Текст книги "Повести"
Автор книги: Михаил Глинка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Я был рад, что она так свободно со мной говорит, да еще в присутствии Олега. А он то розовел, то бледнел. Но тоже норовил говорить свободно. Спросил что-то у Насти про овсянку. Возможно ли, мол, ее попросить принести.
– Да она перед вами, – сказала Настя и засмеялась.
– Действительно смешно, – сказал он. – А вы с нами кофе не выпьете? Найдите минутку.
– Пойду поищу эту минутку, – сказала она.
Пошла-то пошла, но не нашла. В другом конце ресторана ее перехватил директор.
Олег вовсю хотел сдержаться, чтобы что-то мне не сообщить. Он так сдерживал себя, что даже в глаза мне уже не глядел. Главный предмет разговора ворочался меж нами, как бульдог под ковром. Но я видел, что он скорей умрет, чем полезет со своими сообщениями, раз я дал ему понять, что они не очень-то мне нужны. Не такой он был мальчик. Но я-то что корчу из себя?
– Валяйте, Олег, – сказал я. – Давайте вашу сводку новостей. Мне уже абсолютно невмоготу.
Он опять стал розовый.
– Давайте, давайте!
– Да я, право, совсем не рвусь.
– Валяйте!
Олег посмотрел на расхлопывающиеся в обе стороны белые створки, через которые сновали официантки.
– Не уверен, что на вашем месте я бы стал так доверять этому человеку.
– Которому? – Я понимал, про кого он говорит, но тут уж надобна точность.
– Евгению Ивановичу.
– Вы имеете в виду что-нибудь конкретное?
– Да. Когда он вам звонил, если это он звонил вам… Одним словом, об этом разговоре знает не только он.
– Я так и понял. Еще знаете вы, раз вы слышали, как он со мной говорил.
– Да. Я слышал. Но я слышал только то, что говорил он. И просто потому, что случайно оказался неподалеку. И еще потому, что он, видимо, не обратил на меня внимания. Но я не знаю, что отвечали ему вы. Однако есть человек, который знает и это, поскольку слушал вас по параллельному аппарату.
Он опять посмотрел на белые створки. Лена, которая как раз выходила из зала с подносом у плеча, слышать нас не могла. Но она вдруг, рискуя столкнуться с дверью, оглянулась и пристально посмотрела в сторону нашего столика. Телепатические сеансы, связанные с ней, продолжались.
– Она? – спросил я.
– Да.
– А зачем это им понадобилось?
Олег смотрел мимо меня, явно не желая высказывать никаких предположений.
– Просто я полагал, что вам это надо знать, – сказал он. – Даже то, как это осуществлялось технически. В вестибюле перед рестораном, как вы помните, два стенных телефона, они параллельные. Ну вот. Как только Евгений Иванович набрал ваш номер, трубка второго аппарата была поднята. Так что она слышала все, что вы говорили.
– Благодарю вас.
– Не за что. Я не физиономист, но мне почему-то показалось, что у второго аппарата были не особенно довольны вашими ответами.
Он, видите ли, не физиономист.
– А у первого? – спросил я.
– Я думаю, вы сами во всем разберетесь. Без посторонних.
– Никакой вы не посторонний, Олег.
Лицо его отразило скуку. Натренировался в холодной спаленке рожи строить, подумал я.
– В любом случае, Олег, то, что вы мне сообщили…
– Да, да, – сказал он торопливо.
Пора бы мне уже было понять, что если чего-то он не переносит в принципе, так это изъявлений благодарности.
54
– Что мне делать? – сказала Настя. Глаза ее косили на огонек сигареты, а потом с отчаянием уходили куда-то вдаль. – Ну, что мне действительно делать? Голова и так дырявая, ничего не могу ни запомнить, ни сообразить, а этот – как назло… Он, видите ли, приглашает меня сегодня в ночной бар. Он вчера, оказывается, искал меня повсюду и повсюду спрашивал, где я… Егора, меня на берег спишут! Он не понимает… До него не доходит, что я на работе. И знаешь, к кому он вчера пошел узнавать, как меня найти? К старшему пассажирскому! Егора, что мне делать?
Из тех, кого я тут поближе узнал, в силах помочь были лишь двое – старпом и Альфред Лукич. Лукич? Я представил себе, как рассказываю ему, в чем дело, представил зеленоватый, лунный блеск его глаз… Немца-то он, вполне возможно, и осадит, но что при этом сделает с Настей? Нет, Лукич отпадал. Старпом? Позвонить ему и ждать, когда в трубке щелкнет, и я услышу еще одно дыхание?
Я искал Швейница по всему судну. В его каюте, выходящей на шлюпочную палубу, никто на стук не ответил. На прогулочных палубах я его не нашел, в барах – тоже. В салоне игральных автоматов он не появлялся. Не было его ни в бассейне, ни в пустом кинозале, ни в музыкальном салоне. Наверно, все-таки где-нибудь в баре, думал я, обходя палубы еще раз. Едва ли он был в чьей-нибудь чужой каюте – немцы друг к другу в каюты не ходят.
Наткнулся я на него в неожиданном месте – в спортивном зале. На Швейнице был черно-оранжевый спортивный костюм, туфли с зализанной назад толстой пяткой, оранжевое кепи. Козырек кепи был такой длины, что Швейниц напоминал в нем летучую мышь. А ты и не подозреваешь, подумал я, для чего я тебя ищу.
В спортзале было почти пусто. Две бесцветные тетки вежливо и скучно перецокивалась в пинг-понг, третья – зибен-драй, зибен-фир – скучно вела скучный счет. Швейниц сидел на инерционном велосипеде и крутил педалями. Позади него быстро вертелся крашенный белой эмалью тяжелый стальной диск. Лицо Швейница было разгоряченным, взгляд он не отрывал от счетчика на руле – видно, заканчивал какую-то длинную дистанцию. Тренированные ноги ему, оказывается, нужны, тренированное дыхание, особенная, искусственно поддержанная выносливость. Мне стало трудно дышать. Я подошел к нему и дернул за рукав. Слезай, мол.
Он прекратил крутить педали, но белый диск еще продолжал вращаться, понемногу замедляя свой бесцельный бег. Немец изумленно взирал на меня – видимо, с ним никто так бесцеремонно не обращался. Он смотрел на меня, ожидая немедленных объяснений. Вместо этого я снова протянул к нему руку и, захватив все, что взялось в пальцы вместе с легким рукавом его костюма, дернул как следует на себя, мол, сойди же ты, чертова кукла. Уцепившись ногами, он удержался. Теперь бы он точно двинул меня, но для этого ему действительно надо было с сиденья слезть. Он слез. Мы стояли друг против друга. Он стоял подбоченясь – самая удобная стойка и для нападения, и для защиты, и я опять, второй раз за несколько дней, испытывал одни и те же ощущения. Но тут что-то вроде улыбки пробежало по его лицу – он сделал полшага назад и указал на дверь в переборке. Там, за переборкой, частично застекленной так, что виднелись какие-то стулья, перекладины шведской стенки, спортивный конь, был еще один небольшой зал. Что мне было делать? Я вошел за немцем в маленький зал. Войлочный толстый ковер покрывал палубу, не особенно яркая лампочка горела на переборке у самого подволока. Почти не глядя, Швейниц протянул руку к выключателю. Вспыхнули трубки дневного света. На крючке одной из переборок висели две пары боксерских перчаток. Швейниц снял их с крючка. Только завязывать шнурки на перчатках нам было некому.
Через минуту я уже получил по скуле. Он сразу же крепко мне заехал, и я ощутил во рту вкус крови. Потом он засадил мне под ребра. Я несколько раз ударил что есть силы правой рукой, но лишь раз мазнул его слегка по лбу или по виску – он хорошо уходил вниз. И тут же снизу, разогнувшись, он попал мне в солнечное сплетение. Удар опять вышел скользящий, но серебристый, дрожащий свет жужжащих над нами трубок вдруг стал желтеть, и палуба подо мной поехала. Не помню, что в следующие секунды я делал, просто не помню. Дотерпеть, только бы не упасть. Дотерпеть… Свет в борцовском зале снова стал ярче, удары, которые Швейниц наносил сейчас по моим закрывавшим голову перчаткам, вдруг снова стали ощутимыми, в голове, где-то у затылка, оставался тяжелый звон, но я снова все видел и все слышал. Швейниц напал на меня с новой яростью. Комбинации ударов были одни и те же. Но, кажется, ему в его прошлой практике хватало и этого арсенала. Хватало и сейчас: у меня-то вообще никакого арсенала не было.
Но что же это такое? – думал я. Вот так, покружившись с четверть часа, мы снова оденемся. И я уйду с ощущением полного поражения. И он снова будет продолжать делать то, что делает.
И тут зубы мои лязгнули. Мало того, что он уйдет безнаказанным, так он еще разрисует меня.
Швейниц гонял меня по залу. Я лишь несколько раз задел его, да и то неточно. Но мне стало казаться, что он теряет осторожность. Он почти совсем открылся, вызывая меня на удары. Ну нет, думал я. Шанс у меня был только один. Ни о чем другом не думая, кроме того, чтобы не пропустить момента, я получал удар за ударом. Он рассек мне бровь, перчатки стали пачкаться. Да черт с ней, с бровью, – я ждал. Левой рукой я мог ударить гораздо сильней, но она у меня была медленная.
Мы продолжали кружиться по залу. На лице Швейница проступила некоторая скука: зачем, мол, лезешь, раз такой слабак? На секунду он даже отвел от меня глаза, и тогда внутренний голос отчетливо скомандовал мне: бей! И я весь вложился в правую руку. Тупо моргнув и раскрывшись, Швейниц стоял передо мной, и тут, сознание мое в этом участвовало лишь отчасти, я замахнулся левой так, как боксеры никогда не замахиваются, – я отвел руку назад до отказа. Но там, где должна была быть его голова, не было ничего. И тут что-то взорвалось и лопнуло.
Очнулся я лежащим на ковре, а надо мной испуганно лопотали прибежавшие из соседнего зала фрау. Одна из них деликатно заворачивала мне веко. Я отвел ее руку и попытался поднять голову. Все опять куда-то покатилось. Потом я услышал голос Николая Порфирьевича. Доктор спрашивал что-то по-немецки. Фрау лопотали в ответ. Под нос мне совали нашатырь.
Когда наконец я с трудом сел, то увидел Швейница. Уже одетый, он стоял без всякого выражения на лице в нескольких шагах от меня. Видя, что я поднимаюсь, он повернулся и не спеша вышел из зала.
В каюте я стал перед зеркалом. На ближайшие сутки задача определилась только одна – вынимать из холодильника лед и прикладывать его куда придется.
55
Потом мы дошли до Азорских островов и простояли там двое суток. Из сорока двух видов обещанных справочником птиц я видел только голубей на причале да какое-то общеевропейское воронье над церковью с двумя закругленными католическими башенками. Ни коров, ростом в метр, ни бабочек одного североамериканского вида, ни жуков трех южноамериканских видов повидать не удалось, хотя и бабочки и жуки наверняка обитали поблизости – на склонах лесистой, похожей на Аю-Даг горы, уткнувшейся носом в океан милях в двух от нас.
Посмотрев на гору, я уходил в каюту и, не открывая на стук, работал.
Одного человека пришлось все-таки впустить, поскольку он из-за двери сообщил, что все равно знает, до какой степени отчетливо я его слышу. Это, конечно, был Лукич.
Некоторое время он сидел молча. Я не стал надевать при нем темные очки. Он осмотрел меня исследовательским взглядом и, вероятно, увидел все, что хотел.
– Как вы понимаете, я пришел к вам не из любопытства… – сказал он. Подумал, лицо его дрогнуло от смеха, и он добавил: – Ну, скажем, не только из любопытства.
Да понимал я их. В проспекте круиза, надо думать, никому из пассажиров не обещали, что на них будут лезть с кулаками.
– Как это произошло? – спросил Лукич. – Учтите, я задаю вам вопрос по долгу службы.
Но и тут не смог выдержать, понимал, сколь смешна всякая подчеркнутая серьезность.
– Но не только службы, – добавил он.
– Оставьте ваши дурацкие подсказки при себе, – сказал я.
Он просиял. Ему важно было, чтобы я понял, что́ ему нужно услышать, хотя беспокоился он вовсе не обо мне.
– Не вздумайте наговаривать на себя лишнего, – сказал Лукич. – Этого никто не оценит.
А я и не думал наговаривать. И совсем не имел в виду обременять его своей откровенностью. Так что наши цели вполне совпадали.
– Просто мы решили размяться, – сказал я. – А потом я оступился. Или поскользнулся. Неверное движение.
– Значит, случайность? – разглядывая мое разноцветное лицо, спросил Лукич. – Неверное движение? Так можно и доложить?
Я пожал плечом. Мол, сказали же тебе.
Мы отплывали от Азор. Где-то тут было место, откуда появился при подводном извержении остров в восемьдесят метров высотой. Но острову тогда едва успели дать название, как он снова ушел под воду.
Настя не приходила и не звонила. А я не ходил в ресторан. Мы шли от Азор сутки, потом еще сутки, на третий день мы должны были прийти в Гибралтар. Она позвонила на третий день, когда мы уже подходили к берегам.
– Мне надо с вами поговорить, – сказала она.
Мы сидели как на пресс-конференции. Между нами был темный матовый стол.
– Все знаю, – сказала Настя. – И все всё знают.
Я только развел руками. Если дело сделано, оно сделано.
– Твое имя не упоминалось, – сказал я.
– Да неважно, – устало произнесла Настя. – То есть важно, но лишь для одной из версий. Но теперь-то всегда разрабатываются две. Пишут одно, в разговорах дают понять другое.
Она передвинула локти на столе и положила свои руки на мои. На лице ее не было улыбки.
– Ты что в самом деле… – Она вдруг охрипла. – Решил защищать меня, как в детстве? Как в школе? Но это же… Я же взрослый человек… Да, я сказала тебе, что он пристает… Ну, сказала – так что из того? Неужели можно было понять, что я прошу тебя драться с ним? А ты пошел, разыскал его… Егора, ты меня прости, но ты странный какой-то… Ты не просто несовременный… У тебя в сознании что-то не так… Ты, кажется, не понимаешь, где сейчас находишься… Ты с кем пошел драться? Это же пассажир!!
– Это он для тебя пассажир, – сказал я. – А для меня…
– Ты с ума сошел, – сказала она. – А если бы не он тебя, а ты бы его… сшиб?
– Ладно. Чего не было, так о том и говорить нечего.
Я думал сейчас о другом. Вот уже несколько дней я колебался, сказать ей или не говорить о том телефонном разговоре со старпомом. И, как ни поворачивай, выходило, что не знать ей об этом нельзя. И я рассказал. Меня поразила ее реакция.
– Да? – сказала она. – Интересно. А для чего это ему понадобилось?
Но вопрос этот предназначался будто бы даже и не мне, а скорее какой-то расстановке сил на судне.
И тут мне померещилось, что Настя не со мной, что ощущение родственной близости наших жизней относится лишь к прошлому, и нынешняя жизнь Насти, как бы Настя к ней ни относилась, на прошлые круги уже не придет. Потому что, болезненно к этой новой жизни прирастая, Настя к ней приросла. Ждать ее обратно бессмысленно. И не к чему поэтому было сообщать ей о странном телефонном звонке. Пусть бы разбирались сами.
Она не увидела в любопытстве старпома ничего оскорбительного, она вообще никак не отнесла это к себе лично.
– Это он под тебя для чего-то копает, – сказала она. – Надеялся, что хвастанешь. Что ж ты его не порадовал?
Она впервые рассмеялась, и, подозревая, что тон ее сразу станет другим, если она узнает, что разговор слышала и Лена, я о Лене ничего не сказал. Им тут жить вместе.
56
Мы подходили к Гибралтару, шел конец ночи, и со всех сторон, как в воронку, к проливу стягивались огни судов. Все ясней на востоке, то есть уже над Средиземным морем, проступал горизонт, мы подворачивали курс, чтобы точнее войти в горловину пролива, и ровное шуршание ветра в снастях после нашего поворота, оставаясь ровным, меняло свою ноту.
Думать о близком человеке, выкладываться в воображаемых монологах и слышать ответы, да так явственно, словно их действительно произносят, мы склонны, наверно, в особенности тогда, когда расстояние между этим близким человеком и тобой начинает вдруг резко расти.
– То ли я вас покидаю, то ли вы меня, – сказала она как-то. И ни она, ни я не могли понять, как это происходит: мы виделись по нескольку раз в день, улыбались друг другу и даже перешучивались, но, мне кажется, я постоянно слышал этот звук – ровный монотонный шорох неумолимого движения. Мы разлетались. И как бывает у окна уже тронувшегося поезда, как в последние секунды междугородного разговора, как на последнем квадратном миллиметре открытки, которую начал писать так размашисто и неэкономно, – мы торопились что-то сказать друг другу, объяснить, обменяться взглядами понимания, мы спешили, и я сейчас уже не знаю, говорила она мне то, что я услышал, или я услышал то, что сам говорил себе от ее имени.
– Почему это в материальном мире не может быть твердой опоры душе? – спрашивала меня Настя, спрашивала так, будто себе уже ответила. – Я, например, нашла место, где за надежность и вежливость, за знание иностранных языков и даже за то, что четко работает память, – платят, и платят тем дороже, чем безупречней все, что я перечислила. Да, здесь окупается все: моя улыбка, мои чисто вымытые руки, моя прическа, свежесть моего белья, мои духи, походка, знание того, какой соус может спросить немец, а какой – ирландец. Все окупается. Даже те цветы, которые, когда я была еще официанткой, мы со своей напарницей покупали на берегу и ставили на стол, откуда разносили блюда, – и те окупаются. А лучшие цветы нам удавалось покупать в Голландии. И если пассажир плыл на «Грибоедове» во второй или третий раз, он норовил обязательно сесть за наш столик. Потому что мы прекрасно работали. Первые мои впечатления о судне – это как мы вскакивали в шесть утра, как бежали раньше всех в душ, как в начале восьмого в нашу каюту приходила девочка из парикмахерской и поправляла нам прически. Мы и ей платили, и потому она приходила точно и, работая, не делала вида, что оказывает нам одолжение. А мы, поднимаясь в ресторан, смотрели друг на дружку и улыбались. Не только потому, что надо, а нам хотелось улыбаться.
Ты думаешь это легко – быть на судне официанткой? Почему это ты говоришь, что в сфере материального нет твердой опоры? Я вот теперь убеждаюсь, что есть, – и именно для души. Ты почему-то уверен, что это – не моя жизнь. Почему это ты так уверен? Что, если я совсем не заблудилась, а, напротив, наконец перестала блуждать? Посмотри кругом. Оглянись. Надо быть деловым человеком, надо многое уметь. Только тогда и реализуются стремления. Но надо создать из себя, из самого себя человека, труд которого ценится.
– Вы нам то, мы вам – равноценное это?
– Именно. А в применении к тому, чем я сейчас занята, чтобы ты не отличил высокий сервис от душевной заботы. Но, кстати, куда бы теперь отсюда я ни ушла, я уже не захочу работать плохо. Я теперь знаю цену хорошей работе. Каждая из нас… что-то потеряла. Но многое и нашла. И потому я существую в двух лицах. Не пытайся их увидеть одновременно. Когда одно плачет – другое смеется.
Говорила ли она мне то, что я сейчас слышу, или не говорила?
А еще я теперь все время думал об Оле.
Как-то я заехал к ней в аптеку после работы, и, когда она села в машину и еще ничего не сказала, я понял, что у нее сегодня праздник. Я спросил ее, в чем причина ее радости.
– Да так, – сказала она. – Неважно…
А сама так и светилась. Я продолжал расспрашивать, но чем больше спрашивал, тем упорней она уходила от ответа.
– Небось доброе дело какое-нибудь совершила? – спросил я наконец, чтобы ее поддразнить.
– Да уж совершила! – ответила она, как бы смеясь, но у меня возникла уверенность, что я угадал.
Однако больше она не сказала ни слова.
Мы ехали ко мне домой, но по дороге я должен был еще на несколько минут остановиться. Через день я собирался навестить знакомых на даче, и они, зная, что я поеду на машине, попросили меня захватить для них тяжелую сумку. В названный мне переулок мы приехали на несколько минут раньше. Часть переулка занимало здание военного училища, и мимо нас, пока мы стояли, несколько раз промаршировали роты курсантов.
– Вспоминаете… свое… – Оля хотела, наверно, сказать – «вспоминаете молодость», но даже так легко задеть она была не способна. И, прося прощения, посмотрела мне в глаза. Они все еще были счастливыми.
А потом какой-то человек торопливо открыл дверь нашей машины, не здороваясь, быстро поставил в машину огромную сумку, оглянулся, юркнул обратно к воротам училища.
Сумка была так забита, что «молния» на ней не закрывалась и содержимое было накрыто сверху газетой. Я приподнял газету. Под ней горой лежали большие банки консервов, смазанные от ржавчины рыжей смазкой. К смазке пристали зерна риса – видно, банки хранили под слоем крупы.
Я посмотрел тогда на Олю. На ее лице не осталось ничего от того, чем только что оно жило. К нам приближался строй курсантов. Оля посмотрела на приближающиеся лица парней, а потом – на меня. Когда строй прошел мимо, в ее глазах была такая тоска, какой я в них никогда не видел.
57
В тени причальных пирсов еще мерцали навигационные огни, но кромка Гибралтарской скалы уже окантовалась бледной желтизной. Свет разгорался, начинался день.
Спутниками на прогулку по Гибралтару первый помощник определил мне самых нелюдимых парней в мире. Лягушечьи темные очки, которыми снабдил меня Олег, превращали солнечный день в ровно пасмурный. И такая же ладожская облачность была на душе.
Ущелья трех-четырех гибралтарских улиц были наполнены оживленно сновавшими туристами и нашими моряками. За мной как пришитые шли двое равнодушных к магазинам белесых парней, они сонно посматривали на суету из-под белых ресниц. И не нужно им было ни приемников «Панасоник», ни одежек с фирменными значками. Ничего им было не нужно. Казалось, оба баюкали в себе какое-то самосознание – ни по какому поводу не выказывали удивления.
– Мальчики, – сказал я им, – а не посмотреть ли нам обезьян?
Один из них повел плечом, а другой и этого не сделал.
И мы стали подниматься от городка вверх. Дорога быстро приобретала черты горной, на поворотах то открывалось, то вновь скрывалось за камнями море, и о ветерке, слегка задувшем, когда мы поднялись над городком, уже можно было поспорить – атлантический он или средиземноморский, европейский или африканский. Постепенно скала, сам ее реальный вид, оказывала на нас свое действие. Один из моих спутников вдруг издал звук, похожий на хрип не вовремя включенного микрофона. Мне удалось разобрать немногое.
– Геракл, – сказал он. И прибавил что-то несущественное.
Если я правильно понял, поразило его то, что хоть Геракл и мифический герой, мифический даже для древних, и время его мифическое, а вот Гераклов столб, оказывается, стоит. Реальное существование этой скалы изумляло, как материализация сна.
Мне хотелось повидать гибралтарских обезьян. Читал, что они здесь абсолютно уникальные, поскольку ни их самих, ни их предков никто и никогда не ловил. Место, на котором они живут, – не зоопарк и не питомник, а естественное пятно их многотысячелетнего существования, в Европе давным-давно, с античных времен – единственное.
Обезьянью скалу мы нашли не сразу, хотя она и была недалеко от городка. Мы еще поплутали по горе, которая, как термитник, была пронизана ходами и тоннелями английской военной базы. По наклонным завиткам дороги сновали туда и сюда защитные «лендроверы», бродили пятнистые десантники, тут и там виднелись запретительные надписи и знаки.
Макаки жили среди отвесных скал, в расщелинах которых росли старые, кривые от ветра деревья. Резервация была огорожена стальной сеткой, но кое-где к макакам можно было и зайти. Страж сообщил нам о правах обезьян на Гибралтарской скале. Права заключались в том, что обезьянам на их территории предоставлялась полная свобода, их никто не имел права контролировать, и что бы обезьяна на этой территории ни сделала, никакой кары ей не полагалось. Обезьяны выглядели раскормленными и нагло безразличными к тем, кто пришел к ним в гости.
Группа за группой сюда прибывали «грибоедовские» немцы, естественно, с фотоаппаратами. Кое-кто решил подобраться к обезьянам поближе. Сделать это было нетрудно, поскольку те, кажется, и внимания на людей не обращали. Один принялся жужжать киноаппаратом, другой подвел за руку свою фрау, чтобы снять ее рядом с макакой. Оставшиеся за сеткой вольера подавали реплики. Несколько серо-желтых обезьян медленно передвигались метрах в десяти от фотолюбителей, одна, совершенно безразличная, сидела в двух шагах. У кинолюбителя кончилась пленка, и он, присев на корточки и положив киноаппарат на камень, принялся доставать из сумки другую катушку. Но что произошло в следующий момент – как раз и надо было бы снимать. Неподвижно сидевшая макака вдруг приподняла свой зад, хотя плечи ее и голова оставались при этом неподвижны. Цепким взглядом профессионального вора она впилась во владельца аппарата, а он, занятый поисками, и не смотрел на нее. Касаясь одной, будто бы даже лишней, рукой земли, – куда только девалась ее лень – обезьяна сделала мягкий прыжок, схватила киноаппарат за его ортопедически ухватистую рукоятку и, опершись на костяшки пальцев забытой будто бы сзади руки, махнула двухметровым прыжком прочь. Зрители зашумели, кинолюбитель поднял голову, ахнул, бросился было за обезьяной, по еще два прыжка – и та уже сидела на ветвях изогнутого, нависшего над обрывом дерева. Тяжелый аппарат покачивался у нее в руке как молот. Кинолюбитель растерянно оглядывался, его спутники сдержанно лопотали: надо отдать должное их воспитанию – никто над беднягой не потешался.
Мои же, двое белесеньких, как раз разговорились. Когда мы отошли от вольера, они не могли удержаться от серии реплик, и под их междометия воображение нарисовало мне уютную коммунальную пещерку семейств на пять, где молодые макаки с задумчивым видом колют о камни фиолетовые японские объективы.
Мы уходили от обезьяньей скалы, и я думал о том, что сколь это ни покажется странным, а сохранение макак на легендарном мысу произошло не вопреки, а опять-таки благодаря людской корысти. Я думал о том, что на этом стратегическом для коммуникаций мысу все те несколько тысяч лет, что люди торгуют и для этого ездят и плавают, кипела самая напряженная деятельность. Не до макак было на этом мысу, тут каждому, кто проскальзывал из одного моря в другое или перебирался из Европы в Африку, дай бог было унести и свои-то ноги, а если это были огонь-ребята, которые сами набрасывали проезжим купцам сеть на голову, так этим тоже было не до десятка макак, охотясь за которыми сломаешь себе шею. Вокруг этой скалы всегда шли силовые линии контрабанды, колониального диктата и войны, кто-то мимо Гибралтара прорывался, а кому-то надо было лишь достичь Гибралтара во что бы то ни стало, и макаки, из которых, конечно, можно было сшить несколько теплых бушлатов («манки-джакет»), могли спокойно спать в своих пещерах, как мелкому воришке безопасней всего жить в подвале полицейского участка.
Мы спустились с Гибралтарской горы, обошли городок поверху и подошли к пирсу, в конце которого виднелся бело-черный борт «Грибоедова».
– Макаки, – сказал все тот же, окончательно разговорившийся мой спутник, из чего можно было понять, что особенные привилегии обезьян на этом мысу не оставили его равнодушным. И мы пошли на судно, продолжая думать об обезьянах. Меня, например, занимали общие особенности, – кто-то говорил, что обезьяны так же, как и люди, страдают от воспаления отростка слепой кишки, а также то, что обезьяна под влиянием сильных чувств способна краснеть и бледнеть, правда, краснеет она не от того, от чего бы покраснел человек, ну да ведь в защиту обезьян надо сказать, что и разные люди краснеют от разного.
Уже с борта я увидел, как к судну по пирсу идут Лена, Настя и старпом Евгений Иванович. Никакой натянутости между Настей и старпомом заметно не было, они оживленно болтали. Зачем я лезу в их дела?
58
На стенах и парапетах в Лиссабоне были намалеваны лозунги, восемь десятых которых свидетельствовало о горячей левизне их писавших. Лозунги призывали объединяться, не давать ходу, поддерживать. Винегрет при этом был такой, словно агитаторы запоем читают газеты пятидесятилетней давности, полагая, что они нынешние.
По Лиссабону я бродил с немецкими туристами, а значит, фактически один, никто из них не навязывал мне своего общения, просто продвигалась вперед их рассеянная толпа, и я шел примерно туда же. Я брел, думая о своем, и вдруг оказался на узкой, круто уходящей вверх улице. Крутизна была такой, что на протяжении одного дома в десяток окон она съедала этажа полтора. Мелкая брусчатка мостовых, осыпающаяся штукатурка стен, завешанные бельем балконы из ажурного железа, торчащие из окон палки, флагштоки, а на перилах балконов вытянувшиеся в струнку спящие коты. И грязь.
Я оглянулся. Туристов рядом не было – видно, они продвигались по параллельной мне улице, – и, прикидывая, как выйти на встречу с ними, я еще раз свернул и попал на еще более узкую безлюдную улочку. Солнце светило мне в спину. В отличие от предыдущей она не поднималась, а столь же неудержимо начала спускаться, мои шаги невольно убыстрились, и тут меня кто-то окликнул. То есть имени, конечно, не произнесли, но сомнений в том, что окликнули именно меня, не было. Я невольно повернул голову. В темном проеме узкой растворенной двери стояла девушка. Она стояла правым боком ко мне, правой же рукой упираясь в противоположный косяк двери на уровне своего лица. Скользящий вдоль стены луч солнца освещал ее плечо, вскинутую темную руку и бедро, обтянутое пятнистым коричнево-желто-белым коротким платьем. Блеснули зубы девушки; тонкие, по-негритянски выразительные пальцы, освещенные солнцем, передвинулись, показывая мне какую-то цифру. Потом еще один палец, освещенный солнцем, сполз в тень. Мы, очевидно, торговались. Чего доброго, она сбавит цену еще, и тогда, поскольку мне все равно придется уйти, подумает, что я в буквальном смысле не ставлю ее ни в грош. Я разглядывал ее лицо, свежее, отчасти наивное даже, лицо молодой женщины. Мулатка, улыбаясь, смотрела на меня, а я, улыбаясь, смотрел на нее.
«И не оставил там души ни крошечки своей», – поется в одной песне, которую принято считать моряцкой. Души и я тут совершенно не собирался оставлять, но, когда нас манит в дальние края, разве не маячит перед нами тень приключения? Мулатка ничего не сказала мне вслед, но когда через сотню шагов я, не выдержав, оглянулся, то увидел, что она все так же стоит в проеме своей двери, подставляя бедро и плечо скользящему лучу солнца.
Лиссабон. Остатки акведуков времен римского владычества. На набережной возвышается белокаменный, роскошный памятник знаменитому мореплавателю. Полтора десятка стоящих за спиной мореплавателя символических фигур выполнены в мельчайших подробностях – из камня вырезаны завитки волос, буквы на пергаментных свитках, четки, фестоны жабо, перстни на каменных пальцах. От того, что кто-то столько сил потратил на изготовление огромной конфеты, было почему-то даже радостно, но почему – объяснить не берусь. А немцы из Бремена и Кёльна уже ахают и жужжат камерами. Вереница каменных полированных красавцев на них действует. Да здравствует, кричит памятник, наш великий соотечественник, осчастлививший мир своими подвигами! Когда страна маленькая, а промышленность ее имеет лишь гомеопатическое влияние на соседей, памятники вроде такого выглядят довольно безобидно, как сам мореплаватель со своим безупречным каменным париком.