Текст книги "Повести"
Автор книги: Михаил Глинка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Пассажира проводили до двери каюты, отперли ему дверь и вручили ключ. Моряки – народ тактичный: лезть вслед за гостем в каюту провожатый не стал – гостю надо отдохнуть; каюта стояла пустой, значит – чистой, а если что не так, то завтра с утра уборщик прососет все пылесосом и сделает влажную приборку.
Но в каюте все было так, лишь слегка пахло чем-то острым и незнакомым, но гость решил, что это новый линолеум виноват, да на этом самом линолеуме лежала в углу какая-то шелуха, похожая отдаленно на оплетку старого кабеля или на остатки велосипедной покрышки. В каюте кроме двух коек был еще и диван. Пассажир подошел к дивану и сел. Однако диван на это нормальное поведение пассажира ответил довольно странно. Внутри него что-то упруго и сильно стало перемещаться, и из-за спинки дивана возникла тень. Директор школы (хотя его профессия в данном случае совершенно не важна) инстинктивно повернул голову. Рядом с его головой находилась другая. Она была несколько меньше, чем его голова, другого цвета и на гораздо более длинной шее. Шея эта росла и росла. Раздвоенный язычок трепетал перед ноздрями, как ленточка на сквозняке.
Директора школы смыло. Практически в тот же момент он оказался в каюте старпома, хотя расположения кают на судне еще не знал.
– Там это… – сказал директор.
– Что? – спросил старпом рассеянно.
– Ну, это…
– Что-что-что? – спросил старпом: судно вот-вот отходило, старпому было не до разговоров.
– Все не кончается, – сумел сказать директор. – Все продолжается и все не кончается…
«Это» оказалось длиннее двух метров. За три недели в закрытой каюте оно успело полинять. Шкура его лежала в углу и, как потом оказалось, оставила ничем не смываемый извилистый черный след на линолеуме, словно кто-то жег тут резину или пролил кислоту.
В Ленинград полетели радиограммы. Чем кормить? Каков режим? Что вообще делать? Пароходство обычно не сразу отвечает на радиограммы. И не на каждую. Здесь ответило сразу. Дрессировщика нашли тоже сразу. Он спокойно ответил, что ничем кормить не надо, – удавы вполне обходятся без пищи месяца по четыре, особенно когда линяют, так что если змея и проголодалась, то не настолько, чтобы кидаться на людей, принимая их за кроликов. Надо только давать пить. Просто ставить ей плошку с водой – и все.
Змее стали просто ставить плошку с водой, и она просто пила. Перемещалась к воде из противоположного угла каюты (метров семь) она просто прыжком. Ей, видимо, нравилось, что люди не успевают проследить взглядом, как она летает. Вот была она в углу – а теперь уже около плошки. И просто пьет. Еще говорили, что теперь от запаха, который оставила змея, на судне никогда не заведутся крысы.
Змею благополучно сдали в Ленинграде. Все задают один вопрос: как же это дрессировщик так странно себя вел – у него пропала змея, да не какая-нибудь медянка, которую можно в кармане штанов забыть, а двухметровый удав, а он даже не хватился? По этому поводу ничего ответить не можем. Загадочная профессия дрессировщика, при которой человек большую часть времени предпочитает проводить не между себе подобными, а среди обезьян, сивучей или удавов, и линию поведения, видимо, предполагает загадочную.
И теперь странная выходит история. У судна копится, растет своя биография, теплоход работает на американской линии и через точно отмеренное число суток появляется в одних и тех же, цепочкой растянувшихся от Мексиканского залива до Ленинграда, портах. Люди. Товары. Доходы. Тысячи. Миллионы. График. План. Рентабельность. Но люди… Даже если «Голубкина» вдруг перевезет из Атлантики в Тихий океан, скажем, остров Святой Елены, они, услышав подобную новость, все равно обязательно переспросят:
– Кто, говоришь, возил? «Голубкина»? Это у них змеи в каютах живут?
И примутся хохотать. И тут уже ничего не поделаешь.
X
На следующий день мы бойко побежали Финским заливом. Залив был ярок холодной тяжелой яркостью. И было солнце, и чайки, и множество почти в конвейерном порядке идущих навстречу грузовых судов.
Нынешние грузовые суда не слишком разнообразны по общим линиям своего силуэта – длинный, со строго горизонтальной линией борта корпус, слегка поднятый бак да на корме жилая надстройка. Надстройка – это четырех-семиэтажный дом с плоским или слегка полукруглым фасадом; наверху у этого дома по обе стороны балконы, висящие над водой, – смотровые крылья ходового мостика. Труба пронизывает надстройку в центре и ненамного выступает над нею этаким пирожком, скошенным назад. Перед трубою – короткая мачта, вся в антеннах и крутящихся локаторах. Корма же у всех судов разная: у одних что-то вроде веранды – там моряки собираются вечерами на длинных переходах в теплых широтах, оттуда ловят рыбу при стоянках на рейдах, там у многих бассейны для купания. А у некоторых – как у нас – на корме аппарель. Аппарель бывает ниже, бывает выше, откидывается вбок или назад, но всюду, где есть аппарель, ют нежилой. Должно быть, присутствие такой огромной железной штуки убивает уют. Прямо рифмованная выходит строка: нету юта – нет уюта.
У нас аппарель – полюс, гнездо судовой вибрации. Дрожь от двигателей бежит по судну в поисках мест, где она может разгуляться. Корабельный корпус стремится передать свою вибрацию мачтам, надстройке, трубе. Но, жестко сваренные заодно с корпусом, эти конструкции дополнительного эффекта во всеобщей тряске не дают. Другое дело – аппарель. Она у нас огромная, тяжелая и как бы отдельная от судна. Вообще – чем тяжелей и массивней аппарель, тем тяжеловесней грузы можно возить на судне, чем длиннее – тем больше удобств для погрузки, тем более разнотипные причалы судно может использовать, тем большее число грузоотправителей может быть заинтересовано во фрахте судна. Но чем тяжелей и длинней аппарель, тем ощутимей для судна заданная ее весом и размерами дрожь.
Потом к вибрации на «Голубкиной» я, конечно, привык, как привыкаем мы ко всему на свете. Однако в первые дни я невольно замечал все ее проявления. Дрожащий грохот гнездился в шарнирах аппарели, пневматическим молотком жил в ее тридцатиметровом стальном теле. На корме плясало все: плясал фонарь-прожектор на своем основательном кронштейне, плясали стальные поручни, так что казались размытыми в воздухе белыми веревками, плясала в купальном бассейне вода. Среди общей ряби воды на квадрате поверхности было такое место, над которым стояло плоское облачко взметнувшихся вверх капель.
Однако неожиданности на этом не кончились.
Грузовое судно, торговый флот, грузовик – такими словами я определял для себя мир, в который попаду, и воображение рисовало мне небольшую и, естественно, не первой свежести каюту, в которой своим присутствием я кого-нибудь существенно потесню, а потому на два месяца надо было вооружиться упругой улыбкой и вообще всем тем, к чему в свое время меня приучали законы военного общежития.
А попал я в плавучий отель.
Да простит мне Союз писателей, но его Дом творчества в Комарове, под Ленинградом, если говорить о его комфортабельности, по сравнению с жилыми помещениями в надстройке грузового судна БМП «Скульптор Голубкина» – это просто сарай с перегородками. Я даже не имею в виду салон капитана или старшего механика на «Голубкиной». Их апартаменты, мне показалось, среди служебных помещений на берегу аналогий вообще не имеют. Возьмем класс комфорта на три ступени ниже – скажем, каюты электромеханика и второго помощника капитана. Так вот они, эти каюты, близки по уровню отделки и предоставляемых удобств к номерам в гостинице «Россия» в Москве. Васильковые и густо-вишневые мягкие ковры, в каютах дерево, пластик, медь и полированный дюраль, зеркала и разнообразно расположенные люминесцентные лампы – одни пожелтей, другие поголубей, где что подходит; польская мягкая мебель с гобеленовыми чехлами на молниях, хромированная аппаратура душевых и ванных отсеков и кабин (на сорок два человека их в общей сложности около тридцати), льняные хрустящие простыни с бледно-зеленой полоской. Это в каютах. Пройдемте по судну. Лифт на десять этажей, пылесосы, АТС на полсотни номеров…
Так что у «Голубкиной» была не только грохочущая аппарель.
XI
Мы проходим Гогланд. Он в миле справа. Стоит маяк, безлюдно, черпая с проседью синева сосен – и сквозь них светится песок. Валуны. И на море штиль, как было, наверно, тем жарким летом начала войны. И так же блестит, как блестело тогда.
«Финский залив. Четверг, 3 июля 1941 года. 11 часов 00 минут. BG = 59°30,2′ и I = 26°21,5′ были атакованы неприятельской подводной лодкой с расстояния 8—10 кабельтовых, всплывшей прямо по носу и открывшей артиллерийский огонь. Немедленно легли на обратный курс 90°, машине дан самый полный ход. Применяя от артстрельбы уклонение зигзагами, пошли к Гогланду…»
Это выписка из вахтенного журнала теплохода «Выборг». «Выборг» уходил зигзагами, не ведая еще, что жить ему осталось только до встречи со второй подводной лодкой, которая караулила его на подходе к Гогланду. Гибель «Выборга» была первой потерей Балтийского пароходства в Великой Отечественной войне. Первым погибшим торговым моряком был боцман Дмитрий Иванович Денисов. При взрыве торпеды его завернуло в рваные стальные листы палубы «Выборга».
XII
Сижу в кают-компании за столиком капитана. По правую руку от капитана – первый помощник, по левую – старший механик, напротив – гость, то есть я. К гостю надо приглядеться: ведь еще неизвестно, кого прислали, так лучше приглядеться всем вместе – коллективным, так сказать, глазом. Втроем и смотрят. Пускают пробные шары. Хотя у них еще и между собой расстановка пока не вполне определилась – дело в том, что Эдуард Александрович Рыбаков замещает ушедшего в отпуск утвержденного на «Голубкиной» капитана. Рыбаков прилетел из Гданьска, где его судно, однотипное с «Голубкиной», проходит гарантийный ремонт.
У капитана Рыбакова крупная голова, мощные руки, хороший рост, несколько тяжеловатая для его сорока трех лет фигура. Впрочем, эта тяжесть воспринимается как дополнительное подтверждение надежности. И еще… Я связан необходимостью быть сдержанным – пишу ведь про реального человека, а то бы сказал – красив капитан: одни глаза чего стоят – большие, с внутренним ярким блеском, умные, все схватывающие!
Но как же мне быть? Я ведь пишу о действительно существующем человеке. Вот он возьмет и прочтет, а потом мне позвонит:
– Ты что это, Майкл, чего ты там такого напустил? То да се, глаза, блеск еще какой-то… Я тебе кто? Капитан?
Не знаю, что и делать. Отрицательных персонажей среди моряков экипажа «Голубкиной» я не нашел – ну разве что одного-двух с небольшими странностями. Однако я не хочу этим сказать, что отдел кадров Балтийского пароходства провернул какую-то немыслимую работу и ему удалось набрать на «Голубкину» людей с исключительно розовыми характерами и возвышенными представлениями о жизни. Не так, конечно. Нормальное судно, нормальный подбор людей. Ну, может, чуть более тщательный, чуть более требовательный, поскольку судно-то новейшее, огромное и работает на линии США – Голландия – ФРГ. Да еще заходы в Ленинград через каждые полтора месяца, то есть по нынешним временам полугодовых и годовых рейсов – условия для моряков замечательные. На такое судно всякий захочет. Но дело не в судне. Дело во мне.
Я пришел на «Голубкину» как гость, а ушел… Не знаю уж, что и сказать. Вот сейчас плыву на «Пушкине» и посылаю им радиограммы. А они мне. И нет у меня ни права, ни охоты поступить так, чтобы они раскаялись в своей откровенности, дружественности, простоте. Потому что если ты прожил два месяца бок о бок с людьми, которые тебе поверили, перестали от тебя таиться и жили так, как если бы ты был уже давно и еще надолго оставался членом их экипажа, так как ты можешь о них вспоминать? Как о друзьях. А иначе тебе незачем было и ходить с ними в море.
– Так я говорю или не так? – как спросил бы капитан Рыбаков.
Туман. Тихо. Выходим из Финского залива. Через каждые двенадцать секунд даем пятисекундные гудки. Вертятся на мачте оба радара, на поручнях, планширах, снастях висят дрожащие капли.
Сейчас, когда мы проходим Таллинн – он где-то слева от нас в тумане, – я лучше не буду заглядывать в папки документов пароходства. И без этих папок я много читал и слышал о том, что было в августе и сентябре сорок первого года, когда из Таллинна увозили на транспортах раненых, а потом эвакуировали войска. Об этом написаны книги, упоминать же о тех днях вскользь просто нельзя… Читатель, не ждите в этой повести ничего об истории пароходства, тут этого не будет. Оставим на нее целиком два заказанных издательством тома.
XIII
Вот так, когда уйдешь из дому надолго, даже если, как сейчас, тебе предписано жить в тесном сообществе с другими людьми, вдруг приходит иногда одиночество. Я старался его не избегать – ценнейшее, вообще говоря, ощущение, – и уходил прогалинкой вдоль контейнеров на нос судна.
Путь на бак лежит мимо вентиляционных будок-тамбучин, черно-желтая диагональная маркировка которых напоминает станционные будки давних лет. Из решеток тамбучин с ревом вырывается воздух, – рев этот глушит, когда проходишь рядом, и сразу стихает, когда ты тамбучину миновал. Через пятнадцать шагов новая тамбучина – и опять рев, и так раз шесть или семь до бака. А на баке на удивление тихо, словно этот поперечно-полосатый шум создавался специально, чтобы на носу было слышно самого себя.
Двигатель бубнит далеко сзади, нос в тишине режет воду, и только если грудью лечь на борт, заглядывая под форштевень, уловишь шелест воды да увидишь подводный круглый таран, который стремительно – такое ощущение, что гораздо быстрее судна, – несется впереди под водой пунцовой тенью. Скорость наша – десять метров в секунду – ощущалась именно здесь.
Я цепенею, если долго гляжу в воду. У меня такое всегда с водой и с огнем: глядишь – и не оторваться, вроде гипноза, а потом вздрогнешь – господи, да что же это? И с трудом отводишь глаза. И оттолкнешься от планшира.
Чайки. Их то нет совсем, то вдруг налетает жадная орава. Окружают судно – висят у трубы, над мостиком и, как привязанные на нитках, сотнями вьются за кормой. К вечеру их становится меньше, но штук пять даже в сумерках постоянно парят у нашей надстройки. Две-три самые задумчивые висят поблизости от мощной волны горячего воздуха, которая пульсирует из нашей, на удивление бездымной, трубы. Они как фарфоровые в своей идеальной неподвижности; потом одну из них все же сносит вбок, а она, хотя и не хочет, видимо, чтобы ее снесло, не делает ни одного движения, не шевельнет ни крылом, ни перышком и чертит большую, постепенно снижающуюся к воде дугу, и еще на последних сотых процента летного запаса умудряется – а тут уже нет никаких восходящих потоков – продержаться еще десяток секунд, скользя во впадинах между волн и все не давая воде прикоснуться к себе. Но вода уже тут, в трех сантиметрах, и чайка недовольно и по-вороньи вверх-вниз, вверх-вниз, без всякого намека на красоту, лопатит крыльями, выбираясь. И снова делает скользящую стремительную дугу к трубе – и опять застывает, забыв о пароходе, берегах, птенцах, холоде…
Почему нас так тянет в море? Почему, несмотря на новейшие приборы, в море по-прежнему так много столкновений? Я гляжу на море, на чаек, и мне никак не оторваться, оцепенение какое-то… И я не верю, что самый лучший, то есть самый бодрый, трезвый и не подверженный мечтательности штурман не погружается на каждой вахте в это оцепенение хоть на несколько мгновений. Море, должно быть, слишком сильное средство, чтобы существовали люди, на которых оно не действует вообще. Но, конечно, привыкшие к нему страдают, особенно если его лишены. Страдают – и не могут отстать.
Я опять уперся было глазами в воду – и, чтобы стряхнуть с себя это наваждение, пошел искать людей. Люди были в надстройке. Два светлых пятна маячили за стеклами штурманской рубки.
В рубке оказался «мастер». Я сначала не понимал, чем отличается «мастер» от «капитана». Мне объяснили. «Master» – это должность, «captain» – звание. «Кэптн» может в данный момент и не быть «мастером» – скажем, он стар или болен, не нашел себе судна с приемлемыми условиями или вообще рассердился на море, однако, сколько бы он ни жил на берегу, он – кэптн, потому что у него есть диплом. «Мастер» же – должность деловая, скользящая. Сегодня судно держит график, приносит прибыль – и ты «мастер», а завтра ты упустил у чужого причала двадцать тонн мазута или сгноил трюм бананов, и компания вдруг вспомнила, что давно собиралась тебе сообщить… и т. д. И ты уже не «мастер».
На нынешних судах еще две должности в разговорах между моряками часто обозначаются словами иностранными. Это «чиф» (то есть старпом) и «сэконд» (второй помощник капитана, грузовой помощник). Собственно, только с этими тремя людьми на судне иностранные менеджеры, представители торговых компаний, стивидоры (грузчики), шипшандлеры (морские агенты), лоцманы, консулы, портовая администрация и т. д. дело и имеют. Как эти слова угнездились в русском морском лексиконе? Вероятно, как и сотни других, благодаря необходимости их применять – просто надоело постоянно переправлять бумаги и переводить очевидное с языка на язык. Во всем мире называют «мастер», «чиф» и «сэконд», а мы теперь работаем на общем рынке. Ну что ж, переймем частично терминологию – дело ведь не в словах.
В рубке находился мастер (должность), он же капитан (звание) Рыбаков. Несколько минут мы простояли в молчании.
– Как вам тут живется? – спросил он, не сомневаясь в моем ответе. Я ответил так, как он того и ждал. Он кивнул.
– Даны жесткие указания, – втугую завинтив улыбку, сказал он.
Еле слышно гудел какой-то прибор; у лобового стекла, не поворачивая в нашу сторону сожженные радарными экранами скулы и не отводя глаз от совсем уже стемневшего моря, безмолвно, то есть более чем молча, нес вахту третий помощник.
Наше тройное молчание что-то отсчитывало. Счетная машинка первоначальных отношений подбивала, имея в виду меня, какой-то результат. Каютой и бытом на судне доволен. Службой неназойливо интересуется. В душу с отверткой не лезет.
Мы еще немного помолчали, и результат, вероятно, выскочил в окошечке.
– На чашку чая, – сказал мастер и тяжелым широким шагом человека, давно ощутившего вес собственного приглашения, пошел в свою каюту.
XIV
Когда стол накрывает женщина, она все сделает так, как надо. Стол будет именно сервирован, даже если сервиза, как такового, и нет. И на столе обязательно будет и то, и се, и это. И чем более женщина – женщина настоящая, тем и стол будет замечательней.
Когда стол накрывает мужчина, он, напрягая свою память, из застольных деталей держит в уме лишь что-то одно. Потому что мужчина, который накрывает на стол, прежде всего имеет в виду разговор. Но почти никогда, хотя мужчины в мире и основные едоки, целью не является поглощение пищи. И уж совсем никогда мужчина не накрывает на стол для того, чтобы при помощи этого стола кому-нибудь понравиться. По всем этим причинам, если надо накрыть стол на двоих, а у хозяина шесть одинаковых прекрасных чашек, но есть еще и одна старая, выщербленная и неизвестно откуда взявшаяся, можете не сомневаться, что она обязательно попадет на стол.
Объект, о котором Эдуард Александрович стойко помнил, был банкой домашнего варенья. Мы обожаем, чтобы на стол накрывали женщины. Но засиживаемся мы обычно за столами без всякой сервировки, за которыми чаще всего перед нами бывает случайный и единственный пункт меню. Остатки вчерашнего супа. Уцелевшая в книжном шкафу четвертинка. Банка клюквенного варенья на подходе к Датским проливам.
Капитан задернул шторы вдоль всего ряда окон-иллюминаторов, зажег свет, и мы сели за стол. Продолжался разговор, который у нас начался уже в первый день. Я спросил тогда капитана о пути в капитаны. О сроках, стаже, плавцензе. Я намеренно интересовался цифровыми, количественными характеристиками. И капитан не мог не попасться, потому что в самой постановке моего вопроса звучал намеренно сухой формализм. А моряки не выносят этого. Оттого и ответ «мастера», с которого, собственно, начался наш нынешний разговор, был сразу как бы перевернут вверх ногами.
– Вы лучше спросите, чего это стоит, – отбросив все предисловия, почти враждебно начал он. – Ценз… Стаж… Разве эти слова о чем-нибудь говорят? Ну да, верно, теперь молодыми в капитаны выходят – так что из того? Вы думаете, это легко? Думаете – прошло шесть или семь лет после училища, и вам на блюдечке судно подадут? До этого знаете сколько шкур с человека сходит? Я вот сам мастером уже больше десяти лет, а только сейчас начинаю понимать, чего это мне стоило – в тридцать лет судно получить. Это потом я все курсы от Кронштадта до Рио на память знал, – уже спокойнее продолжал капитан. – А сначала? Ну, еще четвертым когда был или третьим – куда ни шло. Вахту свою стоишь, да мелочь какая-нибудь на тебе числится – навигационные приборы или расчет зарплаты, но это все цветочки: ты твердо знаешь, что на судне всегда есть человек или люди, которые в аварийной ситуации, если она возникнет, всю ответственность возьмут на себя. А вот начиная со второго… Нет, тут уж шутки долой. На тебе весь груз: трюма, твиндеки, танки, палубы, документация по перевозкам, переписка, контакт с грузчиками; в каждом порту, без исключения, тебя ждут сюрпризы, и среди них нет приятных. Тут судно на два часа опоздало, здесь погрузчик сломался, там хотят-тяжеловесный груз всучить, а в порту назначения и крана такого нет, чтобы этот груз с судна снять, – значит, заказывай плавкран, а сколько его прождешь? Да еще вахта самая поганая – первая половина ночи, от ноля до четырех. Нет, если ты вторым стал – дом на замок. Ни погрузка, ни выгрузка без тебя идти не могут; а когда на грузовике нет погрузки или выгрузки? Так я говорю?
А старпом? – продолжал Э. А. – Когда второй в старпомы пошел, жене его одно надо усвоить: на приезд его домой не надейся. Судно пришло – значит, надо брать детишек и к мужу на судно. Тогда, если они трое суток стоят, часов шесть в общей сложности он для семьи урвет. Старпом есть старпом. Так я говорю?
Варенье в банке заметно понизилось в уровне.
– Месяцами на нервах, – сказал капитан. – Узкости, подходы, отходы, проливы, речная проводка – это нервы старпома и мастера. Лоцман? Так лоцман этот – советчик, он же ни за что не отвечает… А вон в Калининграде ширина канала – сорок метров. Сколько наш корпус шириной, помните?
Я сказал, что, по-моему, около тридцати.
– Ну, верно, двадцать восемь. А ширина канала – сорок. Сколько мне с каждого борта остается? По шесть метров? Так я говорю? Вот эта каюта десять метров длиной. А если ветерок в борт? Видели, какой у наших «скульпторов» борт? Парусность громадная – ничего не сделать, если подует. Вот и стоишь на мостике… И обмираешь. И молишься. И воду гонишь перед собой. Как поршнем.
Щелкнул, включаясь, динамик принудительной трансляции.
– Затемнить иллюминаторы на лобовой, – произнес голос третьего помощника. Значит, совсем стемнело и отблески света на палубе мешали наблюдению за морем. С мостика имели в виду явно не нас, но капитан встал и тщательно закрыл щелку между шторами.
– Ровесников теряли? – вдруг спросил он. – Однокурсников? Чтобы был в полной силе, в уме, в памяти – и вдруг сердце?
Но тут же – видимо, отгоняя воспоминание, – добавил:
– А вот еще один аспект любопытный – зависимость безопасности плавания от стажа капитана. В училище Макарова доцент есть один, – мастер назвал фамилию, – так он на эту тему работу написал.
– Неужели тут даже статистика возможна? – спросил я.
– А как же? И зависимость весьма четкая. Первые годы капитанства, лет пять, – время очень опасное, вероятность аварий самая высокая, хотя на одно аварийное судно остальные сорок девять с молодыми капитанами работают так, что дым идет, сплошное перевыполнение. Дальше десятилетие самых лучших показателей – капитан опытен, решителен, оперативен. Все помнит, все знает, все умеет. И сил достаточно. А потом снова пониженная эффективность и повышенная аварийность. Лет сорока восьми, пятидесяти…
– А почему?
– Начинают осторожничать. Считают, что лучше выждать, сбавить ход, отстояться. Тридцатилетний капитан, узнав о приближении урагана, лишь маршрут может изменить – пойдет в обход, обогнет, даст крюка, но ни за что не будет стоять на рейде, а пятидесятилетний туда, где есть хоть один процент риска, никогда самовольно не полезет. Это – как правило, при самом незначительном проценте исключений. И в результате при нынешних планах вдруг заслуженный, много лет прекрасно справлявшийся со своим делом капитан начинает раз за разом опаздывать, недовыполнять, а потом вдруг попадает в аварию именно по недостатку решительности.
Он прошелся по кабинету и машинально остановился перед шторой, затемнявшей лобовые иллюминаторы, – высокий, грузноватый, в белой рубашке с черным галстуком.
– Один из опытности осторожничает – знает, допустим, что у него даже на штилевом переходе через океан приходилось двигатели два раза останавливать для ремонта, а сейчас ему предлагается под штормовое предупреждение выходить. Пойдет он? Если у него груз на верхней палубе в три яруса, двигатели ненадежны и впереди баллов одиннадцать? А другому до пенсии три года осталось. Тридцать лет проплавал без аварий, и осталось три года. При этом за простой или опоздание ему ничего не грозит, потому что он всегда найдет объективнейшие причины для объяснения своих нерешительных действий, а за любую аварию ему влепят, какие бы друзья у него ни служили в управлении пароходства. А третьего в наставники обещали перевести вскоре. А четвертый собирается представителем Морфлота за границу – и ему тоже ни к чему на рожон лезть. Вот и вывод…
– Какой вывод?
– А такой. К пятидесяти подбираешься – уступи место. Флоту нужна полная безаварийность. Так что освободите дорогу молодым. Вот и мне так скоро уже скажут.
XV
И, не слыша моих протестов, как будто на что-то рассердившись, добавил – должно быть, больше всего для самого себя:
– Это я так, в общем… Мне-то, конечно, еще плавать и плавать. «Скульпторы», слава богу, седьмая группа по величине. Высшая. На такие суда под занавес не назначают.
XVI
Днем (25 июня) прошли Борнхольм. Телевизор в кают-компании еще вчера перестал принимать наши программы, теперь же можно зацепить датские или шведские – на экране что-то про скандинавский детский сад: воспитательница с роскошными рекламными волосами и глазами профессиональной фантазерки рассказывает сказки сидящим вокруг нее на маленьких стульчиках детишкам. У белобрысых детишек глаза, полные радостного ужаса. Изображение для нас немое – их звуковые каналы в других диапазонах. Что-то делает мой четырехлетний грызун?
Позже к вечеру в последних балтийских сумерках (градусов десять, не больше) бродил по палубам, пытаясь их сосчитать и более или менее запомнить общее расположение. На моей непосредственно палубе обнаружил купальный бассейн. Вода в нем казалась еще холодней, чем за бортом. Может быть, такое ощущение возникло оттого, что бассейн выступал на полтора метра над палубой и был налит почти до краев.
Я думал о чем-то своем, как вдруг мимо меня проскочил раздетый человек, от которого пахнуло жаром, и, взлетев по перекладинам лесенки, рухнул в бассейн. Вынырнул. Круглое, счастливое лицо облепили мокрые волосы. Глаза черные, веселые – как смородина. Оказалось, новый, назначенный на этот рейс старпом.
– А вы, – говорит, – не любитель?
Через десять минут я уже лежал на полке́ и с помощью веника, который свистел надо мной, пока еще не прикасаясь, а лишь нагоняя Сахару, постигал прелесть некоторых излишеств.
Сауна на этом судне не проектировалась. Проектировщикам достаточным казалось разместить несколько ванных комнат и множество душей. Это ведь все же не гостиница «Интурист», а грузовое судно. Так думали проектировщики, но те, кто собирался на этом судне служить, думали иначе. И когда капитан выразил свое недоумение, отчего нет сауны, искать никого и ничего не пришлось. Я готов по этому поводу даже сделать заявление достаточно общего характера. Утверждаю, что среди любых сорока советских моряков найдется человека три (минимум), которые умеют все. Сшить сапоги. Починить башенные часы. Написать сносный портрет с натуры. Обезвредить мину. Обыграть в шахматы чемпиона города Бремерхафена.
И когда на «Голубкиной» на ремонте стали кроить сауну, она была сооружена по лучшим канонам. Электронагреватель, дающий в нужном объеме далеко за сотню градусов. Нужной крупности битый гранит. Латунный спиральный термометр. Обшивка из особо сухого несмолистого спецдерева. Мастера, естественно, были свои.
Моя очередь снова лезть на поло́к.
В этот раз (будут и еще разы) командует в сауне Иван Андреевич, матрос-артельщик, красный медведик с прической, напоминающей крышу из прошлогодней коричневой соломы. Солома положена так обильно, с таким запасом, что сверху она доходит до самых окон. От этой прически личико у Ивана Андреевича кажется совсем небольшим. На Иване Андреевиче как бы уже заранее красная кожа, и такой толщины, что ему, видимо, что пятьдесят градусов, что сто пятьдесят – все равно. Бывают такие индейцы из-под Полтавы. Иван Андреевич с рабочего места не уходил. Мы бегали падать в бассейн.
Упадешь, всплывешь, и вдруг над тобой разразится темное небо – однако не черное: здесь, на Балтике, оно все никак не почернеет, но оттого и особенно холодное – июнь, а уже холодное (или еще холодное?), и звезды на нем холодные, и вдруг отчетливо слышишь бег времени – ты еще не чувствуешь, что начал стареть, но, наверно, это происходит, потому что рядом с тобой, упорно подчеркивая своей почтительностью разницу в годах, плавает в бассейне человек на тринадцать лет моложе, и он не просто взрослый, определившийся мужчина, а он старший помощник на судне. Судно же это имеет водоизмещение линкора.
Потом мы долго сидели за столом в кабинете старшего механика, о котором я пока что ничего не знал, кроме того, что Станислав Дмитриевич Опарин, до того как вплотную заняться дизелями, занимался балетом. У человека, который мне об этом шепнул – не помню уж, кто это был, – я переспросил, театроведение имеется в виду или танец, как таковой. Оказывается, танец.
И была опять та же фраза по трансляции – «затемнить иллюминаторы на лобовой!», – и розовый после бани старпом все еще тонко язвил меня своей подчеркнутой, но уже понемногу смягчавшейся почтительностью. И еще возник за столом электромеханик Гена Клементьев, загорелый и стройный юноша, которому с его голубыми безмятежными глазами полагалось бы играть в сценарии этой повести роль главного злодея. Однако жизнь всегда строится на неожиданностях – и оттого голубоглазый и стройный мужчина вдруг оказывается, вопреки всем приметам физиономистики, эталоном сдержанности, юмора и мужества. Но ведь так с самого начала нельзя как будто? Надо ведь что-то показать из поступков человека? Быть может, мы к ним приплывем.