Текст книги "Повести"
Автор книги: Михаил Глинка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Я не знал, с кем бродила по Лиссабону Настя и вообще была ли она в городе. Ни к чему мне участвовать в их делах, говорил я себе, они и без меня сообразят, как им жить дальше. Надо заставить себя поставить точку и не думать больше ни о том, что с Настей стало, ни о том, что с ней будет дальше. И даже о том – почему. Пусть живут как хотят. Пусть наперегонки замечательно работают, пусть от них пахнет лучшими в мире духами, пусть используют свое знание языков и дипломы вузов для того, чтобы запомнить названия тридцати соусов и шестидесяти закусок. И пусть за это приплывают домой на полтора дня раз в полгода.
Когда мы шли Бискайским заливом, теперь уже с юга на север, мне позвонили из каюты номер сорок восемь по четвертой палубе и попросили к ним зайти. Там мне опять за что-то дали иностранных денег. Деньги, насколько я понимал, были не старпомовские, а чуть пожиже, но дареному коню в зубы не смотрят. Я взял, жалея, что не получил их на два дня раньше.
Потом мы заходили в Темзу и отдавали обратно взятых для увеселения англичан. Потом заходили в устье Мааса и в Роттердаме отдавали голландцев. В Бремерхафене «Грибоедов» на несколько часов опустел – сошли немцы, и круиз закончился.
Как сходил с судна Швейниц, я не видел – ну да мы оба могли обойтись без прощальных объятий. О его планах относительно будущих круизов на «Грибоедове» мне ничего известно не было, впрочем, теперь это уже не имело никакого значения. Как и то – понесся ли он прямо с судна в клинику к своей Дороти или решил сначала узнать у врачей, что осталось там от прежнего.
К вечеру палубы заполнили другие пассажиры. Это были уже пассажиры в чистом виде – они плыли не для увеселения, а по делам. Нам предстоял рейс на Канаду.
По дороге мы снова зашли в Англию. Погода вдруг сразу изменилась, и, когда мы шли Темзой, ветер был такой, что о снасти судна разбилось несколько птиц. Птиц сносило за борт, но один голубь упал на палубу, и дек-стюард, ухаживавший за животными, облепил крыло голубя пластырем и посадил его в пустую клетку. На палубе было полно иностранцев, плывущих в Канаду. Молча раскуривая свои трубки, они вскидывали брови, видя между клетками, в которых тявкали запертые собаки, клетку с замотанной белым птицей.
Концерты на судне вечерами следовали один за другим. И хотя так же пел подпоясанный шелковым шнурком Митя Бородулин, так же малиново охала и ахала голосистая хитрая бабина из пассажирской службы, так же невозмутимо изготовлял свою виртуозную, никому не нужную музыку ксилофонист, но воздух рейса был уже не тот. Я вылезал из своего бессмысленно роскошного люкса пройтись разок-другой из носа в корму.
Вьюрка после Канар не было видно, хотя еще несколько дней боцман сыпал на всякий случай пшено на невыкрашенное место. Сейчас, проходя мимо, я заглянул по привычке в закуток за шлюпбалкой – и обомлел. Место снова было занято, и кем! Я глазам своим не поверил: опершись спиной и скрестив руки, там стоял и смотрел на море герр Швейниц! Но откуда он здесь? Увидев меня, он не проявил никакого удивления, только глаза его будто подернулись пленкой. А мне… Нет, мне было определенно неприятно видеть этого человека, неприятно знать, что он все еще находится на судне.
Резко отклонившись от своего курса, «Грибоедов» уходил на северо-восток. Линейный пассажир недоверчив и мыслит самостоятельно: поворот был сразу же замечен. Линейному пассажиру надобно поскорее прибыть, линейный пассажир хочет знать, почему судно отклонилось от кратчайшей прямой. Линейный пассажир не любит, когда ему отвечают уклончиво. Капитану пришлось ответить прямо. Пассажирам стало известно, что на юго-западе по Атлантике гуляет ураган.
Ураганы теперь принято именовать именами собственными – в отличие от других погодных явлений ураган чем-то подобен живому существу: зародившись от столкновения встречных ветров, жары и холода, не без участия испарений горячего на экваторе океана и мощных течений, ураган дальше уже существует по собственным законам. В осеннюю северную Атлантику чаще всего добираются ураганы из района Карибского моря. Пока ураган проходит такой путь, имя его становится почти знаменитым, так много он успевает всего наломать. Тот ураган, от которого мы пытались уйти, носил имя «Грета». На выходе из Английского канала мы встретили лайнер «Куин Элизабет». «Куин» шла без антенн и шлюпок, но, судя по тому оживлению, которое в бинокль можно было заметить на ее палубе, была счастлива, что так отделалась: за четверо суток до того над ней повеселилась «Грета».
Нас начало качать на вторую ночь после выхода из Ла-Манша. Качка была килевой, успокоители оказались ни к чему, и тут только я возблагодарил тех, кто переселил меня в люкс. Люксы располагались где-то совсем вблизи от центра тяжести судна.
Надо было только полностью включить кондишн да еще поставить на столе вентилятор так, чтобы все время быть слегка на ветру и ни секунды не расслабляться, а если вдруг желтизна все же начинала плыть перед глазами и ты чувствовал, как все тело становится липким, голова тяжелеет и в висках начинает пощелкивать, надо вскакивать и бежать на ют, к леерам, – там уже летит вовсю водяная пороша, и корма теплохода тяжело ухает, садясь в водяную яму, и твой вес вдруг становится огромным, и колени готовы подогнуться. Рядом с тобой еще несколько человек с отвращением на лице виснут на леерах. Эти пассажиры, я имею в виду линейных, в отличие от круизных не боятся выразить недовольство, плохое настроение, отвращение. Круизные считали капитана чем-то вроде хозяина привилегированного санатория, нынешние, линейные, считают его сродни бригадиру обыкновенной поездной бригады. Первые, естественно, предчувствовали всяческие радости и приятные сюрпризы, которые им, конечно, готовят, вторые – заранее раздражены. Целую неделю плыть, думает линейный, – о черт, какая скука. Угораздило же меня сюда забраться! А почему не заполняют палубный бассейн? Холодно? Пусть заполнят, вдруг я и в холоде захочу выкупаться? В рекламном проспекте сказано, что на судне к услугам пассажира – бассейн? Сказано. И предоставьте.
Сейчас, в качку, линейный пассажир зелен и зол. До прямых претензий капитану дело еще не доходит, но все на грани. Пассажир подобрался балованный самолетами, гостиницами класса «Карлтон», обилием виденных стран. Линейный пассажир – скептик и эгоист. Неуловимо и в то же время явно изменилось сразу же и отношение команды к пассажирам. Никто этого, конечно, не говорил, и принцип «пассажир всегда прав» по-прежнему как будто царил на судне, но никогда бы круизного пассажира никто и не подумал штрафовать, если бы тот что-то нечаянно разбил или испортил. А случись такая досадность, так круизный турист сам не знает, куда деваться. И экипаж тоже тает от жажды помочь. Испортился замок? Разбили нечаянно плафон? Не тревожьтесь, сейчас будет слесарь, электрик, механик. Не тревожьтесь. Линейный же пассажир смотрел на экипаж как на проводников в поезде. Ну и нам, раз так, не для чего на вас расходоваться, – наверно, думали администраторы, официанты, коридорные. Разбили? Испортили? Платите. Мы, конечно, любезно улыбнемся, но вы платите.
Анатолий Петрович брал все круче и круче на север. С юго-запада, меняя скорости, нам наперерез шла «Грета».
59
Близость урагана ощущалась уже во всем. Другой стала волна – ритмически валящиеся ее горбы вдруг будто куда-то исчезали. «Грибоедов» с лету, недокачнувшись, вдруг вставал на ровный киль, все на судне принимало на несколько секунд нормальное, давно желанное положение, но уже в самом этом спокойствии посреди раскачавшегося ходуном океана таилось преддверие какой-то особой опасности. Опасность эта становилась все ясней не только морякам – тревожно вытягивая шеи, начинали оглядываться женщины с детьми, щурились, хлопая себя по карманам в поисках сигарет, плывущие через океан дипломаты. На пеленгаторной палубе стоял собачий вой.
