Текст книги "Повести"
Автор книги: Михаил Глинка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Нам с Марией Дмитриевной в это время уже ни до кого и ни до чего – мы с ней готовим меня в нахимовское училище, хотя поступить туда почти невозможно. Каждый месяц, когда Юрий Леонидович пытается платить за то, что Вовка живет у нас, у них с бабушкой споры – брать за это деньги бабушка не желает, но мы и сами-то едва живем, – каждый месяц у нас есть такая неделя, когда Мария Дмитриевна нам с Машей говорит: терпим еще четыре дня, терпим три дня, потерпите до завтра. День выдачи пенсии – праздничный, помню пропавшее потом название конфет – «Тачанка».
В июне те, кто хотел поступить, проходили многодневный тщательный медосмотр. Когда стали измерять силу рук, медсестра заставила меня жать динамометр заново.
– Левша, что ли? – спросила она. Я ответил, что нет, не левша.
– Очень странно. У тебя же левая рука чуть не в полтора раза сильней!
Мария Дмитриевна, услышав об этом, вдруг всхлипнула.
– Что с тобой? – спросил я.
– Это так… – сказала она и прижала мою голову к себе. – Только бы ты поступил…
И чудо свершилось – в училище я поступил. Тут же в августе в лесном летнем лагере мы узнали, что в ноябре парад: Красная площадь, а до этого чуть не месяц жизни в Москве. Старшекурсники нам говорили, что тем, кто едет в Москву, выдают шоколад – плитку раз в четыре дня.
Поступая в училище, я, конечно, все время думал о том, как Вовка удивится, но того, что случилось, я все же не представлял.
Когда в сентябре Вовка увидел меня в форме, он остолбенел. Рот у него открылся, будто отстегнули какой-то крючок. Потом он покраснел и спрятался в уборной. Мария Дмитриевна целый час ласковым голосом звала его оттуда. Когда он вышел, он на меня не смотрел. Была суббота, меня отпустили из училища до вечера воскресенья, и бабушка условилась с Юрием Леонидовичем, что Вовка будет у нас ночевать. Я думал, что после своих фортелей он уйдет домой, но он покорно лег на свое обычное место. Когда останемся в комнате одни, думал я, я ему все объясню. Но он зажал уши и отвернулся к стенке. Зажал уши – и все, будто меня нет. Я разозлился, а потом стал думать о том, как нас повезут в Москву, и о том, что надо достать латуни и выпилить из нее буквы на погоны, как у старшеклассников.
Разбудила меня бабушка Мария Дмитриевна. Она стояла в халате. Одеяло с Вовкиной постели было откинуто, на кресле валялась его одежда. Моя форма исчезла. Было часов шесть утра.
Сначала мы подумали, что Вовка решил надо мной подшутить. Покрасуется с полчаса и вернет форму. Я даже обрадовался немного: не будет же он после этого дуться? Да и на что?
Прошло утро, около полудня проснулась Маша. Узнав, что я лишился формы, она лунно усмехнулась и исчезла на весь день к подруге. Я слонялся по квартире в обносках. Все падало из рук. Мы с Марией Дмитриевной не знали, что дальше делать. К Юрию Леонидовичу она не звонила – было ясно, что Вовка пошел не к нему. Вот уже три часа дня, четыре. К сумеркам нас с бабушкой охватил ужас: мы-то оба знали, что такое конкурс в двадцать человек на место и как легко из нахимовского вылететь.
И тогда бабушка позвонила Андрею. Маша училась в девятом классе, и у них с Андреем еще ничего не начиналось, то есть Андрей еще ни словом, ни жестом не показал, что Маша ему нравится, и пластическую операцию он еще не делал.
Андрей приехал сразу же. Он прошел прямо в столовую и сел с листом бумаги под большой лампой. Рядом с собой положил обтрепанную записную книжку.
– В форме ему деться некуда, – сказал Андрей, – значит, его доставят в комендатуру. Если он уже не там…
И Андрей принялся разрабатывать операцию.
– Часы ходят благодаря чему? – спрашивал он. Это была наша давняя игра. Я должен был отвечать, что они ходят благодаря пружине. И мы с ним обычно эту пружину искали. В старых часах, в заводных игрушках, в поступках приятелей, в том, чего хочет от меня Мария Дмитриевна. А сейчас что я мог найти? Но Андрей сидел и что-то обдумывал, чертя от кружочка к кружочку чернильные стрелки. А потом начал звонить. Звонок, короткий разговор, еще звонок. Дает время перезвониться между собой каким-то людям, а потом звонят нам, он снимает трубку и объясняет кому-то, что одиннадцатилетний мальчик в форме нахимовца, которого вскоре доставят в комендатуру, вовсе не нахимовец и поэтому его не надо отправлять в училище, но это не воришка и не малолетний преступник, просто ребята заигрались и он переоделся в форму брата. Так что большая просьба сразу же сообщить по этому телефону.
Вторую серию звонков Андрей дал по врачам. И опять нам позвонили. Это был дежурный врач нахимовского училища. Пусть нахимовец Козьмин, сказал этот врач, выпьет сколько сможет кипяченой воды – два литра, три литра, – надо вызвать рвоту, при пищевом отравлении это самое главное. Пусть нахимовец Козьмин ночует дома, командование роты оповещено. Бабушка Мария Дмитриевна не смотрела мне в глаза и только трясла головой.
Андрей лег спать у нас в столовой. Телефон зазвонил только под утро. Снятый с поезда, уходившего на юг, Вовка был доставлен в комендатуру.
Чертыхаясь, с помятым ужасным лицом, Андрей отправился за Вовкой. Я досыпал, вздрагивая. А потом Вовка, не глядя на меня, стягивал мятые черные брюки. Они были в грязи. И лицо Вовки было тоже будто земляное.
– Ну вот что, путешественник, – сказал Андрей. – Давай-ка пока ко мне. А то ты что-то с рельсов стал сходить…
Даже Мария Дмитриевна и та опешила. Все-таки у Вовки был отец, как это без него решать? Но Вовка, которого я вообще-то считал железным парнем, вдруг уткнулся Андрею в живот и затрясся. И ничего было не понять из того, что он бормотал, только одно слово – «предатели»…
Андрей прижимал своими граблями Вовкины плечи, а остекленелый глаз его – Андрей еще не сделал тогда операции – печально смотрел поверх нас.
28
Но я недолго бродил по верхней палубе в темноте один. У ветрового козырька вскоре я увидел медленно передвигающуюся фуражку старпома. Даже в полутьме я ее узнал.
– Входим в Каттегат, – сказал старпом. – Не спите? Что же вам не спится? Вон Швеция. Как вам эта страна? Нравится? Я, например, ловлю себя на том, что всякий раз, как мы мимо проходим, пристально приглядываюсь. В прямом и в переносном смысле. Не считая мелких стычек, двести лет с ней в мире, а все равно настороженность остается. Лично у меня, во всяком случае.
И он заговорил о Швеции и о странном нейтралитете такой промышленной страны в последней войне. Я предположил, что Гитлеру было предпочтительней покупать продукцию уже отлаженной шведской сталелитейной промышленности, нежели тратиться на оккупацию. Но Евгений Иванович был настоящий моряк и потому сразу же заспорил. Очень даже нужная территория, сказал он, достаточно взглянуть на карту, чтобы это стало ясным.
– А вам не кажется, что Швеция просто состарилась? – спросил я. Сам перед собой я, пожалуй, не мог похвастать обилием у меня исторических гипотез.
Однако он сказал, что назрела необходимость спуститься вниз, поскольку наконец появился собеседник, который не против поговорить об истории.
– Но вам ведь скоро на вахту?
– Откуда это вы знаете? – подозрительно спросил он.
– Каждый школьник, читавший что-нибудь морское, знает, когда старпому на вахту.
– Ну да? Неужто каждый? – Он меня опять в чем-то подозревал. Но разговаривать нам это не мешало.
Каюта была тесновата, и это, сказал Евгений Иванович, потому, что он на «Грибоедове» еще недавно. А если утвердимся, так милости просим в нашу будущую.
Шторка постели была не до конца задвинута. Постель была как постель, обычной корабельной ширины, но только подушки лежали не одна на другую, а рядышком.
– Бывает иногда. – Заметив мой взгляд, Евгений Иванович усмехнулся. – Во сне вдруг кажется, будто у тебя две головы. Просыпаешься – и точно, две. Вы в эти игры не играете?
И он опять заговорил про Швецию, добравшись, конечно, вскоре до Карла XII. Герой-то их национальный необразован, сказал Евгений Иванович. Если образование заканчивается в пятнадцать лет, так при любых способностях человека что это за образование?
– А Грибоедов, наш патрон? – спросил я. – Он ведь тоже очень рано закончил свое образование.
– Ну, сравнили… Нет, Грибоедова пока трогать не будем, это тема особая.
– Согласен. А ваш блистательный Карл – следствие это нехватки образования, как вы говорите, или дело здесь в другом – не понял одного, что он ведет себя как средневековый король, в то время как средневековье в Европе уже кончилось…
– Пожалуй… И Швеции при Карле уже пришла пора вести себя намного тише, а он этого понять никак не желал…
Зазвонил телефон. Старпом взял трубку, но там, вероятно, ничего не сказали, и он трубку положил.
– Все-таки трудно его понять, – сказал Евгений Иванович. – У него что, карты не было? Он размеров России не представлял? Он, бедняга, не знал разве, что Петр флот строит?
Нам было уже почти жаль Карла, конец которого мы предчувствовали. Некогда грозный герой казался нам простофилей. Это надо ж так блестяще начать свою карьеру короля, чтобы потом, грызя ногти, просидеть столько лет в Турции!
Опять зазвонил телефон.
– Старший помощник слушает… Да, не совсем… Не-ет, мы тут обсуждаем… разные вопросы… А вот надо прийти, послушать. Думаю, что да.
Я выхаживал по каюте. Мы приближались к трагической развязке жизни Карла – когда он окончательно запутался и уже окончательно ничего не мог понять. Как оказалось, что военная прогулка превратилась в полное поражений и унижений пятнадцатилетнее путешествие? И как это вышло, что, когда Карл вернулся домой, страна его, которую он получил непререкаемо великой державой мира, была уже заштатным окраинным королевством? По правилам рыцарских игр Карлу следовало, увидев такое, тут же погибнуть…
В дверь тихонько царапнулись. Я стоял, глядя в черноту иллюминатора. За чернотой невдалеке была та самая Швеция.
Старпом вернулся со смущенным видом от двери.
– Что нибудь случилось? – спросил я.
– Да ладно, – махнув рукой, ответил он. – Кто их разберет. Ветер мая.
Действительно, кому еще могло быть интересно то, о чем мы с ним говорили?
– А почему мы должны говорить только о том, что интересно кому-нибудь другому, а не нам? – спросил он.
– Ну, вот видите… Гость. Или гостья?
– Ничего.
Он нравился мне. Хотя у него из-за меня что-то срывалось, уже через минуту он был как ни в чем не бывало. И досаду, если была, как воспитанный человек, зажал.
Мы почти разобрались со Швецией. Я сказал, что, по-моему, это королевство роскошно после Карла XII заснуло и спит так крепко, что не заметило даже, как ему поменяли под всхрапывание династию – вместо шведов подсунули французов. И не поэтому ли Карл XII, сказал он, разорявший страну хуже всякого разбойника, теперь у них самый популярный и любимый герой? Все-таки своя кровь, сказал я, не так обидно… Но возможен и другой взгляд на вещи, сказал Евгений Иванович. Почему это отсутствие внешних событий надо считать сном? Разве стремление к спокойной жизни граждан не может стать государственной идеей?
Мы снова стояли на палубе. Было совсем свежо. На далеких берегах вспыхивали и гасли огни.
– Вы тут никого знакомого на судне не встретили? – вдруг спросил старпом.
– А почему вы спрашиваете?
– Да так. Не обращайте внимания… Почитать у вас чего-нибудь не найдется?
– Когда вы еще успеваете читать?
– Да это… не только мне.
И я дал ему захваченную с собой книжку Жоржа Сименона.
24
Бремерхафен. Каждая заграница – это в первую очередь другие краски. Тут, за Ютландским полуостровом, иные по сравнению с нами не только краски – иные гаммы красок. Вот портовые суда – они серо-оранжевые. Серебристого ровного тона корпус – только спасательные плотики фарфоровой белизны – и оранжевая мачта-труба. На плоском боку трубы стремительный, хищный шеврон черной символической птицы.
Сквозь сизое сито дождя светятся белые прямые борта огромных паромов, нанесена серенькой акварелькой гребенка застывших под одним углом к горизонту подъемных кранов, осторожно ползет на своей гидравлике к нашему борту выдвижной хобот трапа, высунутого из середины здания морского вокзала. Над зданием флаги, флагов четыре, один из них наш.
На вокзале людно, прибыли туристы. Катятся багажные тележки, тявкают холеные собаки, сквозь льдистые очки воспитанно полуулыбаются вам навстречу пожилые дамы. Они отправляются в круиз. Неужто вся эта огромная толпа поместится у нас на судне?
И вот они уже начинают подниматься на борт, и еще до прибытия своих вещей расползаются по верхним палубам. А с галерей вокзала им машут платками. Сдержанные оклики с обеих сторон. К той порции туристов, которую «Грибоедов» везет из Ленинграда, мы уже привыкли, их лица примелькались на судне, каждое новое лицо сразу заметно. Это наш западный немец старый, это наш западный немец новый. Среди западных немцев новых есть одна сразу бросающаяся в глаза пара. Мне они чем-то сразу напоминают пару рекламных любовников, описанную у Бунина в «Господине из Сан-Франциско». Но у Бунина – это нанятые пароходной компанией статисты, лишь играющие роль влюбленных, здесь, вероятно, действительно влюблены…
Рядом со мной вдруг оказывается Альфред Лукич. Кажется, он хочет со мной заговорить, и в то же время ему что-то мешает. Как и я, он наблюдает за появившейся на палубе парой.
– Знаете, кто это? – спрашивает он и, так как я, естественно, не знаю, говорит, что эта пара и точно отчасти рекламная. Они помолвлены, но играть роль влюбленных будут по совместительству с другой, гораздо более прибыльной ролью. В будущем круизе, через месяц-другой, вероятней всего, они возглавят стафф, то есть штаб круиза. Станут устроителями-предпринимателями-инициаторами. Так что круиз – их общее деловое дело. Господин Ганс Швейниц и мисс Дороти Дуглас.
– Богатые люди? – спросил я.
– Не бедные.
Но они были не только богатые. На них хотелось смотреть и смотреть. Швейниц был стройный светлоглазый блондин, высокий, в меру широкие плечи и такая челюсть вперед, что хоть чайник на нее вешай. Дороти – голливудская смесь, японоамериканка с удивительным цветом лица. Положите на созревший персик тонкую папиросную бумажку… Как образовалась эта пара? Как вообще образуются такие пары? Какую роль сыграла война в их судьбах? А ведь сыграла наверняка. Как звучали диалоги папы и мамы Дороти о Хиросиме? Не может же быть, чтобы они об этом не говорили!
– Что первооснова? – спросил я Лукича. – Дело или любовь?
– Нечего и гадать, – ответил Лукич. – За хорошие деньги можно очень искренне полюбить. И наоборот. Искренняя любовь вполне допускает объединение капиталов. Особенно если и тот и другой значительные. Представляете, до какой степени обосновано то, что у них могут появиться детки?
– Они еще не женаты?
– Свадьба, если я что-то понимаю, будет завершающим штрихом будущего круиза. Хозяева туристской фирмы отправляются вместе с вами в свадебное путешествие. Хороша реклама?
– А откуда вы все это знаете?
– Работа такая, – вздохнул Альфред Лукич. – Не имею права не знать. Особенно про эту пару. Нам же работать вместе. – Он чуть не зевал от скуки. – Да, про половину этих господ могу рассказать.
– Откуда же?
– Говорил вам уже. Говорил. Вы забыли. Многие плывут не по первому разу. Здороваемся. Обмениваемся новостями. У меня и для вас есть, новость.
Поворот был неожиданный.
– Для меня?! Какая же?
Он был то Альфред – щеголеватый, холодноватый, все наперед знающий, как змей-искуситель, то – Лукич. А Лукичу и в затылке почесать не грех. Вот он сейчас и чесал. Стоял передо мной и чесал. И мямлил. Кто, мол, мог подумать, что ему придется переселять меня в в каюту низшего класса.
– Так вы же меня сразу предупредили, – сказал я. – Сами же говорили, что, вероятно, переселите.
– Да… Но… Я, право, не думал, что до этого дойдет.
Видно было, что он действительно смущен. Круизы пользуются все большим успехом, бормотал он, даже те каюты, которые обычно оставляются как резервные, на сей раз разобраны… Я не стал его мучить. Через пять минут мы были в каюте, куда мне следовало переселиться. Каюта как каюта. Немного, правда, похожая на футляр для контрабаса. В широкой части разместились четыре спальных места: два нижних, два верхних, в узкой части находился небольшой круглый иллюминатор. Сейчас иллюминатор был почти вровень с причалом, и я сразу увидел большое количество ног в хорошей обуви. Целиком были видны только дети и собаки. Но вот под трап подкатилось кресло на колесах. В этом кресле сидел искривленный болезнью человек. Голова его все время клонилась на грудь, руки судорожно перехватывали обода колес, подлокотники, собственные колени. Тут же около калеки воздвиглась фигура, головы которой я не видел. Но по цвету ботинок – белые с красными полосами – можно было угадать палубного матроса Лешу. Попереминавшись у кресла, Леша подхватил инвалида на руки. Ожидая, пока освободится трап, они простояли еще с минуту, и все это время я видел, как рука инвалида, скрюченная птичьей лапкой, раз за разом опускалась в свой нагрудный карман, что-то пытаясь, видимо крайне нужное, оттуда выловить. Леша вступил на трап, и я так и не увидел результатов этих судорожных движений руки.
Трап поднимался наискосок над иллюминатором, слегка его затеняя. На лице Лукича застыло горестно-насмешливое выражение.
– Но ведь в море-то трапа не будет? – сказал я.
– О да, – с тем же горестно-насмешливым выражением подтвердил он. – Но открыть иллюминатор вы все равно не сможете.
Я посмотрел в толстое стекло. Те же крепкие руки теперь подхватили кресло. Скосив глаза, можно было увидеть щель между судном и причалом. Вода находилась тут же, совсем близко.
– Да ничего. Кондишн-то есть.
– О да. Это, кажется, единственное, что тут есть.
Он, видимо, делал усилия, но теперь уже никак не мог заинтересовать себя моей персоной. Я стал пассажиром четвертого класса. Мы, кажется, оба понимали курьез происходящего.
– Но вы не сомневайтесь, – почти засыпая, так ему стало со мной скучно, процедил он. – Как только что-нибудь стоящее освободится…
– Как же это может освободиться?
– Море, – сказал он. – В море все может быть. Вдруг умрет кто-нибудь…
Мы оба расхохотались однообразию его шуток. Я был рад, что он развеселился, мне совсем не хотелось его огорчать.
– Да, – сказал он, уходя. – Зайдите в каюту сорок восьмую на четвертой палубе. Там вас ждут.
Каюта сорок восемь на четвертой палубе оказалась бухгалтерией. У Мелвилла в «Моби Дике» есть такая фраза: «…я всегда плаваю матросом потому, что в этом случае люди считают необходимым мне платить, а вот что касается пассажиров, то я ни разу не слышал, чтобы им заплатили хотя бы полпенни». В бухгалтерии я расписался в ведомости. Мне отсчитали иностранных денег. Их было немного, но все же! Я плыл на Канары, и мне еще за это доплачивали. Привет, товарищ Мелвилл! Я мысленно послал радиограмму Андрею. Звучала она примерно так: «Дорогой Андрей, в соответствии с твоими указаниями…»
В моей новой каюте, похожей на футляр для музыкального инструмента, зазвонил телефон.
– На берег не хотите сходить, Егор Петрович?
В кармане хрустели новенькие дейчемарки.
– Конечно хочу, – сказал я: меня снова охватило фестивальное ощущение первого дня плавания.
25
Бремерхафен: закопченный кирпич не особенно старой готики, серая брусчатка мостовых, ровный, негромкий шум. Перед входом в универмаг прямоугольник желтых цветов, на уличном лотке желтая резиновая обувь, стоит желтый мотоцикл, подходят две девушки – у одной желткового цвета широкая куртка, у другой желтые волосы. Жду желтую машину. Подъезжает. Все это сквозь штриховую паутину светящегося от белесого неба дождя.
Чтобы мы не растерялись в чужом городе, нас отправили с судна втроем – радист, официантка Люба и я. Мои спутники знали, куда идут: радисту нужны были пластинки и магнитофонные кассеты, Любе – отдел верхней одежды, мне же нужно было лишь не потерять своих спутников. В универмаге я пошел за Любой.
Эскалатор поднял нас на два этажа, и мы очутились в царстве дамской верхней одежды. Сезон клонился к осени, и тут, видно, вывесили все. Отдел был огромным, и мне он сразу показался каким-то странным грибным лесом. Женщины задумчиво разглядывали понравившееся, отходили, возвращались, быстро на всякий случай перебирали рукава и воротники неинтересного, потом вдруг, все еще перебирая, но уже словно почуяв, что в другом конце зала есть что-то особенное, зорко вглядывались в ту сторону. И вот, никого не замечая, вперед!
Все девушки с «Грибоедова» были тут, и немецкий магазин стал от этого еще больше похож на лес – девушки нет-нет, но друг друга окликали, окликали с волнением.
Настя тоже была здесь. Она держала перед собой снятое с вешалки кожаное пальто. Пальто было замечательное – нежная светло-коричневая кожа, свободный элегантный покрой, матовый отлив. Настя меня не видела. Я подошел поближе и посмотрел на ярлык с ценой. И мне стало одновременно тяжело и легко, грустно и весело. Имеющееся в моем распоряжении ни на что повлиять не могло.
Рядом с Настей вдруг появилась стройненькая, коротко подстриженная красотка. Да это же Лена, просто она очки сняла!
– Берешь? – спросила Лена.
Настя усмехнулась и покачала головой.
– А что так?
– Да так уж.
Между ними шел какой-то внутренний диалог, а те реплики, что я слышал, были вроде плавников дельфина, вылетавших над поверхностью.
– Помочь? – прищурившись, спросила Лена.
Нет, мы, кажется, обойдемся без помощи этой стройненькой. Настя качает головой и вешает пальто на место. Странно, как это они обе меня не видят. Я отошел и столкнулся с Настей, обойдя еще ряд.
– Ох, как ненавидит, – сказала она, ничего не объясняя. – И вы в этом сыграли некоторую роль…
Все она, оказывается, видела. И то, что я подошел, и то, что рассматривал пальто в ее руках.
– Отойдемте, – сказала она. И пока покрывшаяся красными пятнами Люба мерила одно пальто за другим, а Лена, которую мы оба невольно держали на примете, бродила где-то в дальнем углу зала, Настя вдруг сказала:
– Сначала, много лет назад, когда впервые наши суда стали возить иностранцев, личные вещи членов экипажа заносились в список… Вам скучно?
– Мне с тобой всегда скучно, разве ты не знаешь?
С тех пор как я снова ее увидел, мы, кажется, впервые так долго смотрели друг другу в глаза.
– Ну вот, нашли место… – пробормотала она. – Вовсе нам не надо… это. Так вы меня слушаете? Слушайте! Так вот… К примеру, официантка Иванова взяла в рейс одно пальто, четыре платья, туфель три пары. И еще колечко с прозрачным камешком. А привезти официантка Иванова ничего, кроме этого, не имеет права, и потому по количеству то же самое и привозит. Смешно?
– Еще бы не смешно, – сказал я, представляя, как из иллюминатора вываливается куль старого тряпья, и где-нибудь в Гольфстриме, удивляя акул своим странным цветом, плывет бабушкино лиловое пальто, захваченное в летний рейс официанткой Ивановой под предлогом того, что она мерзнет и летом. А на смену лиловому пальто уже висит в рундуке официантки Ивановой на буковой вешалке, где золотом выдавлено название фирмы, что-нибудь подобное тому, что примеряют сейчас девушки с «Грибоедова» по всему этому залу. И камешек в колечке Ивановой после рейса блестит иначе.
– Ну, – сказал я. – А дальше?
– Дальше… Дальше – разное… Но жизнь-то идет? Нам теперь и говорят: если хотите, чтобы к вам не придирались, так работайте так, как никто не работает! Мы и работаем.
Лена ходила по прогалинам пальтового леса, что-то выискивая. Глядя издали на эту стройную светскую девушку, очень трудно было представить себе ее сузившиеся за тонкими очками глаза и волну ненависти, которая могла исходить от этого идеально промытого лучшими шампунями элегантного существа.
– По-моему, вас зовут, – сказала Настя. Пухленькая Люба с огромным новым пакетом двигалась в нашу сторону. Вид у нее был такой, что она может и подождать, если мне здесь еще что-нибудь нужно.
– Все хорошо? – спросила у нее Настя.
Та сдержанно, но счастливо кивнула.
– Эта… хорошая! – вслед мне шепнула Настя. – Не жадная…
Как будто мне предстояло лишать их дохода всех по очереди. У меня же ведь есть еще кают-компания, с удовольствием подумал я. И столовая команды.
Мы со счастливой Любой спустились на первый этаж, и там нас уже ждал терпеливый радист. Он тоже не терял времени – в руке у него был плоский пакет. Только я шел ни с чем, раздумывая о сказанном Настей. Против охоты говорила она с напором. Иронизируя, невольно отводила глаза. Понимала небось, что анекдот про пальтишко да про колечко немного и про нее тоже… Но мне ли ее судить? Да и за что?
Мы шли к нашему причалу вдоль низких портовых складов, так и этак нам открывались в светлой мороси разлинованные дамбами участки акваторий порта: здесь высовываются танкеры, там разгружают контейнеровоз, а вот военные суда. Неожиданно. Это ведь НАТО? Поражало отсутствие малейшей конспирации: на глазах случайных прохожих шел ремонт какой-то явно не пацифистской штуки на палубе судна. Судно по размеру было промежуточным между эсминцем и тральщиком, разбираемый механизм сильно смахивал на ракетную установку. Над разложенными на палубе частями этой штуки натянули тент из полиэтилена, но не от нескромных взглядов, а лишь от дождя. Я поймал себя на том, что хотелось считать это военное судно доживающим в торговом порту старьем, а разобранный механизм не ракетной установкой, а какой-нибудь пожарной помпой. Иначе, если это было настоящим и годилось в дело по-боевому… Не так ли в конце двадцатых и начале тридцатых в этих же местах быстро привыкали к тому, что вооруженные люди могут жить и не по казармам, а вполне могут взвешивать муку, заворачивать пирожные, передвигать по скользкой стойке кружки? И когда сидишь в пивной, нет вроде ничего зазорного в том, чтобы сжимать коленями карабин, а мужской хор – невинное средство воодушевления сорокалетнего немца с перышком в охотничьей шапке – тоже мог быть составлен из людей с пистолетами. Разве при пистолете хуже поется? И я вспомнил очистки, которые мы ели в эвакуации, и пятнистые немецкие самоходки, осыпанные осенними листьями в ленинградском сквере. И пленных с убегающими глазами, что строили дом на улице Пестеля, и то, что на глухом торце этого дома в алебастровом орнаменте эти же немцы вылепили рельефную надпись: «Героическим защитникам Ханко». И я показался себе страшно старым, а молодые военно-морские немцы, не обращая на прохожих внимания, аккуратно собирали ракетную установку.
Цветы я увидел на одной из последних боковых улочек. Это был небольшой цветочный рынок, торговали там несколько пожилых опрятных немок. Мои спутники посмотрели на цветы довольно равнодушно, даже Люба, видно, нервная ее система достаточно поработала в магазине. А я остановился. Цветов, которые продавала одна из причесанных старушек, я в жизни своей не встречал: над эмалированным ведром стояло облако бледно-синих гвоздик. Это была синь немного выгоревших васильков или скорее белых гвоздик, на которые смотришь сквозь светло-синее стекло – такого ровного, прокрашенного цвета они были. Эти сказочные цветы, казалось, слегка светились, свечение было электрическим или люминесцентным. Даже лицо некрасивой чистенькой немки, что стояла поодаль от букета, и то озарялось этим неожиданным прохладным светом. Мне сразу вспомнилась «Снежная королева», – в сказке о ледяном сердце, которое в конце концов оттаивает, такие гвоздики очень, по-моему, подошли бы к стадии оживляющего размораживания. Мы еще холодноватые, но ртуть идет кверху.
Не Вовка ли Калашников навел меня на то, что цветовое пятно очень многое может означать? Вовка малевал, нашептывал, видно, собственные мазки что-то подвигали и подвигали к его голове – и как-то, помню, утром он мне говорит:
– Сон видел… Коричневый. И все по углам стоят. Не двигаются.
Ужас, радость, встреча, нескончаемый урок, проход вражьего проходного двора, лето приобретали под его кисточкой собственные цвета. У меня перед глазами была сейчас ровная прохладная голубизна.
– Я сейчас, – сказал я своим спутникам.
Они смотрели на меня как на сумасшедшего. Радист – с отчетливым оттенком презрения. Люба – с оттенком жалости.
Букет стоил две трети того, что хрустело у меня в кармане. Но что это был за букет! Метровые темно-зеленые стебли были крепки, как карандаши, а сами гвоздики огромные, нежные и, как все гвоздики, поражали тем, что одинаково замечательно живут и в одиночку и в букете – даже розы не умеют так равноправно, так достойно сосуществовать! Я был чем дальше, тем больше доволен своей покупкой… А Люба вдруг взяла меня под руку. И у нее стали закругляться углы губ. И о своем свертке она будто стала забывать, только когда он задевал ее колено, она опускала на него глаза, и тогда взгляд ее вспыхивал земным удовлетворением. И тут же она снова глядела на цветы.
– Зачем они вам? Для кого?
И качала головой и как-то по-бабьи, но и по-дружески тепло прижимала мой локоть к себе. А это немало, особенно когда ты в Западной Германии.
26
Я стоял в своей каюте и смотрел в иллюминатор – по причалу к трапу возвращались грибоедовцы. Ракурс наблюдения был странным – глаза мои находились на уровне щиколоток. Людей, которые были еще далеко, я мог увидеть целиком, тех, кто подходил к борту, видел лишь частично. Увидел Настю. Открыть иллюминатор и окликнуть? А потом, когда присядет на корточки, сунуть букет, как из подвала? Я взял цветы и пошел ее искать. Ни каюты, ни номера ее телефона я еще не знал.
Нельзя прятать за спину такие цветы, но еще глупее нести их по узким коридорам перед собой, глупо улыбаясь встречным девушкам из пассажирской службы, которые улыбаются тебе. Я блуждал по коридорам и палубам, готовый себя проклясть. Зря мы оба обрадовались встрече. Нам опять ничего не понять и не выяснить – и ни она не сможет здесь быть собой, ни я. Наверно, я встретил уже всех женщин судна по три раза, прежде чем на верхней палубе увидел Настю. Она была не одна – около нее стоял тот самый высокий и стройный господин Швейниц, который прибыл на «Грибоедов» с японоамериканкой. Невесты сейчас при нем не было, и он что-то весьма быстро и весьма непринужденно излагал Насте, а она вежливо улыбалась. По-немецки я не понимаю ни слова, но, может, именно потому, что я не понимал ни слова, мне начало казаться, что не просто так он заговорил с Настей. Как только она пыталась сделать шаг, он, не переставая говорить и посмеиваться, тоже делал шаг, и она опять должна была ему отвечать. А я был с этим синим букетом. Очень подходящим оказался цвет. Мне ничего не оставалось, как стоять поодаль, делая вид, что мне страшно нравится пасмурный Бремерхафен и потому я решил бросить на его причал при отходе эти цветы. Но нельзя же бесконечно так стоять. Я подошел к ним и, когда она меня увидела, сказал: