355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Глинка » Повести » Текст книги (страница 20)
Повести
  • Текст добавлен: 4 декабря 2017, 21:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Михаил Глинка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

И в этот же миг где-то наверху и рядом поплыл вальс. Играл духовой оркестр. Ну прямо как в городском саду. Минуты две все сидели онемев. Это ж надо так подгадать – чтобы под самое начало подали «Амурские волны»!

– Ваша режиссура, конечно? – наконец спросил старпом у Лукича. Вопрос получился почти злой. Пассажирская служба очевиднейшим образом обходила их, службу мореплавания: это чтобы к такому столу, да еще музыку подать – да какую музыку! Лукич, ясное дело, прямо не ответил. Под завершающий вздох «Амурских волн» он лишь улыбнулся. И тут все заволновались, волнение было адресовано нам с Олегом: все хотели узнать, видели ли мы, как играет их духовой оркестр! Кричали, что это надо видеть, – оркестр сейчас двинется по судну. Особенно напиралось на слово «духовой», поскольку само его существование – обстоятельство кратковременное, составляется он лишь для того… Впрочем, мы увидим сами.

Розовое солнце низко повисло над туристским океаном. Стоял штиль, мы без заходов третьи сутки шли от Канар. Пассажиры вдруг начали томиться. Многие лежали в шезлонгах на юте, и на лицах ни у кого уже не было видно того наслаждения, что в первые дни, почти никто уже не читал книг, на пеленгаторной палубе слонялись люди с висящими на груди биноклями, но в руки бинокли не брали – на что смотреть? На горизонте не было ни острова, ни дымка. По малейшему объявлению пассажиры кидались в музыкальный салон, к бассейну, к игральным автоматам. Но через десять минут опять томились. Ни уроки танцев, ни палубный хоккей, ни ломберные столы уже не привлекали. Море. И это в штиль, в теплынь, всего на третьи сутки после экзотических островов.

Шествие духового оркестра по палубам придумал, конечно, гений. Усугублялась эта шаманская выдумка еще тем, что перед оркестром двумя шагами впереди хвостатого дирижерского бунчука вышагивала невозможная Машенька.

Должности Машеньки на «Грибоедове» не ведаю, но отдел кадров пароходства, видно, знал, что делал. Дабы чужие знали, а свои помнили – есть девушки в русских селеньях.

Машенька была в снежном кепи с длинным козырьком и в льдистого цвета невесомом комбинезончике, который облегал ее нескончаемые ноги весьма восхитительно. Машенька маршировала укороченным шагом манекенщицы, тонкая кисть одной руки у нее как бы нечаянно застряла в кармашке, тонкие подвижные плечи поднялись, а лицо было гневное и счастливое. Под тканью комбинезона переливалось ее загорелое волнующееся тело. Но стать статью, а главное заключалось все-таки в трагически-гневном и счастливом выражении Машенькиного лица, глядя на которое ты невольно холодел. Трагическое оно было потому, что было прекрасно, а счастливое и гневное потому, что не могла не сознавать Машенька, идя перед оркестром, что каждый увидевший ее понимает, кто истинная «мисс» этого круиза, судна, лета. И на кого несколько дней назад надо было надеть корону. Что это вы, господа туристы, приуныли? Уже скисли? Вам скучно на нашем судне?

И двенадцать белых моряков, сборная нижнего джаза и верхнего диксиленда, оборвав один марш и пройдя шагов десять, когда слышался лишь хрусткий, непривычный палубе звук строевого шага, вдруг грянули «Прощание славянки». И за оркестром завороженно качнулась пестрая толпа.

Подхватывая такт и на ходу меняя ногу, устремились за громыхающей медью тщательно причесанные немецкие старушки, счастливо ударили левой ногой бывшие в военном употреблении старики, забегая вплотную к косившим глазом трубачам, сбоку пристроились дети, засеменили, весело размахивая руками, молодые, смеющиеся женщины, какой-то очкарик изобразил из своей подзорной трубы флейту, на юте повскакали с шезлонгов, по трапам началось движение, захлопали двери кают. Машенька вела шествие по палубам.

