Текст книги "Повести"
Автор книги: Михаил Глинка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
– А не пошли бы вы… отсюда вон! – необидно, тепло говорил он. И мы лезли дальше…
Тринадцатого июля вечером мы должны были отойти. Уже и лоцман был на борту, уже и Слава Сантимов стоял у пульта управления аппарелью. Шел сильный дождь, и я держал над Славой и над его кнопками и рукоятками зонтик. Аппарель поднялась до середины, и ее промежуточное звено стало болезненно дергаться. Слава выскочил из-под моего зонтика и понесся вниз. Оказывается, пробило масляный шланг. Конструкция аппарели такова, что, закрываясь, вертикальные ворота своим нижним буртиком трут штуцера масляных трубопроводов. Слава не виноват, команда не виновата… Никто опять не виноват, но деньги за простой полетят. Чтобы этого не случилось, Слава с Юрой и еще двумя добровольцами мурыжились часов пять. К тому времени, когда они переставили шланг и можно было отходить, ночь близилась к утру и наступило четырнадцатое число.
– Вот так-то, – спокойно резюмировал док. – Тринадцатое число не мы придумали, так нечего нам его и отменять.
К Нью-Орлеану мы тем не менее пришли загодя. Стояла вечерняя влажная жара. Вилор Петрович на корме подстригал желающих. Под банным полотенцем сидел старпом, вокруг него по палубе катались рыжеватые клочья волос. Я запомнил, что в том же направлении, как кружились на палубе локоны старпома, стала кружиться и та коричневая чудовищная рыбина, которая вдруг всплыла у самой нашей кормы. Это была молот-рыба метра два с половиной – три. Казалось, что она лениво, но все-таки с некоторой надеждой охотится за своим хвостом.
– Их быт, их нравы, – желчно сказал вездесущий док. – Мы в территориальных водах США.
– Не дуйте в воду, доктор, не пугайте раков, – сказал Виктор Дмитриевич.
Мы все зачарованно смотрели на медлительное страшилище. Будто бы это самая свирепая из всех акул, если говорить о зафиксированных нападениях акул на человека.
XXXI
Я спал после целого дня прогулки по жарким улицам и прохладным магазинам Нью-Орлеана. Мне снилось, что спать долго не удастся. Сон был в руку.
– Устал? – стоя надо мной, бодро вопрошал В. Д. – Впрочем, устал не устал – едем! Вечерний Ньюорлэн видел? Другого случая не будет.
Менеджер грузовой компании и бригадир стивидоров приглашали нас проехаться посмотреть город. Грузовая компания ассигновала.
Уже стемнело, и когда мы – Эдуард Александрович, Виктор Дмитриевич и я с двумя американцами – стояли около черной стены нашего пятнадцатиметрового борта, то в светлых рубашках все выглядели чернокожими. Вечер все еще был знойным. От борта «Голубкиной», от причала, от капота «олдсмобила», в который нам предстояло сесть, несло, как от камней в сауне.
Автомобиль, впрочем, только с виду был горячим, мотор его и не подумал заводиться. Стартер поскрипел, поскрипел, но на том все и кончилось. Бригадир стивидоров был уже на взводе. Это был мужчина килограммов на сто двадцать с громадной грудной клеткой и руками, как клешни у лангуста. Звали его Бози – каким-то образом это оказывалось уменьшительным от Бенджамена. Он пошел было к своей машине, но Дэйв, владелец «олдсмобила», заорал, чтобы не ходил, потому что еще, черт возьми, сядет за руль, а уж тогда, без сомнения, мы все окажемся в Миссисипи. Бози послушно затормозил свое огромное тело. Глаза его закатывались вверх, обнажая красноватые белки.
«Олдсмобил» хрюкнул стартером еще раз, но звук был уже совсем безнадежным. За нами, конечно, наблюдали. Дэйв еще ничего не успел сказать, Эдуард Александрович еще не успел поднять голову, как на аппарели загрохотало и, лихо развернувшись, к нам, отфыркиваясь мотором, подкатил на «Кальмаре» Слава Сантимов. На подножке погрузчика, в белой каске и белой тропической форме, напоминающей одежду теннисного призера, стоял вахтенный – третий помощник. В руке, несколько на отлете, чтобы не испачкать фосфоресцирующую свою форму, Владимир Александрович держал свернутые кольцом толстые провода.
Истинное удовольствие было наблюдать, как несколькими точными движениями Слава и вахтенный привели великолепный автомобиль в чувство. Слава не удержался и подрегулировал еще мгновенно холостые обороты. Сдержанными улыбками и полным отсутствием эмоций они, конечно, вполне сумели сказать Дэйву, что руки у него пришиты не тем концом. Но он если и понял, что они ему сказали, то отвечать не стал.
Машину вел Дэйв. Мастера они посадили на переднее сиденье, между собой, и при всей ширине машины Дэйву пришлось сесть боком. Мы с В. Д. утопали в задних сиденьях, упакованные в бежевую кожу, как дорогостоящая оптика. Как только Дэйв видел идущую в одиночку молодую женщину, он орал что-то в окно и протягивал из машины руки. Бози при этом тоже мгновенно взрывался и тоже орал, порываясь в сторону Дэйва.
С полчаса мы кружили по улицам около старого французского квартала. Пахнуло Марком Твеном – галереи по верху двухэтажных, приспособленных под укрытие от жары домов, чугунные столбики с лошадиными головками, густая смесь ярко одетого народа… Оставив машину, мы пошли по Бурбон-стрит пешком. Гулянье было в разгаре. Музыка летит из открытых кафе, где-то, все ближе, солирует труба, и ты мельком видишь, просто проходя и даже не останавливаясь, страшно выпученные глаза и надувшееся черное лицо трубача. Где ты его уже видел? На обложке? На конверте пластинки? Вам в лицо смотрит воронка трубы в багровых бликах направленной снизу подсветки, черное лицо апоплексически лоснится, и все кругом пронизывает насквозь гипнотический фальцет медной песни. А из другого кафе, метров через двадцать, слышна уже другая – то замирающая, то мощно, как огромная рыба, меняющая направление и скорость, то нежная, то перечеркивающая все, что есть мирного в человеке, – трель саксофона. И стройный музыкант в белом фраке, раздувая шею и перехватывая клапаны саксофона, держит его так, будто это поочередно то винтовка, то девушка, то ребенок.
От десятипудового мужчины (таких толстяков в Европе отчего-то просто не водится) до тоненьких девочек все ходят в обшитых каймой трусиках, майках, вообще полуголыми. И в то же время вдруг встречаем высокого негра в темно-вишневой шерстяной тройке – бабочка, цилиндр, лаковые штиблеты, сам огромный, глаза гордо горят, а за ним белый носильщик несет два плоских рекламно элегантных чемодана. И тут же перед очередным кафе, откуда на смену блюзам слышатся звуки румбы, метровый чернокожий мальчик с пропорциями тела взрослого человека лупит на высоких каблуках чечетку. Каблуки высоченные, сухие какие-то, страшно звонкие. Толпа. Мы сидим то в одном кафе, то в другом.
– Между прочим, не выношу, – говорит мне Виктор Дмитриевич, кивая на свой стакан. Пора гастрономических экспериментов для нас обоих давно миновала, и мы оба давным-давно выяснили для себя, что нам следует пить, что следует есть, и любую научно-исследовательскую работу на эту тему прекратили. Вообще-то говоря, ни ему, ни мне в жизни было не до того, чтобы специально размышлять на эти темы. Есть что-то на столе – и прекрасно. Имеются, правда, пункты незыблемые. Один из них – закусывать. Тут же мы как-то фатально не едим. Виктор Дмитриевич мрачнеет с каждой минутой. Ему уже музыка не в радость, и выплясывающие чечеточники, и полуодетые красотки. Надо поесть. Мы смотрим на капитана. А он радуется как ребенок.
– Ап ту ми, Майк, – говорит он. – Ты послушай, как этот тромбонист выводит, а? Завал!
Майк я ему, видите ли. Будем мы сегодня есть? А он счастлив. Еще бы, у него в семье все с восьми лет играют Вивальди.
Одним словом, мы с В. Д. озлобились ужасно. Пригласили, называется.
– Слушайте, – наконец не выдерживает Виктор Дмитриевич. – Как насчет гамбургера?
