Текст книги "Повести"
Автор книги: Михаил Глинка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
– Но как же быть?
– Ничего не могу посоветовать.
– А когда же… его разберут?
– В ближайшие пять лет на это не следует надеяться. – И вдруг нечто подобное радостной улыбке мелькнуло в его глазах. – И в ближайшие десять – также.
– А почему это происходит?
Он снова сразу устал. Рука с косичкой начала клониться.
– Что вы имеете в виду?
– А вот такие сроки.
– Вы когда-нибудь разбирали чей-нибудь архив? – спросил он враждебно. – Вы имеете представление о предмете разговора? Вы знаете, что такое описать хотя бы небольшой частный фонд?
По выражениям спин я понимал, что из-за меня тут уже никто не работает. Интересно было бы посмотреть в ваши дурацкие записки, с ненавистью неудачника подумал я. И я вышел из этого замечательного здания восемнадцатого века. Здесь был свой мир, мир профессионалов, приставленных к хранению сведений старины, а тут явился чужак. Письма его прадедушек? Смешно!
Я шел, бормоча и спотыкаясь, и ноги вскоре вывели меня на Неву, и ее уверенное нескудеющее полноводье и могучая округлость екатерининского гранита привычно подействовали на меня. Вон там стоит мост, за участие в строительстве которого мой прапрадед и получил, кажется, ту чугунную полупудовую трость. То ли это был намек на особенную силу его левой руки, то ли – другая версия семейного предания – рука потому и стала такой сильной, что прапрадед с тех пор с тростью не расставался. Нева текла передо мной, а вид воды и камня, особенно когда и того и другого вдосталь, вообще замечательно успокаивает.
А где сейчас иначе, опять вспоминая архив, подумал я. Сплотившиеся профессионалы берегут чистоту своих рядов – так было, так будет.
Иссиня-черная Нева упруго держала свой всегда судоходный уровень, а гранит, который двадцать раз драли свирепым пескоструем, ничуть не потерял своей толщины.
Стоило ли обижаться?
9
Старик думал, что его красноглазая Эльза живет у меня. Но это было не так. Даже открыть квартиру Каюрова она мне не дала. Когда я коснулся замка ключом, за дверью раздалось такое рычанье, что я решил не испытывать судьбу. На помощь пришла Клава. То ли овчарке был привычен звук Клавиных шагов, то ли собака догадывалась, как Клава о ней отзывается, но, когда квартиру принялась открывать Клава, все сошло благополучно. И Клава надела на овчарку и намордник и ошейник. Мы вместе отвели собаку на двор. Но даже со двора я увести собаку не мог – Эльза не желала меня слушать. Я пробовал потянуть за поводок. Она уперлась всеми своими старыми ногами, шерсть на загривке встала дыбом.
– Не пойдет, – сказала Клава. – Ну, видно же. Не. Не будет она у вас жить.
Да и я это видел.
– Чего делать-то? – спросила Клава. И ей и мне было ясно, что теперь уже влипли мы оба.
Клава что-то забормотала. Про котов, которых теперь неизвестно где кормить, про водопроводчика («Уж он-то теперь – да…»). И наконец, как бы подводя под всем черту, высказалась:
– Без меня меня женили.
И эта дрянь, которая любила выть ночами, подтрусила к Клаве и повела из стороны в сторону своим проволочным хвостом.
Однако, опасаясь, что старик взволнуется, я говорил ему пока, что собака живет у меня, все, мол, в порядке. Ест. Спит. Нет, ночью не воет. Старик сначала спрашивал о ней робко, даже деликатно как-то. Как, мол, она там – не очень ли вам досаждает? Но прошла неделя, я приехал, и он меня спрашивает:
– Погуляли уже?
В том смысле, что выгулял ли я его сокровище. А мне надоело врать и врать, и я ответил довольно небрежно, что нет, мол, сегодня я еще с ней не гулял. А он как заорет:
– Чем же это вы были так заняты? Если вы так заняты, то вас никто не неволит!
И пошло и поехало! Посмотрел бы он на себя сейчас! Я слушал его, слушал и тоже вдруг неожиданно для себя как гаркну:
– А вы что думаете? Это удовольствие может доставить?
В палате все притихли, смотрят на нас. А мы уставились друг на друга, остолбенели. Он – держась за свою штангу, а я, простите, с судном в руках, поскольку именно сейчас норовил к старику подступиться. Смотрим и моргаем. И он вовсе не о собаке кричал, ну и я подавно. Произошло что-то.
– Знаете… – говорит он. И засопел. – Это как-то так… Нечаянно… Я вовсе не имел в виду…
И я чувствую: у меня в носу щиплет.
– Я, – говорит, – на вас вроде как на родственника… Мне ведь тоже нужны родственники… чтобы на них… покричать…
Ну, ладно. Я бы, может, даже обнял его, но он сидел за своей железной штангой. Да и руки у меня были заняты.
Собаку в конце концов надо было, конечно, забрать к себе, но на лестнице мне на днях попалась Клава.
– Вы вот что, – сказала она, глядя мимо. – Если там уехать или еще как… О собаке-то не беспокойтесь. Старая. Не объест. Сколько надо, столько пусть и живет.
– А как водопроводчик?
Клава хихикнула, сморщилась.
– Как выстирали. В дверь ногтем стучит. Привяжи, говорит, собачку к вечеру, а то я на халтуру иду. Эльза-то пьяных на нюх не переносит.
– Спасибо, Клава.
– Чего спасибо-то? Канарейку бы мою только не сожрала.
В июне мой вопрос решали. Меня несколько озадачило, что стол, за которым сидели решавшие, стоял на некотором возвышении. Впрочем, быть может, это были какие-то остатки сцены – все дело происходило в здании старого особняка. Про то, как меня зовут, когда я родился и что, собственно, тридцать семь лет делал, читали вслух. Я в это время сидел на стуле. Стул стоял посередине довольно большого пустого пространства. Пространство это, вероятно, служило идее весомости окончательного слова, которое здесь произнесут.
– У кого есть вопросы к Егору Петровичу? – спросил человек, сидевший во главе стола, после того, как читать кончили.
Все молчали.
– Значит, решили, так сказать, художественно воплотить образы моряков? – произнес, помолчав, тот же человек. – Своими глазами, так сказать, увидеть их труд. Так я вас, Егор Петрович, понимаю?
Вероятно, мне следовало встать, об этом мне, кажется, даже говорили заранее. Но вставать только для того, чтобы что-то промычать? На всякий случай я кивнул.
– Бывали ли вы раньше в заграничных поездках? – Человек передвинул к себе мою анкету. Там все было написано.
– Польша, – пять лет назад, Франция – три года назад, турпоездки по десять дней, – сказал я.
Он прочел то же самое по анкете и кивнул.
– Ну, что ж… у Егора Петровича уже есть некоторый, так сказать, опыт заграничных поездок. Какие еще будут вопросы?
– У меня вопрос, – сказал человек, сидевший несколько сбоку. Он был в черной военно-морской тужурке, но без погон. – Вот вы окончили высшее военно-морское училище. Почему ушли с флота? Что за причина?
– Тогда было сокращение вооруженных сил, – ответил я.
– И вы, лейтенант, решили, что это относится к вам? – Слова «вы, лейтенант» он произнес профессионально.
– Николай Николаевич, – повернув голову в сторону бывшего военного моряка, без выражения сказал человек, признавший за мной некоторый опыт заграничных поездок, – Егор Петрович, насколько я понимаю, именно сейчас и намеревается отдавать свои, так сказать, долги флоту. Так ведь, Егор Петрович?
– На военном-то флоте, когда младшие отвечают старшим, так они хоть встают, – пробурчал в нос человек в черной тужурке. Чего-то он не знал, а может, и знать не хотел. Этому бывшему офицеру флота я пытался посмотреть в глаза, он вызвал у меня уважение, хотя бы уже тем, что был прямой как орудийный ствол. И еще тем, что все о своем отношении к жизни сказал в пяти словах. Я пытался поймать его взгляд, но там была стена. Меня он уже не видел, я был для него пустым местом. А я сколько сидел на одиноком стуле, столько смотрел на его лицо, мне хотелось его запомнить.
Лето. Спускаешься в метро и вдруг видишь, как в закутке от ровного сквозняка вентиляции бегает бессмысленными кругами невесомый пуховой шар. Это тополиный пух. Там, наверху, в городе, пух везде – мягкими хлопьями летит по Лиговке, плывет по недовольной, оттого что ее все время пытаются расчистить, Мойке, вихрится метелью за троллейбусами на Большом проспекте Васильевского.
Жара. Люди поснимали с себя все, что можно, но лиц их не видно. Летние лица лгут, по ним ничего не прочтешь. Слишком все человеку летом легко.
Мне не работается, опять маюсь. Глупо идут дни. Я принадлежу к тому поколению, которое считает, что раз лето, так к нему должны быть приложены и настоящее море, и настоящее солнце – Крым, Кавказ, Молдавия. Но бывает же так: в моем распоряжении сейчас две квартиры, у меня на ходу машина, сам я вполне готов к какому-нибудь романтическому или неромантическому приключению и даже, кажется, жду его. Но какое там приключение! По полдня я сижу у койки Каюрова.
Перелом у Каюрова понемногу срастался, но еще с месяц, если бы все пошло и дальше так же благополучно, ему нужно было лежать.
И тут мне позвонили из морского отдела кадров. Они предлагали приехать к ним, чтобы вместе решить, на каком судне я поплыву.
Что было делать? Советоваться с Андреем? Не хотел на сей раз я советоваться даже с ним. И я позвонил сыну старика.
– Берите отпуск, – сказал я. – Увольняйтесь. Присылайте сидеть в больницу свою жену. Я не знаю, что вы сделаете, но делайте что-нибудь. Мне надо уехать.
Он опять стал вертеться. И жену он прислать не может, потому что отец с ней в давней ссоре, и сам он на август должен уехать из Москвы, нет, не в отпуск, конечно, это поездка по служебной необходимости, а отпуска в этом году у него вообще не будет. Одним словом, стало ясно, что даже отпуск он должен проводить поблизости от кого-то, кто днем и ночью может щелкнуть пальцами и сказать:
– Каюров, где Каюров?
– Ну, как знаете, – сказал я и положил трубку. И ушел на весь вечер из дому, потому что сейчас, конечно, он примется мне звонить, а после разговора с ним у меня даже во рту оставался какой-то неприятный вкус, – может, я уже стал перерождаться в кобру, и это предшествовало появлению настоящего яда?
Андрей по поводу старика не проявлял никакого интереса. Объяснялось это, наверно, тем, что с точки зрения хирурга в травме старика ничего неординарного не было – операцию решили не делать, а все остальное относилось лишь к уходу. Андрей осмотрел старика вначале, а потом передал его лечащему врачу и даже не спрашивал, как вообще идут дела.
– Настораживает только цвет лица, – сказал он мне. – Это неспроста. Надо будет им потом заняться. Если выкарабкается.
Когда я сообщил Андрею, что через неделю, кажется, уплываю, он ничего не спросил о старике. То есть я видел, что он имеет в виду узнать, что и как, но у меня не спросил. Знал я эту его идею. Была она примерно такой: ответственны мы не за всех людей, а лишь за некоторых, за самых близких. По отношению же к остальным мы не должны ничего. Никакого хождения в народ, никаких посевов доброго и вечного.
– Вырастет диким образом, – говорил он. – Если природе понадобится.
– Андрей Васильевич, ты же готовый человек для вступления в мафию, – говорил я ему.
– Ладно, – отвечал он. – Множество людей живут по такому принципу, просто мало кто признается.
Сам-то он, конечно, жил иначе, идея эта только высказывалась. Но о старике он все же ничего не спросил. Он знал, что не брошу я так Каюрова. Да я и не бросил, но сам Макиавелли передо мной был просто младенец. Трюк мой был коварен, хоть и прост. Сделав вид, что не могу почему-то сходить в больницу, я два дня подряд посылал к старику Клаву. И все, кажется, выходило, как я предвидел.
Но тут опять выплыл сынок. Ну и нюх же у него был. Трех дней не прошло, а он уже позвонил – откуда только узнал?
– Что это, – говорит, – за женщина стала ходить к отцу? Что ей от него нужно?
Я ответил, что, слава богу, нашлась добрая душа.
– Знаем мы эти добрые души! – сказал он.
Я положил трубку. Во рту был медный привкус.
10
Значит, сообщил я Андрею о том, что наконец уплываю, за неделю до отхода «Александра Грибоедова». Заглянув в календарь, он сказал, что проводит меня, поскольку день этот у него не операционный.
– И вообще совершенно свободный день, – сказал он. – Но ты мне все-таки напомни.
Чтобы у Андрея оказался незанятый день – само по себе это было немыслимым. Но накануне Андрей подтвердил, что так оно и есть и он все помнит.
Я не звонил Оле с неделю, не больше, и когда она взяла трубку, то, кажется, растерялась. Я, вероятно, уже не заслуживал тепла, но явно еще не заслуживал и холода.
– Сейчас определюсь, – сказала она.
Господи, как иногда с ней было легко!
– Звоню, чтобы попрощаться, – сказал я.
– Как-нибудь иначе, – попросила она. – Я не хочу прощаться.
– Пусть будет «до свидания».
– Это уже лучше. А в чем дело?
– На сей раз я, кажется, действительно отбываю, – сказал я, вспомнив, что она уже много раз зачисляла меня в путешественники.
– Надолго?
– Месяца на два, а то и больше.
Мне показалось, что она там что-то проглотила.
– И куда же вы едете?
– Не знаю, – сказал я. Я не шутил. Мне совсем невесело было с ней прощаться, и я на самом деле не знал, вернее, позволял себе не знать, куда поплыву. Куда-то через порты Европы в Атлантику, вот и все, что я мог предположить. Поскольку все предприятие выросло из благодарности Ивана Никитича Андрею Васильевичу, то я был спокоен: эта благодарность не могла не быть искренней.
Но как все, однако, связано в мире. Иногда я представлял себе то, чего никогда в действительности не видел. Я представлял себе медицинский блиндаж зимы сорок первого года, затянутые простынями бревна наката, свет керосиновых ламп. И у стола, думал я, стоят два человека в белых халатах поверх ватников – смолоду оперировавший в лучших клиниках потомственный хирург Козьмин и двадцатилетний Андрей, взятый в армию с четвертого курса. И так они работают полтора года – в землянках, избах, под открытым небом, в разоренных гулких сельских школах… Даже сейчас при операциях Андрей не забывает одной уловки военного времени – на обнаженные внутренности, не подвергающиеся операции, он всегда кладет намоченные в горячей воде тряпки. Когда тряпки остывают, их заменяют новыми. Там, в военных землянках, это было единственным способом не простудить раненого изнутри. Этому Андрея тоже научил мой отец. И на сонных внутренностях Снаряда Никитича, когда Андрей разбирался с его дырявым желудком, тоже небось лежало тридцатишестиградусное мокрое полотенце.
– Чтобы им было комфортней, – любит говорить Андрей.
Все, что Андрей делает для меня, он делает в память о моем отце. Ему, по чести говоря, наплевать, что думаю о его участии в моей жизни я сам, – он-то советуется лишь с памятью Петра Егорыча.
Не встреть он моего отца, и его, Шестакова, как хирурга, не было бы – это само собой разумелось, хотя он никогда об этом не говорит. А я ощущаю, что отец когда-то так крутанул жизнь около себя, что вращение это до сих пор еще продолжается. И через Андрея оно передается все дальше и дальше. И в неожиданной форме возвращается отраженным ко мне. Мне впору становиться буддистом: я ощущал, как сквозь меня идут нити чужих жизней. Сплетаясь и расплетаясь, они тянулись из ушедших уже лет. Как и следовало по учению Будды, нити эти не рвались – лишь менялись узоры сплетающейся из них ткани.
Маршруту судна я смело мог довериться, но каков он, я не знал.
– Не знаю, – повторил я, и телефонный провод унес мой ответ в рецептурный отдел на другом конце города.
– Так не бывает, – ответила Оля.
– Ты права, так не бывает. Но сейчас оно так и есть.
– Что вы хотите? – помолчав, спросила она. – Вы ведь не просто так звоните?
– Не просто так. В мое отсутствие одному старому человеку, возможно, понадобятся лекарства. К тебе могут обратиться от моего имени?
– Могут.
– И я могу дать твой телефон?
– Да.
– Я привезу тебе колечко, – сказал я.
Она помолчала.
– Такого, как я хочу, вы все равно не привезете.
– А какое ты хочешь?
– Ладно, – сказала Оля. – Пусть эта женщина звонит, если будет нужно.
– Почему ты решила, что женщина?
– Да потому, – устало сказала она, – что иначе вы бы не стали говорить, что это для старого человека.
Я совершенно не жаждал их знакомить – ее и Клаву. Но были вещи, о которых я не мог попросить Андрея. Золотая рыбка ведь не может действительно служить на посылках, не для этого она существует.
– Ну, – сказал я Оле в трубку, – до встречи?
– Погодите! – почти вскрикнула она. Это было так на нее не похоже, что я подумал, не уронила ли она там у себя чего-нибудь под ноги. – Подождите! Не вешайте трубку!
– Жду. Что там у тебя?
Оля молчала. Мне почти физически стало передаваться ее волнение.
– Вот вы знаете… когда решили уехать? Вы не хотите… Мы не можем… встретиться?
Впервые от нее такое слышал. Предложения встретиться до сих пор исходили лишь от меня – я задавал вопрос, Оля коротко отвечала «да», или «когда», или «конечно», – и я вдруг подумал, что чему это ни приписывать, цепочке ли совпадений или каким-то более закономерным вещам, но за полтора года я ни разу, если просил у нее о встрече, не слышал отказа. Протест ее против меня вырастал лишь при встрече.
– Разумеется, – сказал я. – Но, по-моему, остаются сутки. Когда?
Однако там уже что-то отхлынуло.
– Не надо, – сказала Оля, голос ее был почти не слышен, будто у нее не осталось уже никаких сил. – У вас адрес-то хоть будет? Я лучше напишу.
Адрес я уже знал. Он был простой, проще некуда. Ленинград, литерный индекс да название судна. Я думал, что название произведет на нее хоть какое-то впечатление, но напрасно.
– Я записала, – сказала она.
Хочет написать – пусть напишет. Что там могут быть за дела? Не желал я об этом сейчас думать. Мне казалось, что я знал Олю, знал настолько, чтобы не ждать от нее сложностей. Собственно, я и не подумал тогда ни о чем. Есть люди, от которых не ждешь ничего недоброго, что бы там ни случилось.
11
В день отхода «Грибоедова» по требованию профессора я приехал к нему с утра, и мы стали прилагать все старания, чтобы ничего не забыть до самого часу дня.
Пора было двигаться. Мелких происшествий в тот день мне всех не припомнить, они нас сопровождали всюду, но мы на них не останавливали своего внимания, и в конце концов не пошли, как все остальные грибоедовцы, через калитку проходной порта, а свирепо направили такси радиатором прямо в закрытые ворота. Ворота порта, однако, для нас не открылись. Впрочем, этого следовало ожидать: нос «Грибоедова» (дело происходило на Васильевском острове) находился от ворот метрах в тридцати. Пришлось подгребать к трапу ногами. У трапа стояли пограничники. Андрей Васильевич резво и резко пытался завладеть проходом на трап. Но пограничник стоял твердо.
– Я вас не понимаю, – вежливо и очень холодно произнес он.
– А ведь сделай я шаг – и шибанет, – оборачиваясь ко мне, счастливо проконстатировал Андрей. – Ей-богу, шибанет. Вот что значит, когда от тебя ничего не надо.
– А что от вас может понадобиться? – с холодным презрением сказал пограничник. Не знал он, что за книгу я тащу под мышкой вслед за Андреем. Да и не нужно было знать это двадцатилетнему парню с идеально здоровым организмом. Анестезия, резекция, метастазы – парень, можно поручиться, и слов-то таких никогда не слышал.
– Что от вас может понадобиться? – с резонным презрением к тем, кто и в пожилые годы не научился себя вести, сказал молодой пограничник.
– Здоровячок! – воскликнул Андрей. – Новенький! Целенький! Да знал бы ты, как я рад, что ты существуешь!
И вытащил пропуск. Собиравшиеся за нашими спинами грибоедовцы, хоть их и задерживали, профессионально молчали.
Мы стали подниматься по трапу. Трап качался, под ним была натянута веревочная предохранительная сетка. Специально для нас, трезвея от ветра, думал я. Я остановился. От волнения ли, что все-таки уплываю, оттого ли, что суток двое жил уже на каком-то коротком вдохе, но даже вполне обыкновенный вид Васильевского острова мне отсюда показался совершенно необычным – в серую пелену бессолнечного дня вкрались розоватые и синие цвета, серое засветилось изнутри, ожило, город, который я с такой радостью готов был оставить, вдруг задышал глубоко и тепло.
– Вы проходите? – спокойно спросили меня сзади.
Нет, это не город колыхался, это колыхался трап. Я опять кого-то задерживал. Позади стояли молчаливые грибоедовцы.
– Что встал? – крикнул мне сверху Андрей. – Сердчишко екнуло? Давай, давай, поднимайся!
Матрос у трапа попросил меня предъявить документы. По обязанности он глянул в мой морской паспорт. То, что он там прочел, живо его заинтересовало. Там было написано, что должность моя на «Александре Грибоедове» довольно фантастическая. В паспорте значилось, что я – старший помощник.
– Вы к нам вместо Евгения Ивановича? – спросил матрос. Младшее звено теперь на наших судах образованное и совершенно непуганое, вопросы задают первыми. – А Евгения Ивановича куда?
– Не обращай внимания, дружище, – ответил я.
Профессор в любой своей ипостаси с наслаждением принимал участие в мистификациях.
– Ты что это, старпом, моряка распускаешь? – заорал он на меня в каком-то счастливом бешенстве. – Почему тебе матрос вопросы задает? Хочешь, чтобы на шею сели? Так он сядет, будь уверен!
Еще и до пограничников все было ему сегодня трын-травой, а здесь, на судне, нами обоими овладел прилив свирепой радости – видно, каждый из нас до этого момента не верил в мое отправление. И хотя опытный глаз вахтенного матроса сразу ввел, конечно, на нас некую поправку, на меня вахтенный опять посмотрел вопросительно и с опаской. Кто я? В паспорте было написано, что старпом. А на самом деле? И на всякий случай, как выяснилось уже впоследствии, матрос пустил по судну предупреждающую весть.
Никаким старпомом я не был, поскольку для этого, как минимум, потребно мочь им быть, а сие включает такое количество обязательных пунктов, что нет нужды список и начинать. Но для того, чтобы отправить в море человека, в морском паспорте которого было бы записано «литератор» или «журналист», пишущий по договору на «морскую тему», необходимо, чтобы подобные должности существовали в морском флоте как штатные. Штаты же определяются министерством. Затевать с министерством переписку по такому смешному поводу управление, естественно, не собиралось. И отдел кадров сам, быть может, того и не подозревая, сработал в английском духе – по прецеденту.
На флоте существует давний и очень распространенный институт дублерства. Бывают дублеры капитанов, механиков, штурманов. Дублерами же, чтобы не мучиться со штатным расписанием, удобно посылать в плавание артистов или художников. Так что в отделе кадров решали лишь то, кем меня послать, дублером кого.
В анкете все обо мне было написано.
– Сколько, – спрашивают, – в вашей «Группе профессиональных литераторов» сейчас человек?
Я сказал.
– Это на четыре миллиона, на весь Ленинград?
– На весь.
Наморщив лбы, они стали считать. Редкость члена «Группы профессиональных литераторов» получилась неимоверно высокой. Намного выше редкости капитана. Я понимал, что меня разыгрывали.
– Но дублером капитана все же мы вас не пошлем, – говорят. – А как вы смотрите на то, чтобы поплавать дублером старпома?
Я понимал, что розыгрыш дошел до максимума. Но они вписали мне громкую должность в морской паспорт, а теперь на эту надпись, слегка стекленея глазом, смотрел матрос у трапа, профессор же раздувал и раздувал его вспыхнувшее любопытство.
12
Капитану было не до нас. Отход большого судна с пятью сотнями иностранцев на борту – дело хлопотное. Особенно в том случае, если судно отходит из своего родного порта, где простояло сутки, а до тех пор не было четыре месяца. Капитану было не до нас. Но капитан на престижном пассажирском судне – это не тот человек, который может не принять гостя.
Винтовой колпачок загранбутылок отрывается от пояска со звуком специфическим. Мы с Андреем услышали этот звук не без удовольствия, хотя, вероятно, не дослушали тихого смысла этого звука – ведь сама идея отделения пробки на винте предполагает возможность и обратного действия – завинчивания. В подобном устройстве пробки есть деликатное напоминание о необязательности опорожнения бутылки до дна.
– Простите, сам не могу, – сказал капитан, огромный, подтянутый и сероглазый. От него пахло туалетной водой «Олд спайс». – Мне всю ночь на мостике.
– Я перед работой тоже ни-ни, – скромно сказал профессор. Прозвучало это как сообщение, что сейчас-то мы с ним совершенно свободны.
Надо было поскорее уходить. Но этикет не давал такой свободы. Я незаметно подвинул моему другу его книгу – килограммовый кирпич в коленкоровом переплете, который пока что лежал лицом вниз невдалеке от бутылки. Книга называлась просто: «Онкология брюшной полости». И подписать ее следовало тоже просто: такому-то и такому-то с надеждой, что никогда ему это не понадобится. И подписаться: «Автор». Капитана звали Анатолий Петрович, и мы оба принимали все меры, чтобы это отчетливо помнить. Я надеялся на память Андрея, зная, как ничто не влияет на его удивительную игру в шахматы, а также на общую связность и ясность мысли. Поэтому, когда он взял книгу и уверенно начал писать имя капитана на титульном листе, я ничего не опасался. А зря. «Анаторию», – прочел я. То, что профессор читал, никогда не пропадало бесследно, всегда в чем-то сказывалось. Так и теперь – Дарий, Баторий. Начитался.
– Ты что? – спросил я. Плыл-то на этом судне все же я, а не он. – Ты что пишешь?
Исправленной надпись выглядела еще хуже. Но капитан и бровью не повел. Вот он, флот, и работа за границей. Капитан ничем не показал, до какой степени мы ему уже невыносимы. Однако испытания его были на сей раз не кончены. У Андрея много удивительных качеств – например, умение сохранить общую возвышенность цели, ради которой он живет. Или его загадочная работоспособность. Или твердость руки в операционной, какими бы ни были предыдущие сутки. Но еще одним удивительным качеством является его умение задать простой вопрос собеседнику так, что собеседник абсолютно не в силах ответить.
– Слушайте, – сказал он капитану, – я все хочу спросить у вас: а как вы относитесь к Ивану Никитичу?
Анатолий Петрович, как я узнал уже потом, долго работал с Иваном Никитичем бок о бок и даже когда-то, кажется, тот был у него в подчинении. Отношения их, надо думать, не были простыми. Давние, противоречивые и наверняка не безболезненные. Профессор, конечно, знал это. А если и не все знал, то своим звериным чутьем врача учуял.
– Ну так как? – словно не слыша повисшего в каюте тяжелого молчания, спросил он. – Худой, говорят, человек? И моряк никудышный?
Это уже было явной провокацией или игрой в чудачка. Даже я при самом поверхностном знакомстве с флотом слышал уже об Иване Никитиче как о замечательном штурмане. А то, что он за своих штурманов и капитанов стоял горой, это тоже было известно на флоте всем.
– Его, говорят, многие не любят? – продолжал мой друг.
Капитан встал. Сейчас попросит освободить его от этого разговора, сжимаясь, подумал я. Но капитан вдруг улыбнулся.
– А за что его любить? – громко, на весь капитанский салон сказал он, словно обращаясь не только к нам двоим. – И почему его нужно любить?
– Вот это мне нравится! – воскликнул профессор. – Ну-ка, давайте жарьте!
Тут из спальни капитана раздались звуки. Кто-то вставал с постели. Досиделись, подумал я. Но что же это он двери не закроет? Однако недоумевал я недолго. В спальне кашлянули, щелкнула подтяжка, звякнула о спинку стула металлическая пуговица. Сначала я увидел черный рукав. На этом рукаве были две золотые нашивки, одна из них широченная. Через минуту коренастый моряк появился из спальни.
Это был Иван Никитич. Держался он здесь иначе, чем у Андрея дома.
– Поспать на этом судне дадут? – спросил он, глядя на капитана с непонятным мне выражением. После чего он и профессор двинулись друг к другу навстречу. Они не обнялись, но мне показалось, что со стороны Ивана Никитича рукопожатие готово было перерасти.
Анатолий Петрович молча на них смотрел. На его сероглазом крупном лице было абсолютно невозможно что-либо прочесть.
– Решили проводить? – спросил Иван Никитич. – Вот и я решил. Посмотреть, что у них тут делается. Дай, думаю, загляну… Ну, как вам здесь? – ласково обратился он ко мне. – Нравится?
Но он ничего не мог с собой поделать: я, как таковой, вызывал у него зевоту. Если бы я, отвечая ему, провалился в трюм, он бы этого не заметил. Руку профессора Шестакова он продолжал держать в своей руке.
Под этими менявшими все время направления ветрами я и появился на судне.
Иван Никитич прибыл на отход судна вручать «Грибоедову» знамя. Переходящее, единственное. На целый сезон. «Грибоедов» был канонизирован как победитель.
Столовая команды была забита грибоедовцами как древний цирк. Сидели ярусами. Профессор втянулся в огромный зал вслед за начальством, я – вслед за профессором, у меня пока что на судне не было иной привязки.
Знамя вручили. Были произнесены все необходимые для такого случая слова, но никаких лишних. От этого необходимые приобрели добавочную весомость. Все эти пятнадцать минут, кроме того ровного поля рассеянного внимания, которое исходило от сидящей передо мной аудитории, я чувствовал и еще чей-то взгляд. Несколько раз, поворачивая голову, я встречался глазами с черноволосым красивым мужчиной, что сидел по другую сторону командирского стола. Я еще никого здесь не знал. Судя по нашивкам, он мог быть и первым помощником, и старпомом, и старшим механиком. Впрочем, здесь, на большом судне, он мог занимать и еще какую-нибудь должность, командного состава много – одна пассажирская служба, верно, больше двухсот человек… Но что ему от меня нужно? Связать то, что у меня записано в морском паспорте, с пристальными взглядами этого человека мне и в голову не приходило.
Собрание кончилось. Чувствуя на себе все тот же уклончиво пристальный взгляд, я двинулся в цепочке комсостава из столовой, когда сзади кто-то тихо дотронулся до моего плеча. Я обернулся.
13
Все что угодно я мог предположить, направляясь сюда. Но только не это. Передо мной стояла Настя Калашникова.
– Не узнает, – тихо и утвердительно сказала она.
Кажется, она колебалась, называть ли меня по-прежнему на «ты». А я столько с ней говорил за те два года, что ее не было, что сейчас уже не мог произнести ни слова.
Она была новенькая с ног до головы.
Ночами в углу той комнаты, в которой мы прожили эвакуацию, светился красноватый огонек. Не знаю, ночь то была или было уже раннее утро, когда я впервые и единственный раз увидел бабушку Марию Дмитриевну на коленях. Она доставала пол лбом, распрямлялась и шептала. Я слышал наши имена. «Иниспошликалашниковым», – несколько раз повторила она.
Мы побежали от немцев в августе, прямо из деревни, куда уехали на лето. Моя коляска, в которой мама и Мария Дмитриевна везли вещи, скоро сломалась. К зиме мы добрались до последнего городка в костромских лесах.