Толпа шла в ногу. Как бывший инженер, я подумал об опасности для корабельной конструкции этого ритмического шага (команда военному строю перед мостом – «Сбить ногу!»), но небось не первый раз здесь маршируют, а, кроме того, уж что ритмичней волн?

На палубу высыпали все – и туристы и команда. Даже Анатолий Петрович и тот, кажется, смотрел с крыла мостика. А вот и Настя. В толпе моряков и пассажиров она опять показалась мне одинокой. И почудилось, что кто-то наговорил ей только что там, внутри судна, неприятного – она часто встряхивала волосами, будто никак не могла отделаться…

Но тут раздались новые звуки. С бокового трапа навстречу оркестру спускался человек в клетчатой юбке. Под мышкой шотландец сжимал мехи волынки. Дудки волынки вздрагивали, то опадая, то выпрямляясь. Вибрирующая древняя трель влилась в мелодию марша. Волынщик дождался, когда оркестр поравняется с ним, пропустил его и по-музыкантски невозмутимо пристроился в хвост. И какой-то совсем уже овеселевший немецкий дядек – только из бара – задудел в пустую бутылку, и ирландки – молодая мама и босая взрослая дочка – пустились под марш наскоро изготовлять современный пляс, и на голову выше всех в коротких холщовых штанах запрыгал в идущей толпе каратэка…

Протолкнувшись к Насте, я обнял ее сзади за плечи. Родная она все-таки мне была. Она вздрогнула и сделала движение освободиться, еще не обернувшись.

– А, – сказала она. – Это ты. Свой праздник уже начали?

Наверно, это относилось к тому, что я позволил себе взять ее за плечи.

– Придешь?

– Правда, наша Машуня прелесть?! – спросила она. Я знал эту давнюю особенность ее голоса – картавить, если Настю что-нибудь восхищало.

– Придешь? – повторил я.

– Постараюсь… А кто там у тебя?

– Самые лучшие люди.

– Где ты только их нашел, – тихо сказала Настя.

Застолье, дружеское застолье! Сначала был легкий чопор, некоторые потуги сочинить грузинскую застольную речь, но ни у кого не выходило, и от смеха обстановка разрядилась. Кому на вахту? Моему соседу справа на вахту. Ну вахта есть вахта. Дело святое – нас тут внутри корпуса уже без малого тысяча… Нет, вахта – дело святое. А вот ты сам…

Пришла Настя.

– Анастасия Юрьевна, на правах хозяина этой каюты… – слышал я свой голос, – вот сюда. Прошу раздвинуться! Анастасия Юрьевна! И больше мы никого не ждем! Дверь на замок!

О том, что сказанул что-то не то, я увидел по лицу старпома. Глазами он указывал на дверь. В дверях стояла Лена.

Как же теперь быть? И что это меня, когда дело касается Лены, всегда угораздит?

Она, конечно, и виду не подала, что слышала, но от ее улыбки я сразу отрезвел. Что было делать – сажать ее рядом со старпомом? Но наверняка сейчас я опять что-нибудь сделаю не так…

– Альфред Лукич! Можно вас попросить позаботиться о нашей новой гостье?

И этот змей еще минуту медлил, не мигая, и зелено глянул на Лену.

– А наша новая гостья полностью освободилась от своих сегодняшних обязанностей? – вдруг спросил он.

О, черт! Что же это опять? У них тут, конечно, свои отношения, но знал же я, что, пока человек на судне, вахта у него или не вахта, работа у него или сон, выходной день или даже болезнь, он – член экипажа. И что бы ни случилось, постоянной остается вся лестница должностей, и даже на судовом танцевальном вечере старший может подойти к младшему или младшей и сказать: пойди туда-то и сделай то-то. Сию минуту. Сию секунду. И это в порядке вещей. И официантка здесь не с десяти до семнадцати ноль-ноль официантка, а с того момента, когда ее пропустили на судно наши пограничники, и до той минуты, когда они выпустят ее на наш берег обратно. Месяц. Два. Полгода. Конечно, на судне и спят, и выпадает минута поваляться в шезлонге, и книги на судне читаются, но в рейсе нет такой минуты, когда член экипажа мог бы сказать старшему: а пошли вы с вашими проверками и приказами, есть для этого четкое время работы. Оно здесь все такое. Четкое.

– Полностью, – опустив глаза, ответила Лена.

– Ну что ж, на этот раз поверим, – сказал жестко зеленоглазый и посадил ее между Олегом и доктором.

И старпом поглядел мне через стол в глаза. Спасибо, мол.

Да отстаньте вы, подумал я. Сами друг с дружкой разбирайтесь. Славные вы, конечно, люди, но через месяц ни вы не будете знать, что делаю я и где нахожусь, ни я о вас знать ничего не буду… Вы, а не я захотели устроить это новоселье.

И дайте мне наконец поговорить с Настей… Не понимаете, почему это нас с ней так часто здесь видят вместе? И не понимайте. Молодец Настюша.

И кто-то приходил, кто-то уходил, появились еще две девушки, тоже из тех, что работали в ресторане, и хотя они, как и все прочие, были моими гостями, но в то же время они самым форменным образом были на работе, потому что по кивкам старпома и Альфреда Лукича они постоянно вскакивали, куда-то убегали, что-то приносили и уносили.

И кто-то приходил, кто-то уходил, народу становилось то больше, то меньше, куда-то делся Лукич, Олега с доктором уже давно не было, да Олег и пришел-то более всего от воспитанности, и Лена уже, само собой так получилось, оказалась рядом со старпомом, а потом и она ушла, и мы остались втроем – старпом Евгений Иванович, Настя и я.

– Я вот уже полчаса к вам прислушиваюсь, – сказал Евгений Иванович, – и никак понять не могу, о чем вы говорите…

51

А Настя опять говорила о том, как безымянные монахи-картезианцы плели корзины, чтобы построить мраморную Чертозу.

– Куда я попал? – дурачась, спрашивал старпом. – Анастасия Юрьевна, а кем вы были до тех пор, как стали… вот тут?

Но Настя его словно не слышала. Она говорила про свое. Вот мы все суетимся, торопимся, мы все мечемся, что-то покупаем, что-то ищем, куда-то несемся, что-то нас все не устраивает, а после себя что оставим? Чем из того, что мы придумали и что изготовили, будут восхищаться через пятьсот лет?

– Ну и наивная вы девушка, – сказал старпом, – это только вы могли поверить, что такое может быть выстроено на доход от корзин. Это поборы, громадные пожертвования герцогов, опять-таки обеспеченных поборами с трудового люда. Экономики вы не знаете, вот что, милочка.

– Уйти бы, – сказала Настя. – Уйти бы, никого не видеть. Воротит от этих умных дураков, которые всегда все знают, даже если они никогда не видели того, о чем при них говорят…

Видно, долго она здесь держалась стиснув зубы. И когда сказанула, то не по адресу. Евгений-то Иванович был совсем не тот, в кого надо так палить. За что она так?

– Ну, мне пора, – сказал старпом.

– Подождите хоть немного. – Я надеялся, что Настя сейчас придет в себя и он ее проводит. Но не тут-то было.

Да, понимаем ли мы, как это замечательно – жить не обремененными никакой собственностью? Да разве можно назвать нищим того, кто участвует в постройке роскошного здания?

– Я пошел, – сказал старпом.

– Евгений Иванович, милый, – вдруг словно только увидев его, воскликнула Настя, – разве лучше жить так, как мы живем?

– Кто «мы»?

– Вы. Я.

– А как мы живем?

– После вас и после меня не останется ничего. А разве плохо плести корзины, чтобы кормить художника?

– Кто же вам мешает так жить? – окончательно отделив себя какой-то новой интонацией, сказал старпом.

– Я. Сама.

– Ну для меня это слишком сложно, – вставая, сказал старпом, – пойду-ка вахту проверю.

И ушел.

– У них и женские монастыри были, – мечтательно сказала Настя. – И меня всегда интересовало: а монашенки тоже молчали? Молодые ведь были женщины… Представляешь, какие у них глаза, если они все время молчат?

И теребила меня за плечо. Жаль мне было ее ужасно. В моем представлении средневековый монах – это что-то вроде Рейнеке-лиса в сутане, подпоясанного веревкой. А что у этого гражданина спрятано под сутаной и зачем ему так уж надо носить при себе веревку? Еще Мария Дмитриевна внушила мне, что средневековые католики, мы много с ней о них читали, это совсем не то, чему следует поклоняться.

– Ну скажи же! – требовала, держа меня за плечо, Настя. – Что ты все молчишь? Я не права?

Что я мог сказать, кроме того, что ей пора возвращаться на берег?

В дверь постучали, показалась голова Лены. Лена повела глазами и прикрыла дверь. Того, кого она искала, кажется, здесь не было. А Настя все говорила.

Это был какой-то возвышенный бред. Я вспомнил ее мать, Веру Викторовну, в последние ее годы, когда она вдруг воспламенялась чем-то, что не имело никакого отношения к ее догорающей жизни, – так однажды, услыхав об оползне на Тянь-Шане, Вера Викторовна тут же пошла на почту и послала пострадавшим всю свою пенсию.

– Настя, – сказал я. – Уже поздно.

– Да, да…

И я слушал что-то уже не совсем связное.

А потом она встала, посмотрела долгим взглядом мне в лицо и пошла в ванную.

Я остался сидеть у стола. Сюда, в лучшую пассажирскую каюту судна, ходовые шумы почти не проникали, только едва ощутимо дрожали переборки, да время от времени по всей обшивке судна от носа до кормы вдруг прокатывалась какая-то более крупная дрожь: то ли разбивалась о скулу неожиданно подвернувшаяся в спокойном океане волна, то ли просто судно встряхивалось от ходового оцепенения и, как лошадь в степи, вздрагивало всей кожей.

В ванной лилась вода, и по плеску ее, менявшему свой звук, я понимал, что Настя стоит под душем. Вода лилась и лилась, и, как уже освоившийся на судне, а значит, и берегущий инстинктивно его ресурс, я невольно думал о том, к чему гудят так долго эти краны, и еще о том, что задвижка на двери, кажется, так и не щелкнула и я могу сделать пять шагов и открыть ее. И еще я понимал, что никаким замком она не закрыла бы дверь крепче, нежели сейчас, оставив ее незапертой.

Потом я услышал, что Настя закрыла воду. Потом она открыла дверь в спальню. Потом мне показалось, что услышал, как падает на ковер туфля. Я сидел за пустым столом, и сердце мое – я имею в виду насос, обеспечивающий кровообращение, – бухало так, что это, наверно, было слышно даже за переборкой.

Так я просидел до тех пор, пока не решил, что, в каком бы состоянии ни была Настя, она успела сделать все, что хотела, и врасплох я ее не застану.

Она лежала в спальне на постели, лежала на спине, одетая. Только что снятые туфли очень выразительны – один стоял прямо, другой беспомощно лежал рядом, вместе они явно что-то обозначали. Написать бы такой натюрморт.

Глаза Насти были закрыты, одна рука закинута за голову. Она не лежала спокойно и свободно – она была словно брошена на постель, – и оттого так закинулась ее голова, так наискось смялось пошедшее морщинами покрывало, так раскрылись ее губы, и так полусогнуты повернутые вбок сомкнутые колени.

Я сел на постели рядом с ней, продолжая слышать эти набегающие из меня самого волны. Я пытался заговорить с Настей, но она, не открывая глаз, только повернулась ко мне, прилаживаясь – то ли во сне, то ли в полубреду, – и на ощупь нашла мою руку. По лицу ее прошла тень. Лицо, только что холодное от воды, начинало гореть.

– Дверь… – прошептала она.

Она хочет, чтобы я запер дверь. Она лежит у меня на постели, и губы ее рядом с моими губами. Дверь. У меня было ощущение, что с моего лица стащили одну маску, другую, третью, стащили все, что защищает нас под взглядами других. И любой взгляд третьего человека сейчас для меня смертелен. Я встал, надеясь, что в эти секунды никто не постучит ко мне. Я знал, что не смогу щелкнуть замком, если буду знать, что за дверью стоит человек. Только бы успеть добраться до двери. Я был благодарен замку за то, что он повернулся почти беззвучно. И беззвучному выключателю в салоне – тоже.

Сквозь шторы в спальню проникали лишь боковые отсветы фонарей прогулочной палубы.

Было почти темно.

– Обними меня, – прошептала Настя. – И не надо ничего говорить…

Я молчал. Да я бы и не сумел ничего сказать.

– Ну, обними же меня, – картавя больше, чем обычно, повторила Настя. Она произнесла это уже не шепотом, а почти громко.

Я положил руку на ее плечо.

Шарканье туристов мимо моих иллюминаторов затихло, лишь время от времени в тупике закрытой спереди прогулочной палубы кто-нибудь растворял или затворял тяжелую дверь, а потом опять становилось совсем тихо, лишь еле слышно доносилось урчанье двигателей. Несколькими палубами ниже кто-то гаечным ключиком осторожно брякал по водопроводным трубам. Над океаном уже стояла черная южная ночь, а здесь, в спальне люкса, дурацкое дело, видны были по-прежнему блики палубных фонарей.

Мы оба чего-то ждали. Я не мог отделаться от ощущения, что мы здесь не одни. В любую секунду мог раздаться голос из динамика, телефонный звонок, стук в дверь. Настя не принадлежала себе. И я здесь тоже, что ни говори, себе не принадлежал. Вокруг нас словно загибались лапы какого-то огромного магнита, и мы не могли не подчиниться его силовому полю. Все, что здесь происходило, могло происходить, лишь умещаясь в рамки заданного. К чертовой матери заданное! Вскочить и вырвать из розетки телефонный шнур, а заодно оборвать и кабель, идущий к динамику. Наплевать мне на эту принудительную трансляцию, пусть она принуждает кого-нибудь другого.

Но дело было вовсе не в трансляции. Дело было во мне.

– Да не думай ты ни о чем… – прошептала Настя. – Можешь ты ни о чем не думать?

Выручил нас телефонный звонок. В трубке кто-то урчал, сопел, никак было не понять, что нужно.

– Кто это? – спросила Настя. Голос ее стал деловым, четким. Час? Полтора? Сколько прошло времени? Сколько ей понадобилось, чтобы прийти в себя? Голос ее поставил все по местам.

– Не знаю, – ответил я. – Мычат. Я ничего не понял.

Настя была уже на ногах. Смешно, но я никак не мог понять, какого она роста, так она была стройна. Кажется, все-таки высокого.

– Мычат? – подходя к зеркалу, спросила она. – Ну это по мою душу. Уже проверяют.

– Зачем? Что проверяют?

– Все, – сказала она. – Сам приберешь? Или кого-нибудь прислать?

Она прижалась ко мне, и я ее поцеловал. Потом собрала все силы и улыбнулась. Я ей тоже улыбнулся. И она ушла.

Но когда я остался один, мне захотелось содрать на пол эту заставленную посудой скатерть и что-нибудь со звоном и хрустом расколошматить. И все-таки в глубине души что-то ерзавшее, неловкое, мучившее меня уже давным-давно только сейчас как будто начало становиться на свое место.

52

Пятьдесят второй год, весна, и в конце марта, когда меня на несколько дней отпускают из училища, Мария Дмитриевна решительно говорит, даже не столько говорит, сколько, не спрашивая моего мнения, сообщает, что мы едем на Урал навестить Веру Викторовну Калашникову. А я и знаю и не знаю, что происходит. Знаю, что Юрия Леонидовича уже целый год нет, что Вовка где-то у черта на рогах (и я уже оттуда, издалека, получил от него оплеуху), но жизнь моя теперь устроена так, что для Калашниковых в ней просто не хватает места. Если я вырываюсь из училища, то всего на несколько часов в неделю, и всякий раз училище отпускает меня с неохотой. Мы там как заводные игрушки, которым все подкручивают и подкручивают завод… Но Мария Дмитриевна – случай чуть не единственный – со мной даже не советуется и говорит, что мы едем. И еще говорит, чтобы ехал я не в форме. И спрашивать ничего не нужно.

– Я бы и одна поехала, – говорит она, – да одной мне не справиться.

Мы ехали больше двух суток на очень плохом поезде, а я к тому времени привык уже ездить на совершенно других: дважды в год нас возили на парады в Москву. Те поезда пролетали семьсот километров, делая лишь одну остановку, этот стоял у каждого столба. От поезда по талым дорогам мы еще несколько часов добирались грузовиком.

Я думал, мы едем в город, но города не было, был огромный, покрытый черными сугробами поселок, длинный рубленый дом в один этаж, и комната, выходящая дверью в общий коридор. Веру Викторовну Калашникову я видел впервые. Стройная, почти худая, курит, руки заметно трясутся. Огромные глаза, улыбается невпопад. Она, казалось, не замечает ни грязного сугроба за окном, ни голосов из соседних комнат, ни того, что кто-то тяжело, неверными шагами движущийся по коридору вдруг валится плечом на ее дверь. Я не ждал того, чтобы на Урале у Калашниковых была вторая профессорская квартира, чтобы там была библиотека и дорогая мебель, но того, что мы увидели, тоже ожидать было трудно. Кроватка для ребенка, стоявшая посередине комнаты, была составлена из двух обмотанных веревкой стульев. В этой кроватке лежала темноволосая девочка. Это была Настя – первый маленький ребенок, которого я держал на руках.

Моя бабушка Мария Дмитриевна была здесь совсем не такой, какой я привык ее видеть. Всю неделю, что мы прожили у Веры Викторовны, она командовала.

– Ну, Верочка! Верочка! – говорила она. – Собирайтесь же! Верочка, побыстрей! Нельзя так, Верочка! Надо жить! Мы не имеем права! Не имеем…

Чего мы не имеем права, бабушка не договаривала. А Вера Викторовна сидела у стола, держа у виска испускающую тонкую нить дыма папиросу. Ей скажешь что-нибудь, а она смотрит на тебя, не меняя выражения лица, а потом будто спохватится:

– Прости, что ты сказал?

Она ничего не слышала, хотя и слышала все, ничего не видела. Вилась тонкая ниточка дыма из забытой в длинных пальцах папиросы и плыла, растворяясь над связанными веревкой стульями.

– Верочка! Верочка! Нельзя так, нельзя! – говорила бабушка. – У нас сейчас так мало времени…

И Вера Викторовна вдруг вставала, и на какой-то миг вдруг становилась стройной и красивой женщиной, озиралась, словно проснувшись, но тут же глаза ее потухали. Может быть, потому, что за окном был все тот же черный снег… Мария Дмитриевна как маленькой надевала ей пальто, застегивала, и они уходили. И я оставался с Настей.

В первые часы я до паники боялся ее крика, а больше всего – взять ее на руки. Неловкие, неподходящие у меня были тогда для этого руки. Если кто-то в коридоре этого длинного, набитого жильцами дома видел, как я выносил живой сверток с Настей на прогулку, я, начавший здороветь и грубеть парень, чувствовал к этому свертку ненависть. Я чувствовал ненависть ко всей этой поездке, к тому, что вместо катка в Ленинграде, вместо того, чтобы ходить на вечера в хореографическое училище (нахимовское тогда вовсю налаживалось танцевать с будущими балеринами), я брожу здесь, между этих закопченных деревянных домов в забытом богом поселке. Я уже будто ничего не помнил о том, как сами мы за десять лет до того погибали в другом, но таком же самом месте, а Вера Викторовна, не видавшая нас в жизни ни разу молодая женщина, три года без устали слала нам посылку за посылкой, три года писала длинные письма, выспрашивая список того, в чем мы нуждаемся. Шапка Егору. Валенки Маше. Галоши. Камфарное масло. Борный спирт. Частый гребень… И все это посылалось отсюда, из этого поселка? Где, откуда она доставала то, что посылала нам? Но я приехал на Урал, уже не помня эвакуации, вернее, не вспоминая ее. Душа моя порастала шерстью. Я несколько лет был сыт.

И все-таки именно в эти дни я начал что-то заново чувствовать. Как-то, когда маленькая Настя, сидя на коленях у матери, вертела головой, не слушаясь и забыв про ложку с кашей, я ей что-то сказал. И она повернулась, прилипла, как только маленькие дети это умеют, ко мне глазами и вдруг вовсю принялась есть, радостно глядя на меня. А мне вдруг стало жарко, и я сразу охрип, и к горлу что-то подступило. Видно, не зря я с ней гулял, уговаривал, укладывал спать. Видно, я что-то для нее уже значу. Я пятый день был у Насти в няньках… И еще раз, когда нас с ней опять оставили одних и я, перебрав уже все, чем можно было ее занять, стал от отчаянья рассказывать еще не совсем забытую к тому времени мной самим детскую историю про зверушек, меня опять будто что-то толкнуло изнутри. Уютно примостившаяся на моих коленях, она смотрела на меня полными доверия горячими глазками, а в истории, которую я рассказывал, дело дошло до страшной развязки – козел задавил лбом котенка, – и вдруг я увидел, что глазенки ее наполняются ужасом, и ротик открылся, и вся она в одну секунду стала горячей…

– Ничего, ничего такого не было! – взмолился я сам, прерывая дурацкую сказку, и вдруг красное солнце той первой зимы в лесном городке заполыхало снова во мне, я стоял в сандалиях на морозе, а бабушка, не замечая, как я подпрыгиваю, все смотрела и смотрела в какой-то листок, который только что получила от уходящей по тропинке в снегу черной почтовой тетки.

– Ничего такого не было! – закричал я Насте. – Не было никакого козла, и никого он не давил, я все сам, сам выдумал! А если бы он только попробовал нашего котенка бодать, то мы с тобой… Правда, Настюша? Мы бы с тобой…

И маленькая темноволосая девочка, которая еще ничего не умела, кроме того, чтобы горячо верить каждому услышанному слову, смотрела мне в глаза. Ее глаза спрашивали меня, как дальше жить.

С того самого дня, как мне дали понянчить ее на Урале, я на самом деле только этим по отношению к Насте и занимался. Через несколько месяцев после нашей с бабушкой поездки на Урал Настю летом ненадолго привезли в Ленинград, и опять я (Вовки уже в Ленинграде не было) сидел с ней, с самому себе непонятным волнением отмечая, насколько она выросла и как поумнела. Меня уже не надо было заставлять оставаться с ней, я делал это по собственной охоте, а она явно тянулась ко мне, личико ее сияло радостью и правдой, которых не бывает на лицах взрослых, мне начинало казаться, что я больше других – бабушки и даже Веры Викторовны – знаю и понимаю, как надо с Настей говорить, как кормить и какие книжки она любит. Я вступал с ними за Настю в мелочные споры, а она платила мне полной преданностью и счастливым выражением глаз. До сих пор помню, как, подойдя на цыпочках к ее кроватке, я с первого взгляда мог определить – спит она или притворяется, – спящая она погружалась головкой в подушку так, что была еле видна, волосики ее еще больше темнели, и я до сих пор помню их влажный нежный запах. Когда ее увозили, я чувствовал, что от меня что-то отрывают, но даже Марии Дмитриевне этого не сказал.

Потом ее привезли через год, она едва вспомнила меня, но все-таки вспомнила, подхватив в последний миг какой-то шнурочек памяти, готовый вот-вот выскользнуть. Когда ее привезли еще через год, я переходил в высшее училище, лето было для меня забитое вплотную совсем другим, я увидел Настю лишь несколько раз мельком – это была маленькая принцесса. Когда месяц спустя я попал на линкор, целью практики на котором, очевидно, было выдавить из первокурсника все, кроме необходимого ему для дальнейшей службы на флоте, то воспоминание о появившейся маленькой сестренке уже служило мне якорем. Бабушка Мария Дмитриевна, Андрей и Настя. От Маши меня давно оторвало, мы с Машей годами не писали друг другу, Вовка оторвался сам.

А потом они – Вера Викторовна и Настя – все же перебрались в Ленинград, и в тот год, когда я стал лейтенантом, Настя пошла в школу.

Начиная с третьего ее класса я уже ходил к ней на родительские собрания. Марии Дмитриевны уже не было, а Вера Викторовна все менее была на что-либо способна. Я часто забирал Настю после школы или на весь вечер к себе, и она готовила у меня уроки. Классе в пятом она вдруг перестала давать мне стирать свои вещи. Годом или двумя позже нам с ней стало ясно, что на Веру Викторовну надежда плоха. Та лишь улыбалась про себя да курила папиросу от папиросы, а время от времени, словно пробудившись, пыталась послать по неизвестному адресу свою пенсию или отдать на улице кому-нибудь свое пальто. Когда мы хоронили ее, Володя не приехал, он был в море. Настя уже училась в университете. Наша поездка в Крым была позже, много позже.

Это была не поездка, а попытка поездки, хотя до Крыма мы и добрались. Путешествия, которое означало бы для нас обоих начало новой жизни, не получилось.

На сестрах и дочерях не женятся.

53

Телефонный звонок разбудил меня в половине девятого.

– Ну как дела? – спросил близкий, дышащий в мембрану голос старпома. – Все в порядке?

Даже если вахтенных дел у тебя нет, просыпаться на судне в такое позднее время неприлично. Мой слежавшийся во сне мозг пытался спешно изготовить какую-нибудь подходящую к случаю ложь, – при этом я понимал, что ни виски, ни дурацкое новоселье для моряка никакой не аргумент. Евгений-то Иванович тоже сидел со мной допоздна, но еще с четырех до восьми отстоял вахту.

– В целом понятно, – в ответ на мои отрывочные междометия бодро сказал старпом. – Примите поздравления. Я так, признаться, и полагал.

– Что вы полагали?

– Ну, так. Что все будет о’кэй.

– В каком смысле?

– Ну, ладно, ладно, – весело сказал старпом. – Все мы человечки.

– Не понимаю.

– Мы люди не завистливые, – еще веселее сказал старпом. – Если у нас на судне человеку хорошо – так мы только рады. – Старпом почти хохотал. Говорил он со мной из какого-то большого помещения, и там вдалеке слышались голоса других людей, и казалось еще, что Евгений Иванович только что взбежал по крутому трапу: в трубке вдруг слышался внеочередной легкий вдох.

– Да перестаньте вы джентльмена корчить, – смеялся Евгений Иванович. – Никто из вас подробностей не вытягивает. К тому же вы сейчас уже один. Посторонние, как говорится, удалились.

Я сел на постели.

– Послушайте, – сказал я. – Я ведь вас просил подождать, чтобы вы проводили Анастасию Юрьевну. И она вас еще ждала, думала, вернетесь. Но вы не пришли. И тогда она ушла сама.

– Так уж сразу и ушла? – смеялся старпом. – А вы хитрец! Ну, было и было. Прекрасно. Кому какое дело?

– Пошли бы вы…

Я сказал, куда ему пойти, и положил трубку.

Олег ждал меня у ресторана. Вид у него был чопорный.

– Уже позавтракали? – спросил я. – Чем кормят?

– Две пустые внутри булочки, пятнадцать граммов рекламно запотевшего масла… Я еще не завтракал, Егор Петрович. Боюсь… – Олег пришел в полное замешательство, – что мне следует задать вам один вопрос.

Что это сегодня с утра все решили задавать мне вопросы?

– Валяйте.

Время завтрака кончалось, но Олег взял меня под руку и вывел на палубу. Только когда мы оказались совершенно одни, он поднял на меня свои по-британски немигающие светлые глаза.

– Вы, если не ошибаюсь, в дружеских отношениях со старшим помощником? Или мне только так кажется?

– Да у нас тут полно старших помощников. Это вам для газеты?

Олег даже не улыбнулся.

– Он звонил вам полчаса назад?

Откуда Олег мог про это узнать? Сие мне совсем уже не нравилось. Мало, значит, того, что вообще такой разговор возник.

– Он вам звонил? – повторил Олег.

– Не помню.

Олег стал розовый.

– Я, конечно, дерьмо куриное, – сказал он. – Да еще забыл, что в пять раз вас моложе.

Господи, как он мне нравился!

– Завтракать-то вы идете? – спросил я.

За завтраком мы слишком подчеркнуто не касались того, что вчера у меня в каюте собирался народ. Настя подошла к нам. Черная рубашка при белом пиджачке особенно подчеркивала загар. Голос ее был безоблачно ровным.

– Что-то я вчера у вас болтала… – ничуть не смущаясь, сказала она. – Глупость, наверно. О чем хоть?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю