бревна да звук капель, падающих с троса. Может быть, это так, потому что война, все что-то лихорадочно делают, торопятся, а тут вынужденная передышка, невольное оцепенение мысли. Что-то будет?

Паромы, бегущие нам наперерез в Английском канале, – это веселые теплоходы. Один из них – «Норманди Ферри», голубой, с белой надстройкой, весь в огнях, хотя еще до конца не стемнело, прошел впереди, пересекая наш курс. Он был все же не настолько близко, чтобы нам слышать музыку, но она так и мерещилась – такое уж веселое и прогулочное он представлял собой зрелище. Полтора часа – и вы во Франции. Хотите в противоположную сторону – нет проблем. От Шербура до Роттердама и от Портсмута до Ярмута работает эта сеть паромов… А это что такое? Не меняя курса и вырастая на глазах, прямо на нас от английского берега неслось что-то вроде больших аэросаней. Потом мне сказали, что двигалась эта штука со скоростью узлов семидесяти (километров сто тридцать в час). Это был паром на воздушной подушке, весь как детская игрушка из двух цветов пластмассы – белой и красной. Он целился прямо в центр нашего корпуса. Я невольно сжался – столкновение казалось неизбежным. Людей у него на палубе не было; собственно, и палубы-то не было, только что-то вроде крыши кабины или спины рыбы, из которой вырастают, соблюдая условия обтекаемости, высоченные хвостовые кили – должно быть, они же и рули. Марсианская штука отвернула у самого нашего борта, скользнув метрах в пятнадцати за кормой. И это тоже паром. Словаря стало не хватать.

Наши радисты принимают ежедневно фотогазету. В ней краткая сводка событий, новостей и происшествий. Сегодня в отделе спортивных новостей там написано:

«Первая в мире. Новый мировой рекорд установила канадская студентка Синди Николас. Она переплыла пролив Ла-Манш в обе стороны за 19 часов 55 минут, улучшив прежнее достижение на 10 часов 5 минут. До Синди Николас переплыть канал в обе стороны смогли лишь четверо мужчин».

Мы шли самым узким местом пролива. Где-то под нами проходил уже почти доконченный автомобильный тоннель. Интересно, где в нем смена правостороннего континентального на левостороннее островное движение – в середине тоннеля? Действительно, где? Под нами – тоннель, кабели, трубопроводы. Надо думать, Синди, при всей ее выносливости, переплывала пролив именно здесь.

– Да, – сказал капитан Рыбаков, рядом с которым я стоял, – тут множество разных переправ осуществлялось. Римляне, к примеру. А в средние века что тут делалось…

Я поддакнул и упомянул что-то про войну Алой и Белой розы.

– Столетняя? – вопросительно-утвердительно произнес капитан.

Я что-то промычал, поскольку хоть мне и сомнительным казалось, что это одно и то же, но отчетливо разделить эти милые войны я тоже не решался.

– И Байрон тут переплывал, – сказал капитан.

– Как так?

– Да, да.

– Это до того, как он стал хромать? – спросил я, помнивший о внелитературной стороне жизни Байрона только то, что дед его был адмиралом и получил прозвище Штормовой Джек.

– Да нет, он же всегда хромал, от рождения.

– Как Талейран? – сказал я, чтобы скрыть позор своего невежества.

Хороши мы были оба. Когда я потом залез смотреть в энциклопедию, у меня уши загорелись от воспоминания об этом диалоге. Сведения наши о множестве предметов в лучшем случае отрывочны. Мы все, как было сказано, учились понемногу.

XXI

Ночью прошли нулевой меридиан. Мы в Западном полушарии. На 12.20 Москвы мы в точке 49°10′ с. ш. И 4°15′ з. д. Выходим из Ла-Манша. Туман. Тихо. В тумане едва различаем собственный нос, но после сутолоки узкой части пролива уже наступает облегчение, и мы весело бежим свои восемнадцать узлов.

Виктор Дмитриевич водил сегодня шоферов по судну, с удовольствием водил. Я к ним присоединился. Виктор Дмитриевич рассказывал.

Морских пароходств у нас тринадцать. По количеству судов Балтийское занимает третье место. (Перед ним – Дальневосточное и Черноморское.) Самыми крупными судами БМП являются контейнеровозы «Комсомольск» и «Магнитогорск», следующие по величине – серия «скульпторов» – «Вучетич», «Коненков», «Голубкина», «Залькалн».