Но шторм все медлил.
Уже не только небо, но и океан приобретал матовый, идущий изнутри, фиолетовый оттенок, оттенок этот становился все неестественней – окрашивалось все, окружавшее судно, и только белизна наших надстроек и мачт на этом фиолетовом фоне выступала все резче, все ярче. Фиолетовый мир притихал все полнее, все ужасней, и внутри судна, вот уже минуту скользящего без качки, казалось, громко стучит сердце. Судну было пятнадцать лет, оно все знало. Сейчас будет шквал.
А шквала все не было. Но под килем вдруг оказывалась прореха, в полном безветрии судно начинало валиться боком и носом в эту прореху, к переборкам коридоров прижимало пассажиров, где-то тяжело, как молот, ухала стальная дверь, падающее судно повисало на каких-то резиновых стропах, и вот в какое-то мгновение стропы натягиваются и крепнут, это уже не стропы, а чудовищной силы пружины, пружины растянуты до предела, до страшного последнего их стопа, и вот судно замирает, висит, и теперь его, как зуб клещами, с кряхтеньем начинает выдирать. Все выше, и выше, и выше. И быстрей, и быстрей, и быстрей – мы уже вылетаем над водой, и в самом движении вверх двадцати тысяч тонн заложено страшное падение. Падаем.
Как трещит даже нынешнее, жестко сваренное из тавров, швеллеров и стального листа судно! Как даже в глубине корпуса стонет и скрипит коробка моего «люкса», какими тисками жмет океан в бока «Грибоедова», если даже сюда, в само нутро, доползают по балкам и переборкам сжатия и изгибы.
«Грибоедов» заваливался и выбирался, выбирался и заваливался опять.
И вдруг стало казаться, что мы ниоткуда не вышли и никуда не придем. И не было в жизни ничего – и самой жизни не было, только эти начавшие теперь розоветь фиолетовые волны. Какая там городская жизнь, какие троллейбусы! Есть и всегда был только океан.
Розовое – наверно, это и было предвестием урагана. Мы барахтались в какой-то верхней воде – такая скользит поверху водопадного сгиба, но попавшие на этот сгиб уже не выгребут, не спасутся – по верхней воде от нижней не убежишь, а нижняя – яростная, тяжелая и живая, – веселясь, смертельно выгибается вниз.
И в розовато-мглистой тишине стала мерещиться воронка, зев, какая-то пасть, к которой мы неотвратимо и все быстрее неслышно несемся. Оттолкнуться не от чего – все, что вокруг нас, вплывает в эту пасть вместе с нами – жидкая, розоватая, бестолково всплескивающая вода, стоячий, больной воздух, и среди всего этого «Грибоедов» – еще вчера огромное мощное судно, а сейчас воистину скорлупа. Ничего мы не можем.
Наши надстройки и труба изнутри отчетливо порозовели, от них исходило свечение пронизанного светом алебастра. Мы находились в точке мертвого штиля внутри штормового района.
Но вот засвистели верхние снасти. Свист их становился все пронзительнее, вслед за снастями низко загудели вентиляционные трубы на пеленгаторнои – так бывает в роще перед грозой, когда в вышине уже все рокочет, а понизу еще теплый застой с запахами травы и земли; но вот с треском рвануло какой-то брезент, и все судно бортами, надстройками, трапами ахнуло. Шквал налетел совсем не с той стороны, откуда шел штормовой ветер, шквал ударил «Грибоедову» в скулу, чуть его не положил, и, накренившись, судно опять сделало попытку выровняться и вдруг не смогло – за первым шквалом налетел такой же второй.
Я был в это время на шлюпочной палубе. Ветер залепил мне рот, прижал к надстройке. Я вцепился в поручень под иллюминаторами. На всей палубе этого борта не было видно ни одного человека. Нет, одного-то как раз я увидел: в метре от меня какой-то господин, крепко держась за привинченный столик, бесстрастно смотрел на меня из-за толстого стекла своей каюты. Он смотрел на меня, но в то же время и не совсем на меня – ему просто хотелось увидеть, что может сделать с человеком на открытой палубе ураганный ветер.
Судно снова стало тяжело крениться на борт, и я, перебирая руками по поручню, уже думал только о том, как добраться до первой двери, чтобы скрыться внутрь, как вдруг среди общего воя раздался скрежещущий звук. Окованный киль ближайшей ко мне спасательной шлюпки скреб по своему упору. Шлюпка вздрагивала и подавалась с места, а ветер, сдернувший ее с мертвой точки, уже дергал ее туда и обратно, и вот киль опять с угрожающим хрипом прошелся поперек упора, сдирая войлочную прокладку и обнажая размеченное оборванными шурупами дерево.
Иностранный пассажир, не имеющий для меня ни имени, ни собственного лица, смотрел сквозь стекло мне в спину. Он не видел, что делается со шлюпкой, а если и видел, то едва ли понимал, чем это грозит.
60
Шлюпку обтягивали две крепежные тросовые петли. Что с ними случилось? Держась за поручень, я продвинулся вдоль палубы и увидел, что один из тросов надорван – концы лопнувшей пряди торчат в разные стороны и медленно крутятся, развиваясь. Снова удар, снова крен, с носа выхлестнулась по палубе вода, тут же ее подхватило и понесло ветром, от брызг и клочьев пены я за секунду промок. От рывков шлюпки уже начала грохотать и рваться из своих гнезд шлюпбалка. Вот разъехалась еще одна прядь троса, ослабевшее крепление теперь еле удерживало шлюпку от свободного кача. Я инстинктивно оглянулся. Человек в каюте с таким же туповатым интересом наблюдал за мной. Этот не поможет, подумал я.
Шлюпку опять ударило, потом еще раз. Палуба опять стала заваливаться, рука моя соскользнула с поручня, и, еще не успев испугаться, я покатился к борту. Сквозь рев ветра я услышал человеческий голос – иностранец, немного опустив свою раму, что-то кричал мне в эту узкую щель.
Небо почернело, вода стала ледяной, видно, уже взболтало.
Я стал пробираться под шлюпку. Надо мной елозило покрытое ссадинами днище – ни крюка, ни кольца.
Край покрывающего шлюпку брезента уже задрало ветром. Шлюпка, грохоча, плясала на цепях. Я еле держался на палубе – так нас валяло. Впереди, за капитанским мостиком, завыл ревун, звук его сквозь свист снастей доходил то сильнее, то слабей. Наверно, по другому борту и другим палубам происходит то же самое, что здесь, и потому вся команда в деле. Я оглянулся на иллюминатор. Но иллюминатор был темным. Сколько я тут нахожусь? Чем больше я смотрел на шлюпку, тем больше боялся. Но кусок троса мог найтись только в самой шлюпке, там, наверху, под брезентом. К шлюпбалке были приварены стальные скобы, наварены довольно редко, но все-таки они были. Не будь их, я мог бы себе сказать, что нечего и пытаться. Но скобы были. И я полез.
Я поднялся всего на какой-нибудь метр, а ветер, который и на палубе-то залеплял рот, здесь был уже такой, что сейчас начнет отдирать краску. При каждом наклоне шлюпки балка гремела в своих шарнирах, и этот звук я слышал уже теперь всем своим телом. Я поднялся еще на две скобы. Подо мной была то палуба, то черная, мгновенно взлетавшая снизу, почти до фальшборта, вода. Давай, сказал я себе, схватился за цепь, на которой висела шлюпка, и забросил ноги на мокрый брезент. Сколько времени у меня ушло на то, чтобы оказаться под брезентом – пять минут или час, – не знаю. В болтающейся и все более грохочущей шлюпке были бочонки, бросательный линь, какие-то ящики и канистры. В полной темноте я лазал под банками, натыкаясь на что попало. Трос был где-то здесь, не могло же его не быть? Но найти его я не мог. Выбраться из-под брезента и вновь схватиться за цепь было еще трудней. То приближался, то удалялся черный борт. Когда я оказался на палубе, то меня била дрожь.
Да что это такое? Где боцман, где палубные матросы? Куда они все подевались? Крикнув, я не услышал своего голоса. Ревун за мостиком то взвывал хрипло и страшно, то опять его вой уходил куда-то в свистящую мимо морось, и судно окружал какой-то ровный, нарушаемый лишь ударами рев. Было почти темно. Шлюпку все сильней колотило килем по опорам. Надо было немедленно звать людей. Схватившись за поручень, я стал пробираться к ближайшей двери. Дверь не хотела открываться: нас завалило на другой борт, – потом дверь сама отбросила меня, когда качнуло обратно. Я был в коридоре кают первого класса. С куртки текло на узорчатую ковровую дорожку.
Я постучал в первую же дверь. Никого. Во вторую. Тоже. В третью. Закрыто. Все пассажиры куда-то подевались. Должно быть, в музыкальном салоне их пытаются отвлечь от качки каким-нибудь шоу. Уже без предварительного стука я нажимал одну ручку двери за другой. И вдруг одна подалась. Я шагнул в каюту. Хозяин каюты стоял ко мне спиной, нагнувшись над раскрытым чемоданом. Небось пилюли от качки ищет, подумал я. На стук двери пассажир обернулся. Это был Швейниц.
Мы оторопело глядели друг на друга.
Он пришел в себя первым и что-то, резко выпрямившись, произнес. Понять смысл было нетрудно.
– Телефон, – сказал я. – Необходимо позвонить, – и я указал ему на аппарат.
Но Швейниц преградил мне дорогу. Я невольно бросил взгляд на открытый чемодан. Там лежали какие-то бумаги. Швейниц шагнул к чемодану и захлопнул крышку. Лицо его стало пятнистым.
Кренило то туда, то сюда, и приходилось переступать.
– Телефон, – повторил я. – Мне необходимо позвонить. – И я шагнул вперед.
До аппарата было метра полтора, но между мной и им опять стоял этот Ганс.
– Убирайся, – по-русски сказал он. – Ты понял меня?
Если акцент у него и был, то совсем легкий. Так вот, значит, как обстоят дела… Ты, оказывается, все понимаешь, что тут при тебе говорят. И то, что я при тебе говорю Насте. Плечи мои стали пустыми, руки легкими. Это состояние приходило ко мне редко, но когда приходило, то уже не я им управлял, а оно мной. Когда мы с ним прыгали на ринге, оно так и не пришло.
– Пошел вон! – чисто по-русски сказал Швейниц.
И тут я ему врезал левой рукой. Он отлетел на диван, а я обошел его, взял трубку и не с первого раза набрал номер мостика, руки прыгали.
Бригада, которая крепила шлюпку, состояла из старпома и троих матросов. Среди матросов был здоровенный паренек в знакомых мне красно-белых ботинках. За компанию с этой бригадой я еще раз промок.
Бары на больших судах работают в любую погоду, пока есть хоть один посетитель. Увидев меня в дверях, бармен пошел навстречу, взял из рук куртку и положил ее в раковину. Но с меня продолжало течь. Я добрался до стойки. Все из посуды, что можно было подвесить за ножки или ручки, было подвешено. Стада стаканов и стопок были накрыты на столах мокрыми простынями. Подавая мне стакан, бармен передавал его из рук в руки. Мне что-то никак не удавалось его взять.
– Потом как-нибудь расскажете, – сказал бармен.
Я поймал себя на том, что, кивнув, продолжаю трясти головой. Не очень я знал, что потом рассказывать. Бармен без улыбки посмотрел на меня, посмотрел и дернул подбородком. Как, мол, дела?
– Кажется, все в порядке.
Так качало, что мы стояли, схватившись за стойку.
Ну, еще глотну, думал я, и надо добраться до шлюпки – посмотреть, не ерзает ли она снова. К тому, как закреплены остальные шлюпки, у меня не было ни малейшего интереса, а об этой я только и думал.
– Уже уходите? – спросил бармен. – Советую отнести вашу куртку в машинное. К большому вентилятору.
На шлюпочную я только выглянул из двери. Киль моей шлюпки плотно сидел на упорах.
61
Потом мы прошли через ливень. В зоне ливня волны становились все меньше и меньше, и когда наконец развиднелось, перед нами был океан, обычный океан, к виду которого, оказывается, так легко привыкаешь.
Я ждал посещения Альфреда Лукича. Уж теперь-то он должен был прийти ко мне со своими вопросами. Однако он что-то все не приходил. Значит, решили даже ничего больше не выяснять, думал я. Конец моим прогулкам. В первом же порту меня, конечно, пересадят на идущее прямо домой судно. Не может же того быть, чтобы о происшедшем в каюте Швейница знали только он да я.
Небо над океаном было сереньким, но оно становилось все выше и выше, и вдруг остатки белесых тонов соскользнули, словно с переводной картинки сняли мокрую тонкую бумажку. Над нами снова появилось солнце, и естественный порядок восстановился. Утро, день, вечер, ночь.
Прошло две ночи, и мы вошли в залив Святого Лаврентия. Южный его берег напоминал берега Байкала в районе острова Ольхон. Желто-серый с темными пятнами, и тот же студеный воздух.
Через сутки, когда уже шли по реке Святого Лаврентия, капитан вызвал меня на мостик. Было часов шесть утра.
– Простите, что разбудил, но подумал, что вас не должны оставить равнодушным эти краски, – сказал он. Встающее за нашими спинами солнце листовым золотом стояло в глазницах темного городского замка на высоком каменном берегу. Было холодно, чуть не морозно, и темная листва деревьев, которыми заросла городская береговая скала, была как будто в инее. Мы проходили Квебек.
– Что-то мне о вас такое говорили… – сказал капитан. – О вашей жизни на судне. Что-то о вашей активности. А? Я, правда, не все запомнил, но, может быть, вы хотите что-нибудь дополнить?
Дополнять я ничего не хотел.
– А как давеча качнуло? – спросил Анатолий Петрович. – Как вам шторм? Легко переносите?
Нет, он все-таки не знал, что я висел в шлюпке за бортом.
– Ничего приятного, – признался я.
– Ну, ладно. Выдрались, и слава богу. А у меня, знаете ли, – вдруг откровенно сказал он, – было такое ощущение, что я сам судно толкаю. Я его толкаю и толкаю, а оно не идет. И эта «Грета» за спиной висит. Ведь едва ушли.
– Как ушли? Разве нас не накрыло ураганом?
– Ну что вы. Какой же это ураган? Мы, кажется, даже без ремонта обойдемся. Мелочи кое-какие пооборвало, а так все в порядке. Ни одной шлюпки не потеряли. – Улыбнулся и добавил: – Благодаря вам.
А я бы на берегу, верно, запел. О том, как нас мотало в урагане, и о том, как судно шло все в розовом электрическом сиянии.
Вставало солнце, и Квебек справа становился темно-фиолетовым, потом густо– и матово-синим и, наконец, матово– и густо-зеленым. Вдали, еле видимый в дымке, перекидывался через огромную реку какой-то фантастический, подвешенный к небу мост. О Швейнице не было сказано ни слова. Никто ни о чем не спрашивал.
В Монреале сошел с судна Олег. Он ведь не был моряком, а числился по ведомству газетных редакций. Никому на «Грибоедове» он не говорил, что ждет нового назначения. Не знал и я. Посылали его теперь корреспондентом в Швецию. Прибыть на место новой работы он должен был самолетом из Москвы. Самолетом же на Москву он сейчас и улетал.
– А попутные перевозки? – спросил я. – Мы же на днях будем проходить Швецию?
– В богатых странах не думают о таких мелочах.
– Мне будет вас не хватать, – сказал я.
– Прощайте, дорогой друг.
Я бы желал его обнять, но знал, что лишь пожму ему руку, да и то сдержанно. Разница в годах? Холодок от той нетопленой спальни?
– Но я был бы рад возможности написать вам, – вдруг сказал он.
И мне не хотелось его терять. Я даже знал заранее, что никогда мне не придет в голову нагрузить это приятельство какими бы то ни было взаимными долгами. Долги рождают обязательства, обязательства – досаду и ложь. При этом мальчике, который годился мне только в самые младшие братья, я что-то в себе самом вспоминал. А ведь я и знать не знал, прощаясь с Олегом, что у него за семья, где он вырос, что у него за друзья. Смешно, но за полтора месяца ежедневных встреч я не выяснил даже, женат ли он, не говоря уже о том, что я совершенно не знал его намерений – кем он собирается становиться потом, в своей окончательной жизни, после того, как потолчется по Европе маленьким газетным корреспондентом.
– Я напишу вам, – сказал он. – Кроме удовольствия знать, что тем самым напомню вам о себе, у меня есть еще один, совершенно конкретный вопросный пункт. Сейчас нет никакой возможности его изложить.
И так уж у нас все с ним складывалось, что спросить прямо, что это за вопросный пункт, я не мог, хотя был убежден, что пункт этот касается Насти. Господи, думал я, вот о чем мне теперь бы следовало молиться, но вы же разбежитесь в разные стороны, потеряете друг друга, еще час – и между вами лягут границы и прочие трудно преодолимые барьеры и препятствия!
Но я не мог не только подвести его за руку к ней и крикнуть – смотри внимательней, дурочка, вот, возможно, твое счастье! – а я не мог даже спросить у него, правильны ли мои предположения, так уж у нас все складывалось.
И когда я думал об Олеге, рассуждать, хороший ли он человек или дурной, мне не приходило в голову, зато я был уверен, что воспитание этого мальчика оборонит не только его, но и любого, кто будет с ним рядом, от потери себя. Этот прямой, даже несколько неповоротливый взгляд, эти убранные со лба волосы, это спокойствие. Ушедшая в прошлое манера держать и подавать себя? Старомодность? Мальчик будил во мне воспоминания о том, чего, верно, и не было никогда. Определяя разницу, я должен был обороняться – ведь мое-то лицо было совсем иным. И вот повстречался Олег. Когда я пригляделся к нему, то вновь словно старая музыка из-за старых деревьев парка донеслась до меня. Я не мог себе представить юношу современней, и все же он был из давних времен.
Такого нельзя расцеловать на вокзале, хотя он искренне рад встрече с вами, – выражение его глаз остановит вас.
Такого вы можете не бояться – он никогда ничего не сделает у вас за спиной.
Такого вам не под силу обидеть или оскорбить – он не допустит вас до этого.
Воспитание это? Инстинкт? Я грустил об Олеге, которого терял. И еще я пытался понять, как это так вышло, что он все понимает – ведь по нему не ездили, его не строгали, с него ничего не соскабливали и его не грунтовали заново. Может, и во мне было когда-то подобное что-то? Еще до того, как, держась за борт катящейся по лесной дороге детской коляски, я шел с бабушкой на восток? Еще до того, как я готов был возненавидеть Калашниковых, потому что мне не рассчитаться с ними никогда, ведь из-за них я не умер с голода? Еще до того, как счастливо печатал левой ногой под буханье большого барабана на Петровской набережной? Может, в каждом из нас жил сначала совсем другой человек, которого потом не стало?
Олег улетал в Москву.
В Монреале Настя получила письмо. В письме говорилось, что Володя слег. Из письма – его посылал не он сам – можно было понять, что лечиться он не собирается.
Насколько я знал, в последние годы он еще изредка выходил в море.
– Что он сейчас делает? – спросил я Настю. Сам я писем от него давно уже не получал.
– Не знаю, – ответила она. – Вернее, не знаю, как назвать. Бич? Или этого слова уже нет?
Я сказал ей, что нет, вероятно, уже такого сословия.
– Я не знаю, кем мы все друг другу приходимся… Но кем-то ведь приходимся? Ты, я, он. А если кем-то приходимся, то ведь надо же что-то делать?
Когда я позвонил капитану, он сказал, что, если разговор недолгий, он может принять меня сразу. Вопрос у меня был один – нет ли возможности улететь в Ленинград самолетом.
– Степень необходимости? – спросил он.
Ничего связного, оказывается, произнести я не смог. Предположительная болезнь сына той женщины, которая тридцать лет назад… Что было тридцать лет назад?
– Кто он вам? – спросил Анатолий Петрович. – Брат? Муж сестры? Кто?
Выходило, что он мне никто.
– В посольстве должны понять, – мягко сказал капитан, – на основании чего вы просите бесплатно… У вас ведь нет лишних восьмиста долларов? Или тысячи?
– Нет, – откровенно признался я.
В Монреале – городе черных небоскребов и старых кварталов с зелеными пригорками – я бродил, думая о том, что с Ольгой, девушкой, которую я люблю, происходит в эти дни что-то такое, от чего она сама не своя, а брат (кто мне Володя, если не брат?) лежит больной среди чужих людей и уже никого не ждет. А я от них за тысячи километров, да за сколько тысяч. Ничего я не напишу, вспоминая берега огромной реки, по которой мы шли двое суток на выход из глубины Американского материка. Нет такой науки – географии, если нет людей, а в Канаде я никого не оставил. «Как Монреаль?» – будут спрашивать у меня, и я отвечу: «Да никак». Как муха по стеклу, мы ползли мимо Ньюфаундленда.
– Ты сделаешь что-нибудь? – спрашивала меня Настя, и кулачок ее, когда она смотрела мне в глаза, становился все меньше и меньше.
62
Говорят, что птицы еще во времена самые давние часто перебирались с материка на материк, путешествуя с кораблями. Теперь, когда судов стало больше, а моряки, как правило, не палят из дробовиков по собственным мачтам, привязанность птиц к судам становится все крепче. И уже не так они боятся гула двигателей, рева сирен и гудков, их не смущает вибрация палуб и мачт, и прекрасно они знают, где лучше спрятаться от ветра и дождя, где быстрее всего можно обсохнуть и как можно прокормиться. Даже птицы, оказавшиеся в море вполне случайно, и те сразу все соображают. А что касается чаек, то стоит за ними несколько дней понаблюдать, и убеждаешься, что уж им-то живется чем дальше, тем легче. И от того, что все грязней становится океан у побережий, ничуть чайке не хуже, и даже плодится она как будто все исправней. Этой птице все во благо, и если в одном месте десяток чаек увязнет в нефтяной луже, так в другом, напротив, тысяча разжиреет, расклевывая наглотавшегося мазута кита.
«Вечно томимые жестоким голодом, – говорит справочник, – и, по-видимому, просто ненасытные чайки пожирают падаль, подобно грифам, охотятся за живой добычей, подобно хищным птицам, и стаями собирают пищу на взморье, подобно голубям и курам».
А уж как внешне хороша!
И вот парят над океаном эти совершенные в своем роде существа – жадные, ненасытные и фарфорово-неотличимые друг от друга. И кто-то говорит вдруг за твоей спиной, что это летают – короткий смешок – души моряков. Вздрогнешь и спрашиваешь себя: что же это? Романтический голод доходит до таких отождествлений? Или мрачная ирония? Кому это впервые пришло в голову – соединить в воображении носящуюся над морем тень всеядной подъедалы с памятью о человеческой душе? А может, это с самого начала было злой шуткой и придумавший такое отнюдь не имел в виду романтический аспект? Метафора давняя, но именно давние-то моряки, кто они были по сути своей? Ведь Беринг и Лисянский – это единицы, едва ли сотое судно бывало исследовательским, скорее тысячное, а остальные девятьсот девяносто девять – кто на них плыл? Кто двести лет назад тащил на дальние острова мешки гвоздей и бус? Кто налаживал знаменитый «чендж» (обмен), до сих пор теплящийся на тех берегах, куда еще не добрел телевизор и кондишн? Кто выгружал на острова бочонки водки, а увозил, злорадно гогоча, меха, пряности и слитки? Уж что-что, а во все времена оборотист был типовой торговый морячок, глазки имел завидущие, а ручки загребущие. Впрочем, путешествия-то и виноваты: в путешествиях, как нигде, открываются человеку глаза на то, что в одном месте за бесценок можно достать нечто остро не хватающее в другом. Кто будет отрицать, что многие юноши во все времена становились моряками из самых чистых романтических побуждений? Но романтическое пламя, отпылав, оставляет после себя чаще всего пустоту и пепел. И на смену романтике идут с возрастом поиски земной опоры, из земных же опор не главная ли – накопительство? Но в душе-то копится пепел. На что, спрашивается, потрачена жизнь? Есть от чего потом душе вопить и носиться над пустынным морем. Справочник безжалостен, когда повествует о чайке.