Текст книги "Том 11. Благонамеренные речи"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 50 страниц)
Столп *
В прежние времена, когда еще «свои мужички» были, родовое наше имение, Чемезово, недаром слыло золотым дном. Всего было у нас довольно: от хлеба ломились сусеки; тальками, полотнами, бараньими шкурами, сушеными грибами и другим деревенским продуктом полны были кладовые. Все это скупалось местными т – скими прасолами, которые зимою и глухою осенью усердно разъезжали по барским усадьбам.
Между этими скупщиками в особенности памятен мне т – ский мещанин, Осип Иванов Дерунов. Я как сейчас вижу его перед собою. Человек он был средних лет (лет тридцати пяти или с небольшим) и чрезвычайно приятной наружности. Из лица бел, румян и чист; глаза голубые; на губах улыбка; зубы белые, ровные; волоса белокурые, слегка вьющиеся; походка мягкая; голос – ясный и звучный тенор. В доме у нас его решительно все как-то особенно жаловали. Папенька любил за то, что он был словоохотлив, повадлив и прекрасно читал в церкви «Апостола»; маменька – за то, что он без разговоров накидывал на четверть ржи лишний гривенник и лишнюю копейку на фунт сушеных грибов; горничные девушки – за то, чго у него для каждой был или подарочек, или ласковое слово. Поэтому, когда наезжал Дерунов, то все лица просветлялись. Господа видели в нем, так сказать, выразителя их годового дохода; дворовые люди радовались из инстинктивного сочувствия к человеку оборотливому и чивому. Позовут, бывало, Дерунова в столовую и посадят вместе с господами чай пить. Сидит он скромно, пьет не то́ропко, блюдечко с чаем всей пятерней держит. Рассказывает, где был, что́ у кого купил, ка́к преосвященный * , объезжая епархию, в К – не обедню служил, какой у протодьякона голос и в каких отношениях находится новый становой к исправнику и секретарю земского суда. Рассказывает, что нынче на все дороговизна пошла, и пошла оттого, что «прежние деньги на сигнации были, а теперьче на серебро счет пошел * »; рассказывает, что дело торговое тоже трудное, что «рынок на рынок не потрафишь: иной раз дорого думаешь продать, ан ни за что спустишь, а другой раз и совсем, кажется, делов нет, ан вдруг бог подходящего человека послал»; рассказывает, что в скором времени «объявления набору ждать надо» и что хотя набор – «оно конечно»… «одначе и без набору быть нельзя». Слушает папенька все эти рассказы и тоже не вытерпит – молвит:
– Башка, брат, у тебя, Осип Иваныч! Не здесь бы, не в захолустье бы тебе сидеть! Министром бы тебе быть надо!
Так за Деруновым и утвердилась навсегда кличка «министр». И не только у нас в доме, но и по всей округе, между помещиками, которых дела он, конечно, знал лучше, нежели они сами. Везде его любили, все советовались с ним и удивлялись его уму, а многие даже вверяли ему более или менее значительные куши под оборот, в полной уверенности, что Дерунов не только полностью отдаст деньги в срок, но и с благодарностью.
В то время Дерунов только что начинал набираться силы. В Т*** у него был постоялый двор и при нем небольшой хлебный лабаз. Памятен мне и этот постоялый двор, и вся обстановка его. Длинное одноэтажное строение выходило фасадом на неоглядную базарную площадь, по которой кружились столбы пыли в сухое летнее время и на которой тонули в грязи мужицкие возы осенью и весною. Крыт был дом соломой под щетку и издали казался громадным ощетинившимся наметом; некрашеные стены от времени и непогод сильно почернели; маленькие, с незапамятных времен не мытые оконца подслеповато глядели на площадь и, вследствие осевшей на них грязи, отливали снаружи всевозможными цветами; тесовые почерневшие ворота вели в громадный темный двор, в котором непривычный глаз с трудом мог что-нибудь различать, кроме бесчисленных полос света, которые врывались сквозь дыры соломенного навеса и яркими пятнами пестрили навоз и улитый скотскою мочою деревянный помост. Приезжий въезжал в ворота и поглощался двором, словно пропастью. Слышались: фырканье лошадей, позвякиванье колокольцев и бубенчиков, гулкий лет голубей, хлопанье крыльями домашней птицы; где-то, в самом темном углу, забранном старыми досками, хрюкал поросенок, откармливаемый на убой к одному из многочисленных храмовых праздников. Обдавало запахом дегтя, навоза, самоварного чада и вареной убоины, пар от которой валил во двор через отворенную дверь черной избы. Направо от ворот спускалось во двор крыльцо с колеблющимися ступеньками и с небольшими сенцами вверху, в которых постоянно пыхтел самовар с вечно наставленною трубою. Выйдя из сеней, вы встречали нечто вроде холодного коридора с чуланчиками и кладовушками на каждом шагу, в котором царствовала такая кромешная тьма, что надо было идти ощупью, чтоб не стукнуться лбом об какую-нибудь перекладину или не споткнуться. Из этого коридора шли двери, прежде всего в черную избу, в которой останавливались подводчики н прочий серый люд, и затем в «чистые покои», где останавливались проезжие помещики. Черная изба была довольно обширная о трех окнах комната, в которой, за перегородкой, с молодою женой (женился он довольно поздно, когда ему было уже около тридцати лет) ютился сам хозяин. «Чистые покои» были маленькие, узенькие комнатки; в них пахло затхлостью, мышами и тараканами; половицы шатались и изобиловали щелями и дырами, прогрызенными крысами; газетная бумага, которою обклеены были стены, местами висела клочьями, местами совсем была отодрана. Оконные рамы чуть держались на петлях и при всяком порыве ветра с шумом отворялись или захлопывались. И сколько тут было мух, тараканов, клопов!
Несмотря на эту незавидную обстановку, проезжий люд так и валил к Осипу Иванову. Для черного люда у него были такие щи, «что не продуешь», для помещиков – приветливое слово и умное рассуждение вроде того, что «прежде счет на сигнации был, а нынче на серебро пошел». Мне, юноше лет тринадцати – четырнадцати, было столько раз говорено об уме Осипа Иваныча, что я даже побаивался его. Когда я останавливался на его постоялом дворе, проездом, во время каникул, в родное гнездо, он обращался со мною ласково и в то же время учительно. Войдет, бывало, в занятую мною комнату, сядет, покуда я закусываю, у стола против меня и начнет экзаменовать.
– В побывку, паренек, собрался?
– На каникулы, Осип Иваныч.
– Гм!.. каникулы… это когда песьи мухи * одолевают? Ну, надо экзамент тебе сделать. Учителям потрафлял ли?
– Потрафлял, Осип Иваныч.
– Это хорошо, что учителям потрафляешь. В науку пошел – надо потрафлять. Иной раз и занапрасно учитель побьет, а ты ему: «Покорно, мол, благодарю, Август Карлыч!» Ведь немцы поди у вас?
– Немцы, Осип Иваныч; только у нас учителям бить не позволяется.
– И не позволяется, а всё же, чай, потихоньку исправляются. И нас царь побивать не велел, а кто только нас не побивает!
– Ей-богу, Осип Иваныч, у нас не бьют!
Но Осип Иваныч только покачивает в ответ головой, что меня всегда очень обижало, потому что я воспитывался в одном из тех редких в то время заведений, где действительно телесное наказание допускалось лишь в самых исключительных случаях * .
– А заповедям учился? – продолжает между тем экзаменовать Осип Иваныч.
– Знаю.
– А коли знаешь, так, значит, прежде всего бога люби да родителев чти. Почитаешь ли родителей-то?
– Почитаю, Осип Иваныч.
– Чти родителей, потому что без них вашему брату деваться некуда, даром что ты востер. Вот из ученья выйдешь – кто тебе на прожиток даст? Жениться захочешь – кто невесту припасет? – всё родители! – Так ты и утром и вечером за них бога моли: спаси, мол, господи, папыньку, мамыньку, сродственников! Всех, сударь, чти!
– И то чту!
– То-то, говорю: чти! Вот мы, чернядь, как в совершенные лета придем, так сами домой несем! Родитель-то тебе медную копеечку даст, а ты ему рубль принеси! А и мы родителей почитаем! А вы, дворяна, ровно малолетные, да старости все из дому тащите – как же вам родителей не любить!
– Выйду из ученья, на службу поступлю, сам буду жалованье получать.
– Велико твое жалованье – в баню на него сходить! Жалованья-то дадут тебе алтын, а прихотей у тебя на сто рублев. Тут только тебе подавай!
Я не возражал; наступало несколько минут затишья, в продолжение которых Осип Иваныч громко зевал и крестил свой рот. Но не такой он был человек, чтобы скоро отстать.
– Я тоже родителей чтил, – продолжал он прерванную беседу, – за это меня и бог благословил. Бывало, родитель-то гневается, а я ему в ножки! Зато теперь я с домком; своим хозяйством живу. Всё у меня как следует; пороков за мной не состоит. Не пьяница, не тать, не прелюбодей. А вот братец у меня, так тот перед родителями-то фордыбаченьем думал взять – ан и до сих пор в кабале у купцов состоит. Курицы у него своей нет!
– Может быть, его обделили?
– Не кто обделил, сам себя обделил. Сама себя раба бьет, коли плохо жнет. На все, сударь, воля родительская!
Проэкзаменовавши меня таким родом и оставшись испытанием доволен, Осип Иваныч предлагал мне отдохнуть с дороги и уводил в баньку, где расстилалось душистое одворичное сено * и куда ни одна муха, ни один клоп не смели проникнуть. Там я засыпал тем глубоким и освежительным сном, которым может засыпать только юноша, испытавший сряду несколько дней тряской и бессонной дороги. Часа через три меня, полусонного, поднимали с мягкого ложа, укладывали в тарантас и увозили из Т*** в Чемезово, где ждали меня новые экзамены в том же роде и духе, как и сейчас выдержанный экзамен Осипа Иваныча.
Но тогда было время тугое, и, несмотря на оборотливость Дерунова, дела его развивались не особенно быстро. Он выписался из мещан в купцы, слыл за человека зажиточного, но долго и крепко держался постоялого двора и лабаза. Может быть, и скопился у него капиталец, да по тогдашнему времени пристроить его было некуда.
Рисковать было не в обычае; жили осторожно, прижимисто, как будто боялись, что увидят – отнимут. Конечно, и тогда встречались аферисты и пройдохи, но чтобы идти по их следам, нужно было иметь большую решимость и несомненную готовность претерпеть. Человек робкий, или, как тогда говорилось, «основательный», неохотно ввязывался в операции, которые были сопряжены с риском и хлопотами. Богатства приобретались терпением и неустанным присовокуплением гроша к грошу, для чего не требовалось ни особливой развязности ума, ни той канальской изворотливости, без которой не может ступить шагу человек, изъявляющий твердое намерение выбрать из карманов своих ближних все, что в них обретается.
С тех пор прошло около двадцати лет. В продолжение этого времени я вынес много всякого рода жизненных толчков, странствуя по морю житейскому. Исколесовал от конца в конец всю Россию, перебывал во всевозможных градах и весях: и соломенных, и голодных, и холодных * , но не видал ни Т***, ни родного гнезда. И вот, однако ж, судьба бросила меня и туда…
Приезжаю в Т*** и с первого же взгляда убеждаюсь, что умы развязались. Во-первых, к самым, так сказать, воротам города проведена железная дорога. Двадцать лет тому назад никто бы не догадался, что из Т*** можно что-нибудь возить; теперь не только возят, но даже прямо говорят, что и конца этой возке не будет. Двадцать лет тому назад почти весь местного производства хлеб потребляли на месте; теперь – запрос на хлеб стал так велик, что съедать его весь сделалось как бы щекотливым. Свистнет паровоз, загрохочет поезд – и увозит бунты за бунтами куда-то в синюю даль. И даже не знает бессмысленная чернь, куда исчезает ее трудовой хлеб и кого он будет питать…
Во-вторых, кабаков было не больше пяти-шести на весь город; теперь на каждый переулок не менее пяти-шести кабаков.
В-третьих, город осенью и весной утопал в грязи, а летом задыхался от пыли; теперь – соборную площадь уж вымостили, да, того гляди, вымостят и Московскую улицу.
В-четвертых, прежде был городничий * , который всем ведал, всех карал и миловал; теперь – до того доведено самоуправление, что даже в городские головы выбран отставной корнет.
В-пятых, прежде правосудие предоставлялось уездным судам, и я как сейчас вижу толпу голодных подьячих, которые за рубль серебра готовы были вам всякое удовлетворение сделать. Теперь настоящего суда нет, а судит и рядит какой-то совершенно безрассудный отставной поручик * из местных помещиков, который, не ожидая даже рубля серебром, в силу одного лишь собственного легкомыслия, готов во всякую минуту вконец обездолить вас.
В-шестых, наконец, прежде совсем не было адвокатов, а были люди, носившие название «ябедников», «приказных строк», «крапивного семени» и т. д., которые ловили клиентов но кабакам и писали неосновательные просьбы за косушку. Нынче и в Т*** завелось до десяти «аблакатов», которые и за самую неосновательную просьбу меньше красненькой * не возьмут.
Вместе с общим обновлением изменилось и положение Дерунова. Еще ехавши по железной дороге в Т***, я уже слышал, что имя его упоминалось, как имя главного местного воротилы. Разбогател он страшно и уже не сколачивал по копеечке, а прямо орудовал. Арендовал у помещиков винокуренные заводы, в большинстве городов губернии имел винные склады, содержал громадное количество кабаков, скупал и откармливал скот и всю местную хлебную торговлю прибрал к своим рукам. Одним словом, это был монополист, который всякую чужую копейку считал гулящею и не успокоивался до тех пор, пока не залучит всё в свой карман.
Ранним утром поезд примчал нас в Т***. Я надеялся, что найду тут своих лошадей, но за мной еще не приехали. В ожидании я кое-как приютился в довольно грязной местной гостинице и, имея сердце чувствительное, разумеется, не утерпел, чтобы не повидаться с дорогими свидетелями моего детства: с постоялым двором и его бывшим владельцем.
Старого постоялого двора уже не было и следа. На месте его возвышались двухэтажные каменные палаты с пространными флигелями и амбарами, в которых помещались контора и склады. Ужасно это меня огорчило. Вот тут, на самом этом месте, была любезнейшая сердцу грязь; вот здесь я лакомился сдобными лепешками со сливками; вот там я дразнил индюка… И вдруг – ничего этого нет! Какие-то каменные палаты, от которых не веет ничем, отзывающимся сердечною теплотою! До такой степени это поразило меня, что, взойдя на парадное крыльцо, я даже предложил себе вопрос, не дать ли тягу. Кто знает, не окаменел ли и сам Дерунов, подобно своим палатам! Вспоминает ли о прежних сереньких днях, или же он и прошлое свое, вместе с другою ненужною ветошью, сбыл куда-нибудь в такое место, где его никакими способами даже отыскать нельзя! Я несчастлив, и потому очень понятно, что для меня всякая подробность прошлого имеет цену светлого воспоминания. Напротив того, Дерунов счастлив – зачем же, спрашивается, ему прошлое, в котором все-таки было не без плутней, а следовательно, и не без потасовок за оные?
Теперь Дерунов – опора и столп. Авторитеты уважает, собственность чтит, насчет семейного союза нимало не сомневается. Он много и беспрекословно жертвует и получает за это медали; на нем почиет множество благословений Синода; у него в доме останавливается, во время ревизии, губернатор; его чуть не боготворит исправник и тщетно старается подкузьмить мировой судья. В довершение всего, у него дочь выдана за полковника. Какое значение могу я иметь в его глазах, кроме значения ненужного напоминания прошлого? Я не могу ничего ни продать, ни купить, ни даже предложить какие-нибудь услуги. Я – ветошь прошлого, очевидец замасленной сибирки * , загаженных мухами счетов, на которых он когда-то щелкал, приговаривая: «За самовар пять копеечек, овсеца меру брали – двадцать копеечек, за тепло – сколько пожалуете» и т. д. Зачем я пришел?
Но покуда я раздумывал, в воротах дома показался сам старик Дерунов, который только что окончил свои распоряжения во дворе.
Несмотря на свои с лишком шестьдесят лет, он был совершенно бодр и свеж. Он представлял собою совершеннейший тип той породы крепких, сильных и румяных стариков, которых называют благолепными. Голубые глаза его слегка потускнели, вследствие старческой слезы, но смотрели по-прежнему благодушно, как будто говорили: зачем тебе в душу мою забираться? я и без того весь тут! Волоса побелели, но еще кудрявились, обрамливая обнаженный череп и образуя вокруг головы род облака. Та же приятная улыбка на губах, тот же мягкий, лишь слегка надтреснутый тенор. Словом сказать, передо мной стоял прежний Осип Иванов, но только посановитее и в то же время поумытее и пощеголеватее.
– Вам до меня? – обратился он ко мне с вопросом. Я назвал себя.
Старик постоял с минуту, как бы ища в своей памяти, но наконец вспомнил. И, сказать по правде, вспомнил с видимым удовольствием.
– Господи! – засуетился он около меня, – легко ли дело, сколько годов не видались! Поди, уж лет сорок прошло с тех пор, как ты у меня махонькой на постоялом лошадей кармливал!
– Сорок не сорок, а много-таки воды утекло!
– Что и говорить! Вот и у вас, сударь, головка-то беленька стала, а об стариках и говорить нечего. Впрочем, я на себя не пожалуюсь: ни единой во мне хворости до сей поры нет! Да что же мы здесь стоим! Милости просим наверх!
Пошли в дом; лестница отличная, светлая; в комнатах – благолепие. Сначала мне любопытно было взглянуть, каков-то покажется Осип Иванович среди всей этой роскоши, но я тотчас же убедился, что для моего любопытства нет ни малейшего повода: до такой степени он освоился со своею новою обстановкой.
– Вот какую хижу я себе выстроил! – приветствовал он меня, когда мы вошли в кабинет, – теперь у меня простора вдоволь, хоть в дрожках по горницам разъезжай. А прежде-то что на этом месте было… чай, помните?
– Да не забыл-таки. И знаете ли, Осип Иваныч, как подходил к вашему дому да увидел, что прежнего постоялого двора нет – как будто жаль стало!
– Что жалеть-то! Вони да грязи мало, что ли, было? После постоялого-то у меня тут другой домок, чистый, был, да и в том тесно стало. Скоро пять лет будет, как вот эти палаты выстроил. Жить надо так, чтоб и светло, и тепло, и во всем чтоб приволье было. При деньгах да не пожить? за это и люди осудят! Ну, а теперь побеседуемте, сударь, закусимте; я уж вас от себя не пущу! Сказывай, сударь, зачем приехал? нужды нет ли какой?
Старик, очевидно, не знал, какой тон установить в отношении ко мне, и потому беспрерывно переходил от «вы» на «ты».
– Да у вас, чай, дела; еще задержишь…
– Какие дела! всех дел не переделаешь! Для делов дельцы * есть – ну, и пускай их, с богом, бегают! Господи! сколько годов, сколько годов-то прошло! Голова-то у тебя ведь почесть белая! Чай, в город-то в родной въехали, так диву дались!
– Да, порядочно-таки изменился!
– Постой, что еще вперед будет! Площадь-то какая прежде была? экипажи из грязи народом вытаскивали! А теперь посмотри – как есть красавица! Собор-то, собор-то! на кумпол-то взгляни! За пятнадцать верст, как по остреченскому тракту едешь, видно! Как с последней станции выедешь – всё перед глазами, словно вот рукой до города-то подать! Каменных домов сколько понастроили! А ужо, как Московскую улицу вымостим да гостиный двор выстроим – чем не Москва будет!
– Хорошо-то хорошо… да ведь и прежде…
– Нечего, сударь, прежнего жалеть! Надо дело говорить: ничего в «прежнем» хорошего не было! Я и старик, а не жалею. Только вонь и грязь была. А этого добра, коли кому приятно, и нынче вдоволь достать можно. Поезжай в «Пешую слободу» да и живи там в навозе!
Осип Иваныч на минуту остановился и не то восторженно, не то иронически воскликнул:
– Одних питейных заведений у нас нынче числом шестьдесят пять штук!
– Да? ну, это, конечно, усовершенствование немаловажное…
– Не нравится? А мне так любо смотреть! ровно часовые по улице-то стоят! впустить впустят, а выпустить – и думать не моги!
– Что ж тут хорошего!
– А то и хорошо, что вольному воля! Прежде насчет всего запрет был, а нынче – воля! А впрочем, доложу вам, умному человеку на этот счет все едино: что запрет, что воля. Когда запрет был – у умного человека на предмет запрета выдумка была; воля пришла – у него на предмет этой самой воли выдумка готова! Умный человек никогда без хлеба не оставался. А что касается до прочих, так ведь и для них все равно. Только навыворот… ха-ха!
Осип Иваныч звонко и добродушно засмеялся и даже несколько, кажется, удивился, что и я вместе с ним не смеюсь.
– Да что ж ты унылой какой сделался! – сказал он, – а ты побравее, поповоротливее взглядывай! потрафляй! На меня смотри: чем был и чем стал!
– Да, вам таки посчастливилось, кажется!
– Благословил господь! А все-таки скажу, в нашем деле как кому потрафится! Сумел потрафить – с рублем будешь; не сумел – в трубу вылетел! Одно верно: руки склавши сидеть будешь – много не наживешь! Не мало тоже я думы передумал, покуда решился колесо-то это завести. Прежде и я по зернышку клевал, ну, а потом вижу, люди горстями хватают, – подумал: «Не все же людям, и нам, может, частица перепадет!» Да об этом после! Что мы так-то сидим! Эй, чаю сюда! да закусочки! Господи! сколько лет, сколько зим! Еще от родителей ваших, сударь, ласку видел, вот оно когда знакомство-то наше началось! Недавно еще мимо Чемезова-то проезжал – вспоминал! как же! Дом-то барский, сказывают, уж обвалился; ни замков, ни заслонок, даже кирпичи из печей – и те повытасканы. Пожалел я: стоит махина без окон, словно инвалид без глаз!
Осип Иваныч неодобрительно покачал головой. Между тем подали чай, а на другом столе приготовляли закуску.
– Туда, что ли, сударь, едете? – обратился ко мне Дерунов.
– Туда.
– Что делать предполагаете?
– Да посмотрю…
– По правде сказать, невелико вам нынче веселье, дворянам. Очень уж оплошали вы. Начнем хоть с тебя: шутка сказать, двадцать лет в своем родном гнезде не бывал! «Где был? зачем странствовал?» – спросил бы я тебя – так сам, чай, ответа не дашь! Служил семь лет, а выслужил семь реп!
– Всякому свое, Осип Иваныч. Может быть, и на нашей улице будет праздник!
– Знаю я, сударь, что начальство пристроить вас куда-нибудь желает. Да вряд ли. Не туда вы глядите, чтоб к какому ни на есть делу приспособиться!
– Уж будто и дела для нас никакого не найдется!
– Какое же дело! Вино вам предоставлено было одним курить * – кажется, на что статья подходящая! – а много ли барыша нажили! Побились, побились, да к тому же Дерунову на поклон пришли – выручай! Нечего делать – выручил! Теперь все заводы в округе у меня в аренде состоят. Плачу аренду исправно, до ответственности не допущаю – загребай помещик денежки да живи на теплых водах!
– Воспитание, Осип Иваныч, не такое мы получили, чтоб об материальных интересах заботиться. Я вот по-латыни прежде хорошо знал, да, жаль, и ее позабыл. А кабы не позабыл, тоже утешался бы теперь!
– На пустые поля да на белоус * глядючи. Так, сударь! А надолго ли, смею спросить, в Чемезово-то собрались?
– Нет, зачем надолго! Посмотреть да кой-чем распорядиться – и опять в Петербург!
– То-то. В деревне ведь тоже пить-есть надо. Земля есть, да ее не укусишь. А в Петербурге все-таки что-нибудь добудешь. А ты не обидься, что я тебя спрошу: кончать, что ли, с вотчиной-то хочешь?
– Хотелось бы. Крестьяне на выкупе, земля – обрезки кое-какие * остались; не к рукам мне, Осип Иваныч!
– А не к рукам, так продать нужно. Дерунова за бока! Что ж, я и теперь послужить готов, как в старину служивал. Даром денег не дам, а настоящую цену отчего не заплатить? Заплачу!
– Да ведь настоящая-то цена… кто ее знает, какая она?!
– Настоящая цена – христианская цена. Чтоб ни мне, ни тебе – никому не обидно; вот какая это цена! У тебя какая земля! И тебе она не нужна, и мне не нужна! Вот по этому самому мачтабу и прикладывай, чего она сто́ит!
– Однако ведь вы охотитесь же купить!
– Так, балую. У меня теперь почесть четверть уезда земли-то в руках. Скупаю по малости, ежели кто от нужды продает. Да и услужить хочется – как хорошему человеку не услужить! Все мы боговы слуги, все друг дружке тяготы нести должны. И с твоей землей у меня купленная земля по смежности есть. Твои-то клочки к прочим ежели присовокупить – ан дача выйдет. А у тебя разве дача?
– Ну, кроме вас, и крестьяне, может быть, пожелают приобрести.
– Крестьяне? крестьянину, сударь, дани платить надо, а не о приобретении думать. Это не нами заведено, не нами и кончится. Всем он дань несет; не только казне-матушке, а и мне, и тебе, хоть мы и не замечаем того. Так ему свыше прописано. И по моему слабому разуму, ежели человек бедный, так чем меньше у него, тем даже лучше. Лишней обузы нет.
Суждение это было так неожиданно, что я невольно взглянул на моего собеседника, не рассердился ли он на что-нибудь. Но он по-прежнему был румян; по-прежнему невозмутимо-благодушно смотрели его глаза; по-прежнему на губах играла приятная улыбка.
– Да уж не рассердили ли вас чем-нибудь крестьяне, что вы от лишней обузы облегчить их хотите? – спросил я.
– Я-то сержусь! Я уж который год и не знаю, что за «сердце» такое на свете есть! На мужичка сердиться! И-и! да от кого же я и пользу имею, как не от мужичка! Я вот только тебе по-христианскому говорю: не вяжись ты с мужиком! не твое это дело! Предоставь мне с мужика получать! уж я своего не упущу, всё до копейки выберу!
– Послушайте, однако ж: почему же вы полагаете, что я не получу? Ведь это странно: вы получите, а я не получу!
– Ничего тут странного нет. Вы только подумайте, сударь, мое ли дело или ваше! Я вот аблаката нанимаю, полторы тысячи ему плачу, так он у меня и в пир, и в мир. Ездит себе да покатывается. У меня в год-то, может, больше сотни дел во всех местах перебывает. Тут и в грош есть, и в тысячу. Так разложите эти полторы тысячи на сто дел – что выйдет! Плевое дело? А тебе из-за каждой срубленной елки, из-за каждой гривенной потравы аблаката нанимать нужно! Резон ли это? Где ты столько денег найдешь, чтобы эту прорву насытить? Да и аблаката-то где еще найдешь? за ним тоже в город ехать нужно, харчиться, убытчиться! Во что это тебе вскочит? А земля-то, сударь, хоть и нет у нее души, а чувствует она, матушка, что у ней настоящего радетеля нет!
– Да я не об земле. Я знаю, что я не радетель земле. Я землю мужикам продам, а с мужиков деньги получу.
– Разом ничего вы, сударь, с них не получите, потому что у них и денег-то настоящих нет. Придется в рассрочку дело оттягивать. А рассрочка эта вот что значит: поплатят они с грехом пополам годок, другой, а потом и надоест: всё плати да плати!
– Надоест! Это разве резон! ведь не бессудная же земля!
– И земля не бессудная, и резону не платить нет, а только ведь и деньга защитника любит. Нет у нее радетеля – она промеж пальцев прошла! есть радетель – она и сама собой в кармане запутается. Ну, положим, рассрочил ты крестьянам уплату на десять лет… примерно, хоть по полторы тысячи в год…
«По полторы тысячи! стало быть, пятнадцать тысяч в десять лет! – мелькнуло у меня в голове. – Однако, брат, ты ловок! сколько же разом-тоты намерен был мне отсыпать!»
– Ну, продал, заключил условие, уехал. Не управляющего же тебе нанимать, чтоб за полуторами тысячами смотреть. Уехал – и вся недолга! Ну год они тебе платят, другой платят; на третий – пишут: сенов не родилось, скот выпал… * Неужто ж ты из Питера сюда поскачешь, чтоб с ними судиться?!
– Не поскачу, а напишу кому следует.
– Да ведь у них и взаправду скот выпал – неужто ты их зорить будешь!
– Однако, ведь вы взыскали бы?
– Я – другое дело. Я радетель. Я и землю соблюду, и деньги взыщу. Я всякое дело порядком поведу. Ежели бы я, например, и совсем за землей не смотрел, так у меня крестьянин синь пороха не украдет. Потому, у него исстари составилось мнение, что у Дерунова ничего плохо не лежит. Опять же и насчет взысканий: не разоряю я, а исподволь взыскиваю. Вижу, коли у которого силы нет – в работу возьму. Дрова заставлю пилить, сено косить – мне всего много нужно. Ему приятно, потому что он гроша из кармана не вынул, а ровно бы на гулянках отработался, а мне и того приятнее, потому что я работой-то с него, вместо рубля, два получу!
– Ну, а вы… сколько бы вы мне за землю предложили?
– Пять тысяч – самая христианская цена. И деньги сейчас в столе – словно бы для тебя припасены. Пять тысяч на круг! тут и худая, и хорошая десятина – всё в одной цене!
– Ну, нет, это дешевенько. Лучше уж я посмотрю!
– Посмотри! что ж, и посмотреть не худое дело! Старики говаривали: «Свой глазок – смотрок!» И я вот стар-стар, а везде сам посмотрю. Большая у меня сеть раскинута, и не оглядишь всеё – а все как-то сердце не на месте, как где сам недосмотришь! Так день-деньской и маюсь. А, право, пять тысяч дал бы! и деньги припасены в столе – ровно как тебя ждал!
Однако я ничего не ответил на этот новый вызов. Мы оба на минуту смолкли, но я инстинктивно почувствовал, что между нами вдруг образовалась какая-то натянутость. Я смотрел в сторону, Осип Иваныч тоже поглядывал куда-то в угол.
– Ну, а ваши дела как? – прервал я первый молчание.
– Нечего бога гневить – дела хороши! Нынче только мозгами шевелить не ленись, а деньга сама к тебе привалит!
– Хлебом торгуете?
– Хлебом нынче за первый сорт торговать. Насчет податей строго стало, выкупные требуют – ну, и везут. Иному и самому нужно, а он от нужды везет. Очень эта операция нынче выгодная.
– Скот скупаете тоже, я слышал?
– И скот скупать хорошо, коли ко времю. Вот в марте кормы-то повыберутся, да и недоимки понуждать начнут – тут только не плошай! За бесценок целые табуны покупаем да на винокуренных заводах на барду ставим! Хороший барыш бывает.
– Леса́, вино?
– И лесами подобрались – дрова в цене стали. И вино – статья полезная, потому – воля. Я нынче фабрику миткалевую * завел: очень уж здесь народ дешев, а провоз-то по чугунке не бог знает чего стоит! Да что! Я хочу тебя спросить: пошли нынче акции, и мне тоже предлагали, да я не взял!
– Что ж так?
– Опаску имею. Намеднись даже генерал ко мне из Питера приезжал. Снял, вишь, железную дорогу * , так в учредители звал. Очень хвалил!
– За чем же стало?
– То-то, что Сибирь-то еще у меня в памяти! Забыть бы об ней надо! Еще бы вольнее орудовать можно было!
– С какой же тут стати Сибирь?
– Да ведь на грех мастера нет. Толковал он мне много, да мудрено что-то. Я ему говорю: «Вот рубль – желаю на него пятнадцать копеечек получить». А он мне: «Зачем твой рубль? Твой рубль только для прилику, а ты просто задаром еще другой такой рубль получишь!» Ну, я и поусумнился. Сибирь, думаю. Вот сын у меня, Николай Осипыч, – тот сразу эту механику понял!
– Должно быть, ваш генерал помещение для облигаций выгодное нашел; ну, акции-то и пойдут, как будто на придачу.
– Вот это самое и он толковал, да вычурно что-то. Много, ах, много нынче безместных-то шляется! То с тем, то с другим. Намеднись тоже Прокофий Иваныч – помещик здешний, Томилиным прозывается – с каменным углем напрашивался: будто бы у него в имении не есть этому углю конца. Счастливчики вы, господа дворяне! Нет-нет да что-нибудь у вас и окажется! Совсем было капут вам – ан вдруг на лес потребитель явился. Леса́ извели – уголь явился. * Того гляди, золото окажется – ей-богу, так!