Тут наши американцы словно очнулись. Они, оказывается, тоже хотели есть, особенно Бози. Его триста фунтов требовали поддержки и обновления сил. Глаза его все чаще останавливались на нас, на витринах, на идущих навстречу красотках. Время от времени он обнимал меня за плечи своей рукой, по толщине похожей на мою ногу, и кричал:
– Майк!
А я бурчал ответно. Во избежание обид. Так мы и общались.
Я не помню, который был час, когда мы вошли в ресторан, где все стулья уже были перевернуты ножками вверх на столах. Признаться, я бы никогда не осмелился, увидев такое зрелище, войти в ресторан наш. Это показалось бы мне не только бессмысленным, но и почему-то почти опасным. А тут я вместе со всеми вошел. И с одного стола тут же сняли стулья. И на столе расстелили скатерть. И в очаге – я не оговорился, именно в очаге, который находился в пяти метрах от нас, – снова развели огонь, самый настоящий, поддерживаемый полешками огонь, и на этом огне оказалась глубокая огромная сковорода. И на ней через пять минут уже что-то замечательно сочно всхлипывало и шипело. А тем временем мы пили из легких высоких кружек светлое немецкое пиво и грызли соленые орешки. Виктор Дмитриевич цвел. Я когда-нибудь еще раз специально умотаю его без еды, чтобы увидеть это выражение полного счастья.
И вот нам подают на огромных тарелках что-то замечательное – тут и огромный, сочный рубленый бифштекс, и свежая, разрезанная на две лепешки, но уже пропитанная бифштексовыми соками булка, и гарнир – кружочки лука, жареная полосками картошка, салат, тертый сыр, и к тому приправа – в маленьких огнетушителях – кетчуп, майонез, горчица, светлая и замечательно вкусная. Я почувствовал к Дэйву, который всем этим командовал, необыкновенное расположение и спросил его, вероятно, не без помощи Эдуарда Александровича, в какой мере экономический факультет в Штатах (Дэйв – экономист) дает и общеобразовательную подготовку, к примеру, в области художественной литературы. Дэйв ответил в том смысле, что кое-что преподают, первое представление о литературе студент получает. Но мне такого ответа было мало. Смена нашего общего с В. Д. настроения давала себя знать, и я хотел теперь выяснить, в какой степени совпадают наши с Дэйвом представления о том, что такое хорошо и что такое плохо. Я хотел узнать, какие имена считаются у них ведущими, чтобы сравнить их со списком нашим. Легче, судя по всему, было оперировать списком американским. Главные имена, спросил я, пусть он назовет те главные имена американских писателей, без которых он не представляет себе нынешнюю американскую литературу. Лучше пусть назову эти имена я, сказал он. Хорошо, сказал я и вторым или первым назвал Фолкнера.
На лице Дэйва ничего не дрогнуло.
– Фолкнер – мой дядя, – сказал он.
Мне показалось, что я ослышался. Да нет, подтвердил Эдуард Александрович, так он и сказал – дядя. Ну, одно дело территориальный сосед Хемингуэя: поезжай к его дому – и все, кто живет рядом, автоматически окажутся таковыми; другое дело, питая особое расположение к Фолкнеру, заговорить с единственным из всех встреченных американцев – и узнать, что он приходится Фолкнеру племянником. Видимо, на моем лице слишком явно выразилось недоверие, и Дэйв счел нужным дать комментарии. Это не прямой дядя, сказал он, просто бабушка его, Дэйва, замужем за братом Фолкнера или его бабушка – сестра жены самого Фолкнера – говорю «или», потому что мы с Эдуардом Александровичем в связи с непростотой обстановки так в тот момент и не разобрались точно, но твердо запомнили, что Дэйв – внучатый племянник. Произнося это, Дэйв не выразил ни малейшего воодушевления. Племянник и племянник – было бы о чем говорить! Однако я не отставал. Фолкнер действительно был одно время чуть не самым любимым моим писателем.
– И вы, значит, часто его видели? – спросил я.
– Нет, – ответил Дэйв, – я его не знал. И ни разу не видел.
– Но почему??
– Разные занятия, – сказал Дэйв. – Разные поколения. Разные интересы.
Я смотрел на Дэйва, и до меня что-то не доходило. Ему было лет тридцать, значит, тогда, когда Фолкнер умер, ему уже было около четырнадцати – возраст, особенно для здешнего быстро взрослеющего народа, весьма подвижный. В конце концов я еще мог понять, что по каким-то случайным или не случайным причинам знаменитый двоюродный дедушка и безвестный подрастающий внук могли не встретиться в течение полутора десятков лет присутствия на земле внука, это было, на наш взгляд, хотя и странно, но все же еще допустимо; удивительным же мне показалось другое: сама реакция на фамилию Фолкнера у Дэйва была нулевой. С таким же успехом над ухом у него можно было произнести: «Иванов», «Смит», «Кутателадзе». Дэйву никак не захотелось задержать разговор на кнопке «Фолкнер»: ни поговорить о его книгах и, возможно, живущих или живших здесь же поблизости прототипах всемирно известных ныне Сноупсов или Де Спейнов, ни согласиться с фолкнеровской трактовкой здешней жизни, ни оспорить эту трактовку – ничего похожего на участие фолкнеровских книг по принципу согласия или несогласия в собственном взгляде на этот мир, в котором он жил, я у Дэйва не заметил.
Внешность Дэйва – внешность ныне типическая. Это плотный, с отчетливым уклоном в полноту, мужчина, по которому сразу не скажешь, сколько ему лет – от двадцати пяти до сорока пяти. У него густые усы под Марка Твена, или под актера Николсона, или под нынешних музыкантов поп-, рок– и битловой музыки; впрочем, может быть, и наоборот – это у всех перечисленных усы под Дэйва, он для этого достаточно самостоятелен; довольно приветливое, но совсем не заискивающее выражение лица, – обычно такой человек вскоре после знакомства с ним бросает мимоходом фразу (совершенно не заботясь о ее эффекте), из которой вы понимаете, как бы нечаянно, что есть вещи, в которых он понимает побольше вас. А так как он на своей компетентности не настаивает, более того – всячески избегает спорить и жестко отшучивается от любого соперничества, заранее как бы предоставляя знать и уметь все именно вам, то вскоре, что бы вы ни говорили и ни делали в его присутствии, вы делаете и говорите с оглядкой, стараясь посмотреть на себя со стороны.
У меня есть учитель. Он ничему меня учить не хочет, но мне кажется, что я все-таки у него учусь. Разница между нами лет двадцать, и по его книгам я вижу, что в моем нынешнем возрасте он делал свое дело куда как серьезнее. Когда по возвращении я рассказал ему о встрече со внучатым племянником Фолкнера, он хмыкнул такой находке, но ни капли не удивился, что племянник вовсе не интересуется дядей.
– А мы, мы сами? – спросил он. – Вы? Я? Мы что, хорошо знаем то, что есть интересного и прекрасного рядом?
И взгляд его, царапнув меня, скользнул, поплыл, и мне показалось, что этот человек, всю жизнь неустанно работавший и себе не позволявший никогда никакой поблажки, сейчас с себя за что-то сурово спрашивает. Но что именно и за что? Угадать мне дано не было.
– Мы-то, – повторил он. – Мы-то сами?
XXXII
– Всем свободным от вахты выйти на крепление груза. Повторяем…
Я натянул комбинезон и взял каску.
В лифт как раз входили. Я втиснулся пятым, и никто мне ничего не сказал – все были как вареные, только док, главный педант по части НБЖ[1]1
НБЖ – наставление по борьбе за живучесть.
[Закрыть], жестко на меня посмотрел.
– Док, ты лишний, – сказал я.
Мы спустились до верхней палубы. Главная работа была здесь.
Проходы между контейнерами на наших палубах шириной в метр. В каждой из этих щелей работают по две тройки. В тройке хоть один должен быть выше метра восьмидесяти, чтобы доставать штангой до нижних гнезд верхних контейнеров.
– Давай! Ну давай же… – хрипит у меня над ухом наш самый рослый. Это Виктор Дмитриевич. Он вдел штангу верхним концом и, напрягшись, прижимает ее, чтобы снова не выскочила из гнезда. Я вдеваю проушину штанги в полупудовый гак. Виктор Дмитриевич воротит мокрую щеку, чтобы я его ненароком не саданул. Доктор возится у нас под ногами, крепя конец цепи в палубном гнезде.
– Закладывай… – в свою очередь, хриплю я. – Очки потерял?
Никаких очков док не носит, и рычать на него не за что, просто мы с В. Д., наживив, еле держим крепеж. В метровой щели не повернуться. Я слышу, как сопит подо мной док. Уже натянутые растяжки мешают не то что отодвинуться, а ногу переставить. Но вот док, кажется, вдел. Ощущаю, как вытягивается вдоль всего меня пока еще не тугая цепь. Штангу можно опускать.
Когда мы вот так, как сейчас, работаем на палубе, мимо нас медленно идут последние картинки Техаса, или Луизианы, или Северной Каролины, но нам уже не до берегов, хоть мне и следовало бы, конечно, что-то записывать, замечать, во всяком случае как-то зацеплять за память. Когда мне еще случится – если случится! – идти каналом среди соленых болот Южного Техаса, где на насыпных берегах стоят серебристые заросли арматуры нефтезаводов, а по асфальтовым прогалинам скользят сверкающие тени «олдсмобилов» и «шевроле»? Едва ли еще когда-нибудь я буду спускаться по Миссисипи, где ниже Нью-Орлеана по берегам видны ржавые, правильной формы, насыпи автомобильных свалок, а потом наступает полная темнота, еще более полная от мигающих по реке буев, и горячая ночь, еще горячей сегодняшней, как горчичник висит над сырым многомильным языком вылезших в море речных насосов! Едва ли я попаду еще раз и в этот залив.
– Что замер, как муха на зеркале! – сипит док. – «Ружье» передай! Слышишь?!
Где-то у нас под ногами накидная рукоятка. Накинув ее на рычаг цепного крепления, мы с доком повисаем на ней.
– А-а-ах! – выдыхаем мы, рывком-нажимом обтягивая крепление. – А-а-ах!
Но док слишком легкий, а мы тянем самую толстую цепь. Их здесь три калибра, эта прямо якорная. Ничего нам не сделать.
– А ну пустите! – говорит В. Д. Он наваливается на «ружье» своим мощным боком. Я норовлю просунуться между уже обтянутых растяжек и добавить своего весу.
– А-а-ах! А-а-ах!
Уже не разобрать, где руки, где ноги, где кто. Общий клубок.
– Заснул? – кричит откуда-то из-под меня док. – Ну, еще! Ну, еще, родимые… Ну, чуть-чуть!!!
Вдруг ответно не отпружинивает «ружье». Зацепились. Мы выпрямляемся.
Лампа с вентиляционной тамбучины бросает отблески в нашу щель. По лицу Виктора Дмитриевича течет из-под каски пот.
– Нет, друзья, спать только в бассейне! – говорит он. – Доктор, пересадите мне жабры.
Мы все как из парилки. Я выбираюсь из паутины цепей и иду за очередной штангой. Горячий ветер лижет мокрые от рукавиц до лямок комбинезона руки. Небо уже совсем черное. Мы идем заливом. Десятки мелких островков и банок слева по курсу мигают нам огнями своих буев. Штанги лежат вдоль борта у соседней тамбучины. Длинные и серые, они похожи на великаньи бенгальские свечи.
От пота приходится щуриться. Я вижу нас как бы издали. Каски делают нас похожими на муравьев. Вот муравьи набежали на пучок проволочек, расхватали, потащили каждый к себе. Я беру штангу. Сколько в ней весу? Двадцать килограммов? Двадцать пять? Я несу и вижу доктора, который тянет по палубе с другой стороны две цепи. Видно, что опять схватил самые тяжелые.
– Тонкие на этом борту кончились, – говорит он.
Через двадцать минут с первой щелью покончено. Мы переходим в другую. В соседней тройке работают кок, системный механик и радиооператор. Все трое среднего роста, и им, чтобы зацепить штангу за верхний ярус, приходится пользоваться скамейкой.
Мы заканчивали вторую щель, когда возник старпом. Он не разговаривал ни с кем, только лез между растяжками и бил их, одну за другой, сапогами. Лез, кряхтя находил точку опоры – и со всей силы бил. И снова лез.
Наши растяжки от ударов гудели. Старпом пролез с борта на борт и остановился.
– Ладно, – сказал он. – Всем, кто здесь, вниз. На палубу «А».
Видны были пока еще огни обоих берегов.
XXXIII
Скоро ли кончится эта жара у нас на судне? «Дед» обещает, что скоро. Вот, мол, сейчас возьмем в Штатах фреон нужного номера и зальем его в холодильник.
– И опять его упустите, потому что у вас опять полетят трубки, – желчно предсказываю я.
– То есть жизнь, пан писарж, – с польским уклоном говорит Станислав Дмитриевич. К таким философским замечаниям его располагает, я так понимаю, достаточный опыт.
В каюте – тридцать два. Из душа вместо холодной прет горячая, в бассейне вода температуры человеческого тела, но тело-то, вообще говоря, лишь внутри должно иметь 36,6, поэтому лезть в бассейн не хочется совершенно.
Но море есть море. Кому и когда на море удавалось предвидеть все?
Тень беды пролетела над нами у последнего американского порта.
26 июля мы вошли в Чесапикский залив, в глубине которого стоит Балтимора. Через Чесапикский залив перекинут, вернее продернут, змеиной длины мост. В общей, надводной линии моста, много миль стелющегося по свайному частоколу, есть разрывы для прохода судов: в этих местах автомобильный асфальт ныряет в донные тоннели. До моста нас сопровождают дельфины, и мы наблюдаем традиционные стоп-кадры показа круглой и намасленной черной спины. Эта спина – как символ здоровья и веселой силы. Худощавый дельфин? Смешно. Дельфины, будто ожидая поручений, ведут свой барьерный бег совсем рядом, но потом, не дождавшись, веером разбегаются. В горловину моста, где, должно быть, уже урчит тоннелем дно и может почудиться призрак несвободы, ни один дельфин уже не идет.
К вечеру мы втянулись во внутреннюю акваторию Балтиморского порта, и нам указали якорную стоянку. На рассвете должен был прибыть лоцман. Когда бросили якорь, кто-то чертыхнулся в ночи, что под килем у нас едва ли метр и такому судну, как «Голубкина», могли бы вообще-то выделить место поглубже. Однако вокруг нас, также выжидая утра, рейд заполняли суда размером не меньше нашего. Отчасти загораживая, например, наше будущее место у причала, стоял огромный оранжевый автомобилевоз. На его борту десятиметровыми фисташковыми буквами сияло название компании: «HAPAG». Эту надпись на «Голубкиной» будут помнить долго.
Мы заглушили главные двигатели, и только вспомогачи всю ночь продолжали прокачивать забортной водой системы охлаждения.
К шести утра прибыл лоцман. К тому времени уже снова были прогреты главные двигатели. Муфта, соединяющая гребной вал с винтом, была включена, и шестиметровые в диаметре лопасти, пока что развернутые в нейтральное положение, вертели гоголь-моголь под кормой. Никуда не двигаясь, мы размывали в дне яму, и серо-фиолетовое облако донных отложений, давно выйдя на поверхность, растекалось все дальше и дальше, охватывая наш корпус уже целиком. Наконец, подняв якоря, мы малым ходом стали выбираться из пятна мути.
Потом мы довели ход до пяти узлов (около десяти километров в час), обогнули первое из стоящих вблизи судов, и поворот этот заставил нас прицелиться прямо в центр стоящего поперек нашего курса оранжевого автомобилевоза. Следующим маневром должен был быть задний ход. Надо было гасить инерцию. Ни на какие другие маневры ни места, ни секунд уже не оставалось.
В этот момент в динамиках мостика раздался крик. Станислав Дмитриевич докладывал из машины, что из-за аварийного повышения температуры вырубились оба главных двигателя.
До зеленой надписи на борту автомобилевоза, в которую смотрел наш нос, оставалось метров двести. С нашей инерцией мы могли пройти в семь раз больше. Через несколько секунд, тоже по температурной защите, остановились генераторы, дающие электропитание на руль.
Дистанция до автомобилевоза сокращалась на двадцать пять метров за десять секунд. Наш руль был парализован.
Оранжевый «HAPAG» в четверть километра длиной и тоннажем тысяч на сорок точнехонько перегораживал наш курс. Его борт был намного выше нашего. Через полторы минуты мы должны были в него врезаться.
Мы везли:
515 двадцатифутовых контейнеров,
40 десятифутовых…
Что такое пятьсот контейнеров? По объему – это крупное здание. Вес каждого контейнера до двадцати тонн. Но не вес здесь важен…
Один капитан как-то рассказывал мне, что за грузы он возит в контейнерах через океан. В том списке были тяжелые английские сервизы, антикварная мебель, уникальные мотоциклы. Там были разобранные по камешку старинные камины, теперь отсылаемые в другую часть света в благодарность за обоюдно налаженный бизнес. Были ящики драгоценных духов и полуигрушечный действующий паровоз в одну восьмую натуральной величины. Владельцы концернов слали племянницам подарочные автомобили, нефтяной король, задержавшийся по делам в Штатах, задабривал оставленную в Азии супругу-американку контейнером модных в нынешнем сезоне бытовых приспособлений. О том, что везут, знает лишь капитан да грузовой помощник. Стоимость груза порой в несколько раз превосходит стоимость судна.
Контейнеры занимали у нас столько места, что остальной груз казался по сравнению с ними сущей мелочью – мол, возьмите, все равно ведь идете через океан. Кроме контейнеров, мы везли:
37 школьных автобусов «шевроле»,
40 «стрик-трейлеров» (мы их крепили с Саней),
16 тягачей-тяжеловозов,
48 ящиков генерального груза, каждый ящик по 36 тонн,
11 ледовых вездеходов (для Антарктиды),
38 легковых автомобилей (для кувейтских шейхов),
15 тяжелых тракторов,
15 тонн вишневой доски (для изготовления мундштуков),
3 моторных катера,
2 флэт-трейлера.
Наше судно без груза стоило 25 миллионов долларов. Наш экипаж составляли сорок три человека.
В распоряжении капитана Рыбакова было от семи до десяти секунд. Это были те секунды, которые прошли от остановки главных двигателей до остановки вспомогательных. В эти секунды еще работал телефон.
Капитан Рыбаков успел крикнуть, чтобы боцман (тот был на баке у стопоров якорь-цепей) бросал якоря. Боцман отдал левый якорь и пять смычек его цепи, чтобы смягчить ее тяжестью рывок. И тогда бросил правый.
Нас спасла, вероятно, та же вязкость дна, которая чуть не погубила. Якоря взяли. Их, наверно, мягко затянуло в эту сметану. Мы быстро теряли ход. Ходовая морщина отделилась от нашего носа, стала сворачиваться, как веер, и слабеть, дошла по тусклому зеркалу до борта «HAPAG» и лизнула его.
Мы остановились. До буквы «P» оставалось метров тридцать. Может быть, даже меньше. Что такое тридцать метров по отношению к размерам «Голубкиной»? Наш мостик висел над водой на двадцати семи…
Мастер снял фуражку и обернулся к нам. «Мы» – это все те, кто тогда понимал или понял, что могло произойти. Он повернулся к нам и сказал:
– Н-ну, мать честная, д-денек начинается.
Рубашка на нем была вся в темных пятнах.
– З-завал. А что там в машине?
Через десять минут стало известно, что причина остановки двигателей – приемные патрубки охладительной системы, которые забило илом и рыбой. Ожил помертвевший лоцман. По своему УКВ, отвечая окрестным судам, запрашивающим, что случилось, – все слышали грохот наших цепей, – он отвечал радостно, что не случилось ничего. Просто старший механик на «Голубкиной» – фишермен, рыболов. Много ли поймали? Кажется, много. Он передает поздравления капитану.
Рыбного фарша из решеток заборников выгребли несколько пудов. Может быть, мы винтом перемололи какую-нибудь крупную рыбину, и ее потом затянуло в патрубки, или всосало косяк мелочи. Это, впрочем, неважно. Никто такое предвидеть не мог, а уж что за главными сразу же вырубились вспомогачи, это чисто бутербродная ситуация, то есть уж если упал, так обязательно маслом вниз. Я, помнится, что-то говорил о недоиспользованности нашего капитана. Мол, рациональнее было бы, если бы его знания и опыт ежедневно… И прочее.
Писал и пытался размышлять, но тут морю угодно было продемонстрировать нам, кто имеет лишние шансы плавать на нем без аварий.
На флоте вообще-то не принято хвалить друг друга. Ни в глаза, ни за глаза. И оттого, когда Виктор Дмитриевич вечером того дня заговорил со мной о капитане, я запомнил его слова, пожалуй, точно.
– Ты знаешь, – сказал он, – это капитан. Это настоящий капитан.
Ему и карты в руки. У него было с кем сравнить. Он ведь знал их всех в пароходстве, всех до единого.
XXXIV
И опять мы крепили груз. Вдоль кардека был натянут толстый стальной трос, и к нему мы пристегивали тросы потоньше. Мастер в это время выводил судно из Чесапикского залива. Мы поворачивали нос к дому.
Станислав Дмитриевич позвал меня в сауну. Там уже были мастер и моторист Женя, рукастый молчун, подпольно разговаривающий со Стасиком на «ты» по причине двадцатилетних совместных плаваний. Общим советом они решили, что так как я пребываю на борту уже месяц, то достоин, чтобы Женя провел на мне особенную операцию под названием «чилийский удар».
– Головкой направо, – сказал мне Женя, мягко, но неотвратимо заталкивая в термокамеру. Чем палач профессиональней, тем он ласковей, – это мне откуда-то было известно. Вскоре я чуть не обжег себе ладонь о собственную голову, и тогда он вошел и стал греть на камнях страшного размера веник, которым, видно, бил людей не первый год, потому что с концов его ветвей листья уже ободрались о несчастных и веник стал похожим на дикобраза.
– Пяточки прикроем, – сказал он и набросил полотенце. – И тут побережем. Отвернемся.
Судороги мои под страшной лапой Жени, придавившей напоследок раскаленный веник к моему загривку, казались мне последними. Но он выволок меня под мышки наружу и запихнул головой в ведро с горячей коричневой жижей, невыносимо пахнущей листьями сразу нескольких пород деревьев и хлевом. Когда через некоторое время, вероятно, показавшееся ему достаточным, чтобы я захлебнулся, он вынул мою голову из ведра и поставил меня под прохладный душ, я понял, как далеко уже был от этого мира и как стремительно снова в него возвращаюсь. Я чувствовал, что заново родился.
Передо мной в простынях сидели еще двое таких же, как я. От настоящих новорожденных они отличались только размерами и тем, что каждый из них уже держал в руке по банке с пивом.
XXXV
Этот рудовоз мы встретили в центре Атлантики. Он лежал в дрейфе, лагом к волне. На вахте был третий, он спросил по УКВ, не надо ли помощи. В ответ захрипели что-то с сильным французским акцентом. Третий повторил вопрос. Молчали они долго, минут пять. Ничего не нужно, с трудом ответили оттуда, дайте наконец поспать. Уже вдогонку нам они спросили точку. Дайте точку, где мы? Третий дал. Те даже не поблагодарили.
– Либерия, – сказал третий.
Рудовоз тяжело кренился с борта на борт. Нагружен он был по ноздри. Волна нехотя отступала от его сидящих по уши бортов.
– Странно, как он еще на плаву, – сказал третий.
Я думал о том же самом. Перегруженное судно, качка, пьяный капитан, пьяный экипаж, пьяная вахта.
– Ну, допустим, лето-то еще проплавают, – сказал третий.
– Может, они осенью уже не пьют, – сказал я.
Третий смеялся редко, но когда смеялся, это выходило у него очень заразительно.
– Спите? – В дверях стоял матрос-рулевой. – Вас на мостик просят подняться.
Было около полуночи. Я никогда не видел, чтобы море так светилось. Бывало, что при слабом свете луны оно как-то усиленно блестело, но чтобы при совершенно черном небе море освещало снизу борта, чтобы весь нос силуэтно и четко рисовался на фоне светящейся изнутри воды – это я видел впервые. И третий, который меня вызвал, похоже, тоже видел впервые, хотя и давно плавал. Цвет свечения был белесо-голубоватый – таким светом дрожит экран телевизора, когда программы уже окончились, а вы забыли повернуть ручку. По всему пространству до горизонта светились гребешки волн, и особенно светился отвал волны у форштевня.