Шоферов, естественно, интересуют в первую очередь «скульпторы».

– Размеры? – спрашивают шоферы.

Длина – сто восемьдесят метров, ширина наибольшая – двадцать восемь. Наибольшая осадка – девять с половиной. Дедвейт – восемнадцать тысяч тонн.

– А от воды до верха?.. – спрашивают шоферы. Им разрешено передвигаться на судне без ограничений, кроме грузовых палуб, которые осматривает только вахта, но, видимо, несмотря на это, они никак не могут представить себе размеры судна в сравнении с привычными им предметами – например, автобусами или зданиями.

– Сорок три метра, – отвечает Виктор Дмитриевич.

– Это ж сколько на этажи… – бормочет кто-то из них. – Мать честная – выше двенадцатиэтажного.

Выходит, что так. Если заставить все грузовые палубы «Голубкиной» «Жигулями», то разместятся здесь 1400 штук.

– Ого! – говорят шоферы.

– Или девятьсот двадцать контейнеров, – говорит Виктор Дмитриевич. – Из них семьдесят два рефрижераторных. И еще двести пятьдесят три автомашины…

– Ничего себе…

– Запас топлива – на двадцать тысяч миль.

Атлантика. Пасмурно, море три балла, ветер три балла в правый, то есть мой, борт. Второй раз переводим часы на час назад. Сутки стали длиной в двадцать пять часов. Все успеваешь, к завтраку не опаздываешь. Говорят, прямо противоположное будет на обратном пути. Тогда радоваться будет только вахта с 20 до 24-х. Сейчас у них все на час длиннее, потом будет на час короче.

Сегодня я впервые в Западном полушарии… Стоп. Заглядываю в карту. Отставить. Лондон, оказывается, западнее Гринвича, кроме того, у нас была из Лондона поездка в Оксфорд. Так, с полушариями не получилось… Но зато я впервые в океане. Смотрим на карту. Все правильно. Если не считать, что Баренцево море – море весьма условное, поскольку это участок океана. И Северное, которое мы проходили вчера, – также. О Баренцевом у меня воспоминания разные. И «поверхностные» и «внутренние», поскольку я там знакомился сначала со службой подводной лодки, а потом, уже много лет спустя, был декабрьский месячный рейс на тресковом траулере, когда одной из главных задач после вахты было заклиниться в койке, чтобы не било головой в переборку. Помню, я придумал какую-то шлею вроде детских вожжей – под мышки и сзади за шею, а концы привязывал за койку в ногах. Океан Баренцево море или нет? Не знаю. Когда подаешь рыбу из ящика на рыбодел, то не до таких вопросов. Мы ушли тогда к Медвежке, и за три недели так ни разу и не рассвело. А океан-то надо видеть, чтобы понять, что ты в океане. Потому что одна из главных особенностей океана – это его дыхание.

Вы стоите на палубе. Солнце. Глядя на поверхность воды, вы можете заключить, что ветра нет, – до самого горизонта ни морщинки, а судно ни с того ни с сего раскачивается, будто волна баллов пять или шесть. И чем крупнее судно, тем качка эта сильней. Штиль, а может раскачать так, что под форштевнем хрип стоит, когда судно завалится носом. Что такое? Это дышит океан. Ветра давно нет, ураган ходил где-то за тысячи миль, а водяные горы оттуда бредут во все стороны, не встречая берегов, и где-то еще за тысячи миль другое судно через неделю начнет кланяться и скрипеть от этих же именно волн. Это, собственно, и не волны в том понимании, которое мы, озерные и речные люди, применяем для обозначения известных нам явлений. Волн этих не видно, но если приглядеться пристально, вдруг замечаешь, что вокруг судна иногда возникает странное какое-то явление, когда вполне спокойные вроде поверхности находятся на заметно разных уровнях.

– Ну, мать честная, и еда опять, – говорит Станислав Дмитриевич. Он только взял и сразу откладывает ложку.

– Да уж, – бурчит мастер, с опаской глядя на поверхность супа в миске. Там в томатного цвета пятнах жира плавает лук. Капитан супа не наливает. – И не жареный, и не вареный, а? Виктор Дмитриевич, вы с шефом говорили?

Шеф – это повар. Но он так же похож на шефа, как налим на осетра. Это смуглый, лоснящийся, очень любящий себя парень лет двадцати двух. Его уже звали на общее собрание, спрашивали, собирается ли кормить экипаж лучше. Он стоял, не отвечая. Ждали минуту, ждали две. Спросили снова. Он опять молчит. Еще ждали. Уже всем невмоготу стало от его молчания, а он только губы облизывает и смотрит на всех своими маслеными черными глазами.

– Ну так что? – спросили в третий раз. – Будешь наконец работать, или так все и будет продолжаться?

Когда стало понятно, что он и в третий раз не ответит, встал Виктор Дмитриевич и сказал, что раз молчит – значит, осознал, потому что если бы он сам, шеф то есть, не захотел бы улучшить свою работу, так, наверно бы, это сказал. Этот гусь еще раз губы облизал и вышел. А теперь, раз Виктор Дмитриевич его от выговора спас, претензии, естественно, к нему. Я, признаться, никакого особенного греха в том, что у нас пища не наивысшего качества, не вижу, – в моем представлении давным-давно засело, что есть два сорта еды: одна – домашняя, другая – столовская. И сравнивать их нечего, поскольку ведь не поварихе из вокзальной столовой, а своей жене я покупаю цветы. Да еще при этом хожу по цветочному ряду, выбирая и думая о том, какие у нее будут глаза. Так что не такие уж у меня права, если разобраться, требовать, чтобы ко мне относились как к подарку судьбы в каком-нибудь нашем заведении общественного питания. Ресторан – другое дело, там ты платишь втридорога, за то самое и платишь, что вокруг тебя за хорошую плату разыгрывают сцену необыкновенной любви к тебе. Кухню судна я, естественно, ни домашней, ни ресторанной считать не мог.

XXII

Наверно, всякий, кому в руки попали эти записки, рано или поздно скажет: ладно, остановимся-ка, смысл ясен. Огромное судно идет на край света, мужественные мужчины, не боясь ни жары, ни шторма, возят туда-сюда громадные ящики с ценнейшим товаром… Гольфстрим, Гавана, Бермудский треугольник… Но женщины-то хоть когда-нибудь появятся? Играют они хоть какую-то роль в жизни моряков, или слухи преувеличены?

Ну, во-первых, должен уже, кажется, в третий раз заметить, что записки мои в некотором смысле документальны, а документальность – сестра сдержанности, и если меня где-нибудь от действительных фактов относит, то я сразу стараюсь об этом предупредить. Так вот, в экипаже «Голубкиной» числилось по судовой роли две женщины – одна из них была официанткой у нас, в кают-компании (Нина Тимофеевна), другая – в столовой команды (Галина Ивановна). Благодаря им над обеденными столиками на судне (а накрывать на стол должна все же женская рука) витал дух Хозяйки. И если на этот случай условно приравнять дух к запаху, то в кают-компании этот дух Хозяйки хотя, конечно, и присутствовал, но был столь же трудноуловим, как, скажем, запах цветка незабудки, растворенный в объеме воздуха станции метро «Маяковская», в то время как в столовой команды это был запах букета черемухи, если вы погрузили в этот букет лицо. Вообще же обе судовые дамы смотрели на «Голубкину» как на нечто временное. У Галины Ивановны месяца через три должен был родиться ребенок (муж, по нашим правилам, служить на одном судне с ней не мог и, видимо, для того чтобы на всякий случай быть поближе, плавал в Атлантике на другом судне). Галина Ивановна должна была покинуть судно и флот на достаточно долгое время по не зависящим теперь уже от нее обстоятельствам, с Ниной же Тимофеевной все было не так просто. Нина Тимофеевна смотрела на «Голубкину» свысока, и причина ее высокомерия долгое время была для меня загадкой. Высокомерие это и даже чуть ли не пренебрежение не было направлено на людей, как таковых, а адресовалось именно судну как организатору некоего образа жизни.

Наши две дамы иногда в теплых широтах вечерком выходили посидеть на палубе, и, раз-другой перекинувшись с ними словечком, я убедился, что действительно Нине Тимофеевне здесь не нравится. Она этого не скрывала. Плавание на «Голубкиной» казалось ей не плаванием, а профанацией. Я спросил – почему, она ответила, что рейс длиной в полтора месяца это вообще не рейс. Ничего, мол, не успеваешь, а она этого не любит. Я пытался узнать, что именно не успеваешь, но ответа не добился.

– То ли дело на научниках, – мечтательно добавила Нина Тимофеевна. – Уж уйдешь так уйдешь.

И она профессионально, так мне показалось, принялась вглядываться в горизонт, на котором шесть дней не показывалось ни клочка земли. Виктор Дмитриевич сказал мне потом, что плавает Нина Тимофеевна уже лет двадцать или двадцать пять. Снимаю шляпу.

Но, должно быть, понимая, что кают-компания недополучает тем самым некоторое количество женской заботы, Галина Ивановна внизу, в столовой команды, завела дело так, что про каждого, кто сидел за ее столиками, она знала и, казалось даже, за каждого ощущала – нравится ему харч, не нравится, сыт человек или надо ему еще что-нибудь предложить… Я однажды утром, после подхода нашего к причалу какого-то американского города, прозевал завтрак в кают-компании и сунулся выпить стакан чаю к Галине Ивановне. Живым, как говорится, я оттуда не ушел. Мне пришлось съесть и кашу, и яичницу, и тарелку бутербродов. Галина Ивановна помнила все – что сейчас у нас целый день экскурсии (мы были, кажется, в Техасе), что жаль тратить валютные тугрики на еду, если можно поесть на судне, что мужчина с утра должен обязательно плотно заправиться, иначе он ходит злой весь день, что предстоит жуткая жара – уже, мол, сейчас за тридцать, а значит, есть днем не захочется, но это обманчиво, поскольку организм есть организм, и т. д. Я с трудом отбился от пакета с бутербродами, которые она хотела дать мне с собой. Она обо всем помнила. Не помнила только о том, что ей самой надо торопиться к экскурсионному автобусу… Я проклял себя за свою прожорливость, когда увидел ее (сам сидя уже в автобусе) чуть не бегущей. Жара, все изнывают, автобус дает нетерпеливые гудки… Да здравствуют заботливые, добрые люди! Благодаря им нас посещает иногда стыд, тот именно действенный стыд, который заставляет нас поворачивать лицо к одним и отворачивать от других.

Кроме этих двух дам и самого названия судна, ничего другого на «Голубкиной», что бы напоминало о женщинах, не было. Должно быть, члены экипажа ощущали, что баланс природы нарушен, и, видимо, в компенсацию время от времени мне приходилось выслушивать рассказы о случаях, связанных с пребыванием женщин на кораблях. Предисловие обычно бывало типовым.

– Вот вы, Михаил Сергеевич, историю пароходства пишете.

– Пытаюсь.

– Так вы там, смотрите, про нас получше напишите!

Я заверял, что усилия будут приложены.

– А еще лучше, – говорил гость, – про нас вообще не надо, а я вам вот такой случай расскажу… Пришла к нам тогда на судно буфетчица, Галя. Нормальная такая девчонка, лет двадцать, чистенькая… (Я понимал уже, что раз такая характеристика, значит, история будет почти романтическая.) Пришла. Работает, все нормально. К ней один пытается прибиться – она ему поворот, другой – тоже. Третий… Никому удачи нет. Ну, а дело это опасное, если они ни с кем. Судно все-таки. Друг у друга на глазах. Молчим. И обязательно кто-нибудь по-настоящему врежется. И вот, значит, Петя такой у нас был, здоровенный амбал, он как-то к ней вломился. Ну, не то чтобы вломился, а вошел просто в каюту и говорит: ты мне снишься – и все прочее. Я, мол, так жить больше не в силах. Ну, она ему в ответ: уходи. Как же это, говорит, уходи! Без тебя я, мол, спокойно жил, а теперь не знаю, что делать. Снизойди уж, потому что я не знаю, что дальше сделаю. Да что сделаешь, говорит она, ничего ты не сделаешь. А пока уходи из моей каюты. Не уйдешь – я сейчас первого помощника позову, чтобы он тебе мозги вправил. Да что ты, говорит, Галочка, я же слова не сказал, к тебе руки не протянул, не то чтобы зло сделать… Еще бы, она говорит, не хватало. А чтобы тебе доказать, говорит он, как я тебя люблю, я сейчас в иллюминатор выкинусь, если ты ничего другого мне не скажешь. Ничего, говорит она, не скажу, и пугать меня нечего. Не испугаешь. Тем более что ни одному твоему слову я не верю. Не веришь, говорит, ну так смотри… Иллюминатор у нее в каюте был большой, квадратный. Он его открыл, а она все смотрит, потому что не верит, конечно, что он может выкинуться. Ну, и он тоже не имел в виду никуда выкидываться, просто здоровый был мужик, ему на руках повисеть – одно удовольствие. Рука у него – как моя нога. Ну, вылез в иллюминатор, за край держится – и повис над водой, а сам все с ней продолжает разговаривать. Я, говорит, не могу больше жить, наблюдая тебя. Она подошла, но только плечами пожимает. А он одно твердит: снизойди. Об этом и говорить нечего, отвечает она. Только, мол, потому тебя слушаю, только потому по физиономии ты сейчас от меня не получил, что ты вроде беззащитного сейчас – обе руки заняты. Говорили они так, говорили, он видит, что ничего не выйдет, и хотел было обратно влезть, но сил уже нет. А дело в темноте, к ночи, и холодно… И высота – метров десять. Держи, говорит, сорвусь. Ну, а где ей такого амбала удержать! Пока она поняла, что он не шутит, да побежала кого-нибудь звать, он тем временем и сорвался.

– Тревогу играли? – спрашиваю я.

– Не, не играли. За нами немец шел, с него заметили и подобрали. Просигналили нам, что, мол, все в порядке, жив-здоров, можете получить.

– А что потом?

– Да что… Списали с парохода.

– И все?

– Все. Поженились.

– Как так?

– Ну, как. Снизошла. Все ж таки поступок. За бортом оказался из-за нее.

– Это ж поневоле!

– Поневоле не поневоле, а почти ЧП. Не знаю, не видел – говорят, хорошо живут.

Это первый вариант истории – женская неприступность и мужской поступок. Это неважно, что не очень умный, важно, что поступок.

Вариант второй. Про лихую девицу. Девица такая сначала терроризирует судно своим бесстыдством, но потом выбирает одну жертву, обычно кого-нибудь из командиров. Одна такая птичка, например, не давала проходу молодому старпому, он от нее уже бегать стал. Но однажды она, сильно на взводе, пришла к нему в каюту и просто потребовала, чтобы он отнесся к ней с большим вниманием. А сама лыка не вяжет. Он ее и так уговаривать, и этак, чтобы к себе шла. Никак. В конце концов видит, что она, сидя перед ним на диване, уже спит. Он решил кого-нибудь позвать, чтобы отвели ее в каюту, но чтобы кто-нибудь в это время не заглянул и лишних разговоров по судну не пошло, он дверь на ключ. Пошел к второму помощнику: так и так, помоги. Пришли вместе, отпирают каюту, а там пусто. Только иллюминатор открыт. Они вниз глянули… (Условия, как и в предыдущей истории, – высоко, холодно, темно.)

– Ну что, – спрашиваю я, на сей раз уверенный в ответе, – тревогу играли – «человек за бортом»?

Но опять не угадал. Тревогу не играли. Потому что тут же выяснилось, что она уже у себя в каюте – и спит. Оказывается, вылезла из иллюминатора наверх, на палубу. Как она умудрилась, говорит рассказчик, никто потом понять не мог, – мало того, что там акробат не вылезет, где она, пьяная в дым, с первой попытки выбралась, так еще и качало… Вот какие дела.

– Списали? – спрашиваю я.

– Списали.

– Поженились потом?

– Кто?

– Ну, они.

– Да ты что!

– А что? Поступок ведь?

– Так с чьей стороны? Кому бабьи поступки нужны?

Вариант третий. Про иностранцев. Это типичный рассказ того, кто служил на «пассажирах», но за какие-то провинности теперь этого права лишен. В этих рассказах обязательно звучит пренебрежение к тем, кто на пассажирских судах служит, и тем более решительное, чем решительнее и бесповоротнее рассказчика в свое время с такого судна удалили. Рассказчик ни за что не признается, что ушел оттуда поневоле, скажет, что ушел сам, потому что там халдей на халдее и вообще честному и гордому человеку делать на таком судне нечего. Типовой рассказ: боцману на большом пассажирском судне звонит кто-то по телефону и сообщает, что в одной из его выгородок уединились двое пассажиров-иностранцев, он и она, а чем они там занимаются, боцману не худо бы проверить. Кто говорил – неясно, трубка повешена, но боцман на всякий случай отправляется проверить свои кладовые и выгородки. Их у него много. Где краска хранится, где запасные тросы… И вот открывает он один такой низенький пенал, нагибается в темноте – и тут получает дамским острым каблучком в лоб. Но боцман есть боцман. Прежде чем потерять сознание, он должен что-нибудь сказать. Он и говорит:

– Ноу смокинг!

XXIII

Курсантов мореходного училища у нас пятеро.

Впрочем, тут надо бы хоть по два слова о каждом.

Курсант № 1. Высокий, черноволосый, довольно красивый, если иметь в виду черты лица. Вижу его часто. Форма одежды на торговых судах утверждена, но блюдется не строго – одеты в свое, и потому я какое-то время не знал, что он курсант, да еще четвертого курса, думал – матрос. Что он молчалив, ясно было сразу, но потом я стал смотреть на него с опаской, потому что хоть на мостике по традиции обстановка и более служебная, чем где бы то ни было на судне, и в присутствии мастера остальным полагается помалкивать, но и тут если на руле стоит человек живой, то обязательно даже в том, как он повторяет команды, нет-нет да проскользнет искра. Курсант же стоял как доска красного дерева. Ни малейшего признака возбуждения или интереса. Эту же каменную невозмутимость он демонстрировал даже в Гаванском зоопарке. Непонятно было, зачем он туда пошел. От клетки к клетке он ходил все с той же непроницаемой физиономией. После зоопарка мы отправились на пляж. Не дрогнув ни одной чертой лица, он разделся. Раздевшись, встал в кружок играющих в волейбол. Как и все, он выпрыгивал на пас, валялся по песку, бегал за мячом. Лицо его при этом хранило невозмутимость. Я потом стал предполагать у парня паралич лица… Бывает же так – застудил, допустим, лицо целиком. Двигательные функции щек замерли. Но хоть глаза-то, думал я, хоть глаза должны же выдавать перемены настроения. Должны-то должны, но не выдавали. Такое возникало ощущение, что прыгает, бегает, купается, смотрит зверей в зоопарке этот парень не для себя, не ради себя. Но для кого? Не знаю.

Курсант № 2. Он тоже из стоящих на руле, тоже высокий, но скорее белокурый. У него маленькие умные глаза, несколько щеголеватые ответы, будто в каждом слове пружинка, и вообще – очевидное ощущение гордости оттого, что ему доверено участвовать в управлении судном, да еще таким судном. Это же чувство гордости бывает страшно ущемлено. Тогда, если он чего-то не знает и что-то еще не умеет, курсант № 2 багрово снизу вверх краснеет. А многого еще, естественно, не умеет. Однако реакция у него на все происходящее на судне – не матроса, а командира. Матрос, кстати, и щеголять четким ответом не станет, и стыдиться, что чего-то не знает, тоже не будет. Иная чуткость, иной порог судового патриотизма.

Я спросил у Виктора Дмитриевича, откуда такой мальчик.

– Заметили? – сказал Виктор Дмитриевич. – Правда, заметен? У этого паренька морские корни… Уникального имеет деда.

Смысл того, что рассказал мне Виктор Дмитриевич, сводится примерно к следующему: одним из самых больных вопросов отдела кадров является проблема отпусков. В рейсах у моряков выходных нет, они накапливаются, прибавляясь к отпуску. За семимесячный, скажем, рейс их набегает десятка три и больше, моряк нормальным образом должен девять с небольшим месяцев в году плавать, а остальное время – быть в отпуске. К тому же еще множество моряков имеет право на учебные отпуска: необходима периодическая доучеба и переучеба на курсах всякого повышения, и так далее, и тому подобное. У моряка есть неотъемлемое право требовать отпуск, если тот не предоставляется вовремя, у отдела кадров есть обязанность отпуск моряку своевременно обеспечивать. Но как ты обеспечишь всем отпуск вовремя, если, скажем, у капитана, старпома, механика и второго помощника подошел срок одновременно, а судну как раз надо идти в долгий и ответственный рейс? Да еще, скажем, в отпуск пора идти электромеханику, в хозяйстве которого новый человек должен разбираться месяца два, чтобы только войти в курс дела; системному механику, который, прежде чем приступить к своим обязанностям, проходил специальные трехмесячные курсы по освоению шведских автопогрузчиков, немецкой гидравлики и французского кранового оборудования, да еще пора в отпуск двум электрикам, которые вручную перещупали все триста километров электропроводки судна, и раз так, в темноте найдут любой контакт и любой плавкий предохранитель. И отделу кадров ясно, что одновременно не только всех этих людей, но даже половину их отпустить совершенно невозможно, потому что, в отличие от берегового учреждения, когда отсутствие человека на рабочем месте означает лишь то, что его работа не делается, здесь они так взаимосвязаны, что нарушение одного звена означает прекращение общей работы. И любое судно, если ушла в отпуск (даже при самой полнокровной замене) треть постоянного состава, начинает тяжело хворать. Это знают кэпы, это знает весь командный состав. И отдел кадров знает, потому что отфильтрованные субординацией и эфиром матюги все равно летают над океанами как в виде радиограмм, так и в виде их отсутствия, ибо на некоторые вопросы просто нечего отвечать.

Но потом каким-то загадочным образом все приходит в соответствие. И люди получают свои отпуска, и суда не простаивают.

Однако на всякое правило бывают исключения, и таким вопиющим исключением в вопросе отпуска является один, если можно так сказать, трижды дед – по виду, по неофициальному названию судовой должности (главный механик) и по семейному своему положению (упомянутый курсант как раз приходится ему внуком). Главный механик этот служил в пароходстве сорок с лишним лет, и в той же мере, как у большинства моряков одной из довольно важных задач бывало каждый год прорваться в отпуск, прихватив те месяцы, когда так хорошо на южных пляжах, а базары забиты грушами и виноградом, как у трижды деда была задача совершенно противоположная. Он хотел так обвести отдел кадров, чтобы в отпуск не ходить вообще. Надо заметить, что если бы он был механиком обычного, что ли, класса, то ничего бы, конечно, у него не вышло: такому бы отдел кадров не позволил портить свою статистику, – но трижды дед был механиком знаменитым, замечательным. С тридцатых годов в его руках побывали практически все судовые установки, а по части умения эксплуатировать их он равных себе имел не много, и послать его на какое-нибудь громадное и энергетически сложное судно, покуда как-то неуловимо ускользнули в отпуск все ведущие специалисты, означало для отдела кадров уже больше об этом судне не беспокоиться. Надо сказать, что свет вообще так устроен, что одному человеку почему-то удается то, что не удается другим. Трижды дед не выносил отпусков. В отпуске жить ему было неинтересно. Пятнадцать последних лет он фактически отпусков не брал, в результате чего у него накопилось в общей сложности отпускных месяцев что-то около сорока. И ни отгуливать их, ни брать за них денежную компенсацию он совершенно не собирался.

Курсант Миша приходился легендарному деду внуком. И, судя по всему, знаменитый дед, редко бывая на берегу, все же сумел вдохнуть во внука что-то главное в отношении службы на море. Я подолгу, бывало, находился на мостике и ни разу не видел, чтобы рулевой Миша томился на руле, как совершенно очевидно томились другие рулевые. Я ни разу не видел, чтобы Миша торопился уходить с мостика или увиливать от работы. Помню, как-то не спалось, и часа в три или четыре ночи я вышел из каюты подышать. Было темно, на корме в черной яме плавательного бассейна что-то мелькало. Я заглянул через борт бассейна. Там со щеткой в руке и с фонариком в другой трудился, отмывая краску от вуали мазута, курсант Миша. Насос, которым наполняли бассейн, время от времени у нас барахлил, засасывая воду не из той магистрали, и тогда аквамариновую голубизну стенок бассейна подергивало серой пленкой. На судне круглосуточно наводят порядок – нормальное дело. Я бы забыл об этом, если бы поутру, часов в десять, не увидел Мишу снова в пустом бассейне. Он опять мыл стенки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю