Текст книги "Том 11. Благонамеренные речи"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 50 страниц)
Превращение *
На днях иду по Невскому, мимо парикмахерской Дюбюра, смотрю и глазам не верю: по лестнице магазина сходит… сам Осип Иванович Дерунов!!
Нужно было в свое время очень запечатлеть в памяти лицо Осипа Иваныча, чтобы узнать его в том обличии, в каком он предстал передо мной в эту минуту. На плечах накинута соболья шуба редчайшей воды (в «своем месте» он носит желтую лисью шубу, а в дорогу так и волчьей не брезгает), на голове надет самого новейшего фасона цилиндр, из-под которого высыпались наружу серебряные кудри; борода расчесана, мягка, как пух, и разит духами; румянец на щеках даже приятнее прежнего; глаза блестят… Словом сказать, лет двадцать пять с плеч долой – никак не меньше.
И прежде случалось, что Дерунов по временам наезжал в Петербург по своим делам, но приезды эти всегда совершались более чем скромно. Останавливался он обыкновенно у кума своего, Ивана Иваныча Зачатиевского, сына к – ского пономаря, который служил в одном из департаментов столоначальником, досиделся до чина статского советника и с получением его воспользовался титулом управляющего столом. Если же у кума было нельзя приютиться (Зачатиевский был необыкновенно плодущ, и не всегда в его квартире имелся свободный угол), в таком случае Дерунов нанимал дешевенький нумер в гостинице «Рига» или у Ротина, и там все его издержки, сверх платы за нумер, ограничивались требованием самовара, потому что чай и сахар у него были свои, а вместо обеда он насыщался холодными закусками с сайкой, покупаемыми у лоточников. Франтить он не только не франтил, но даже, ступая на петербургскую почву, как бы с расчетом усугублял невзрачность своего костюма. Иногда, во время этих наездов, он удостоивал посещать и меня.
– Охота вам, Осип Иваныч, себя изнурять! – бывало, скажешь ему, – человек вы состоятельный, а другие говорят и богатый, могли бы в Петербурге шику задать, а вы вот в сибирке ходите да белужиной, вместо обеда, пробавляетесь!
– А ты слушай-ко, друг, что я тебе скажу! – благосклонно объяснял он мне в ответ, – ты говоришь, я человек состоятельный, а знаешь ли ты, как я капитал-то свой приобрел! все постепенно, друг, все пятачками да гривенничками! Кабы платье-то у меня хорошее было, мне бы в карете ездить надо, а за нее поди пять рублей в день отдать мало! А теперь я от Ивана Иваныча (Зачагиевского, из Измайловского полка) выйду – платье-то у меня таковское: и забрызгает – терпит! Вот я иду-иду на биржу, да и даю извозчику сначала дву-гривенничек, а потом, у Вознесенья, и пятиалтынничек. Времени передо мной достаточно, на пожар спешить нечего. Не возьмет извозчик пятиалтынничка – я и до адмиралтейства, заместо прогулки, дойду, а оттоль уж за гривенничек и сяду до биржи. Ан сочти-ка ты, сколько гривенников-то за день в кармане останется – ведь шутя-шутя полтора-два рубля в сутки набежит!
– А вам очень эти полтора-два рубля дороги?
– Мне все дорого, потому на полу и гривенника не поднимешь. Опять и то скажу: я ведь всякою операцией орудую, и сало покупаю, и масло постное, всякий, значит, товар. Во всё пальцем колупнуть должен, а иное и на язык испробовать Кабы теперича я в хорошем платье да в перчатках ходил, как бы к товару-то я приступился? Ведь около него хорошее-то платье изгадишь, а оно поди денег стоит. Вот и стал бы я, вместо того, чтобы сам до всего доходить, прикащика за себя посылать, а прикащику-то плати, да он же тебя за твои деньги продаст! А теперь – святое дело! Нужды нет, что по пятачкам да по гривенничкам сбираем: курочка и по зернышку клюет, да сыта бывает!
– Ну, вы-то, чай, не всё по зернышку клюете! Как сало-то на язык попробуете – в кармане, смотри, и изрядный куш очутится!
– Бывают и куши – и от кушей не отказываемся. Да ведь и тут опять: отчего эти самые куши до нас доходят? Всё через нашу же экономию да осмотрительность! Лучше скажу тебе: даже немец здешний такое мнение об нас, русских, имеет, что в худом-то платье человеку больше верят, нежели который человек к нему в карете да на рысаках к крыльцу подъедет. Теперича хоть бы я: миткалевая фабрика у меня есть, хлопок нужен; как приду я к немцу в своем природном, русском виде, мне и поклониться ему не стыдно! Да и он тоже, глядя на мою одёжу, соображает: «Этот человек, говорит, основательный!» Глядишь – ан мне и уступочка за мою основательность. Нет, сударь, видно, нам, русским, еще предел не вышел в хорошем-то платье ходить!
И вот этот самый человек, возведший хождение в худом платье чуть не в теорию, является передо мной совершенным франтом. Из-за распахнувшейся на мгновение шубы я заметил отлично сшитый сюртук и ослепительной белизны рубашку с крупными брильянтовыми запонками; на руках перчатки à double couture [24]24
двойной строчки.
[Закрыть], на шее – узенький черный col… [25]25
галстук.
[Закрыть]Только сапоги навыпуск обличают русского человека, да и то, быть может, он сохранил их потому, что видел такие же у какого-нибудь знакомого кирасира.
– Осип Иваныч – вы? – спросил я нерешительно.
– Самолично-с.
Он высунул из-под шубы два пальца, один из которых я слегка и потянул к себе, сказав:
– Вот вы и в перчатках! а помните, недавно еще вы говорили, что вам непременно голый палец нужен, чтоб сало ловчее было колупать и на язык пробовать?
– Было… и это! – ответил он, несколько сконфузясь, – а что только два пальца вам подал, так этому есть причина: шубу поддерживаю.
– Нет, в самом деле! Не шутя, ведь узнать вас нельзя, Осип Иваныч! Похорошели! помолодели! Просто двадцать пять лет с костей долой! Надолго ли в Петербург?
– Думаю недельки две еще побыть.
– А помнится, вы не очень-то Петербург долюбливали? По делам?
– По делам… ну, и проветриться тоже… Сидишь-сидишь, этта, в захолустье – захочется и на свет божий взглянуть!
– И прекрасно. Теперь, стало быть, вам остается только «штучку» какую-нибудь подцепить – и дело в шляпе! А может быть, вы уж и подцепили?
– Есть их, «штучек»-то… довольно здесь! Я, впрочем, не столько для них, сколько для того, что уж оченно генерал приехать просил.
– Какой генерал?
– Да вот, что летось к нам в К. приезжал… сказывал вот, помнится! Насчет облигациев…
– Стало быть, об концессии хлопотать * приехали?
– Парень-то уж больно хорош. Говорит: «Можно сразу капитал на капитал нажить». Ну, а мне что ж! Состояние у меня достаточное; думаю, не все же по гривенникам сколачивать, и мы попробуем, как люди разом большие куши гребут. А сверх того, кстати уж и Марья Потапьевна проветриться пожелала.
– Какая Марья Потапьевна?
– Уж и забыли? Яшенькина, сына моего, супруга… Мне показалось, что, говоря это, он как-то посмотрел совсем уже вкось.
– Не видал я ее, Осип Иваныч, не привелось в ту пору. А красавица она у вас, сказывают. Так, значит, вы не одни? Это отлично. Получите концессию, а потом, может быть, и совсем в Петербурге оснуетесь. А впрочем, что ж я! Переливаю из пустого в порожнее и не спрошу, как у вас в К., все ли здоровы? Анна Ивановна? Николай Осипыч?
– Что им делается! Цветут красотой – и шабаш. Я нынче со всеми в миру живу, даже с Яшенькой поладил. Да и он за ум взялся: сколь прежде строптив был, столь нонче покорен. И так это родительскому сердцу приятно…
– Еще бы! какой он, однако ж, чудак у вас! Марью Потапьевну в Петербург отпустил, а сам в захолустье остался!
– Ведь не одну он ее отпустил, а с родителем. Да ему-то, признаться, в хорошую-то компанию и войти покуда нельзя.
– Что так?
– Да все то же. Вино мы с ним очень достаточно любим. Да не зайдете ли к нам, сударь: я здесь, в Европейской гостинице, поблизности, живу. Марью Потапьевну увидите; она же который день ко мне пристает: покажь да покажь ей господина Тургенева. А он, слышь, за границей. Ну, да ведь и вы писатель – все одно, значит. Э-эх! загоняла меня совсем молодая сношенька! Вот к французу послала, прическу новомодную сделать велела, а сама с «калегвардами» разговаривать осталась * .
– Вот как!
– Да, сударь, всякого люду к нам теперь ходит множество. Ко мне – отцы, народ деловой, а к Марье Потапьевне – сынки наведываются. Да ведь и то сказать: с молодыми-то молодой поваднее, нечем со стариками. Смеху у них там… ну, а иной и глаза таращит – бабенке-то и лестно, будто как по ней калегвардское сердце сохнет! Народ военный, свежий, саблями побрякивает – а время-то, между тем, идет да идет. Бывают и штатские, да всё такие же румяные да пшеничные – заодно я их всех «калегвардами» прозвал.
– Что ж, чай, любезности напевают Марье Потапьевне?
– Не без того. Ведь у вас, в Питере, насчет женского-то полу утеснительно; офицерства да чиновничества пропасть заведено, а провизии про них не припасено. Следственно, они и гогочут, эти самые «калегварды». Так идем, что ли, к нам?
Я согласился.
Дерунов занимал в гостинице отлично меблированный апартамент, комнат впять. Прямо из передней – столовая (здесь в настоящую минуту был накрыт стол, уставленный разнообразнейшими закусками и целою батареей водок и вин), из столовой налево – кабинет и спальня Осипа Иваныча, направо – гостиная и будуар Марьи Потапьевны. В гостиной раздавались голоса и смех. Когда мы вошли (было около двух часов утра), то глазам нашим представилась следующая картина: Марья Потапьевна, в прелестнейшем дезабилье из какой-то неслыханно дорогой материи, лежала с ножками на кушетке и играла кистями своего пеньюара; кругом на стульях сидело четверо военных и один штатский. Военные принадлежали к разным родам оружия, но все были одинаково румяны и белы и все одинаково глядели крепышами; даже штатский был так бел и румян, что сразу его нельзя было признать за штатского.
– А я тебе, Машенька, писателя привел! шутя на улице нашел! – балагурил Осип Иваныч, рекомендуя меня Марье Потапьевне.
Марья Потапьевна поспешно сошла с кушетки и как-то оторопела, словно институтка, перед которой вырос из земли учитель и требует ее к ответу в ту самую минуту, когда она всеми силами души призывала к себе «калегварда». Очень возможно, что она думала, что перед нею стоит сам Тургенев, но я, разумеется, поспешил ее успокоить, назвав себя. И, увы! я с горестью должен сознаться, что фамилия моя ровно ничего не сказала ей, кроме того, что я к – ский помещик и как-то летом был у Осипа Иваныча с предложением каких-то земельных обрезков.
Впрочем, она очень предупредительно подала руку и даже на мгновение задумалась, словно стараясь что-то припомнить.
– Ах, да! ведь вы по смешной части! * – наконец вспомнила она.
– Горестей не имею – от этого, – ответил я, и, не знаю отчего, мне вдруг сделалось так весело, точно я целый век был знаком с этою милою особой. «Сколько тут хохоту должно быть, в этой маленькой гостиной, и сколько вранья!» – думалось мне при взгляде на этих краснощеких крупитчатых «калегвардов», из которых каждый, кажется, так и готов был ежеминутно прыснуть со смеху.
– Садитесь – гости будете! – пригласила меня Марья Потапьевна, принимая прежнее положение на кушетке.
Я сел и тут только всмотрелся в нее. Действительно, это была женщина, в материальном смысле, очень привлекательная. Рослая, ширококостая, высокогрудая, с румяным, несколько более чем нужно круглым лицом, с большими серыми навыкате глазами, с роскошною темно-русою косой, с алыми пухлыми губами, осененными чуть заметно темным пушком, она представляла собой совершенный тип великорусской красавицы в самом завидном значении этого слова. Мне досадно было смотреть на роскошный ее пеньюар и на ту нелепую позу, в которой она раскинулась на кушетке, считая ее, вероятно, за пес plus ultra [26]26
верх.
[Закрыть]аристократичности; мне показалось даже, что все эти «калегварды», в других случаях придающие блеск обстановке, здесь только портят. Хотелось бы видеть ее в штофном малиновом сарафане, в кисейной рубашке, среди хоровода. Одна рука уперлась в бок, другая полукругом застыла в воздухе, голова склонена набок, роскошные плечи чуть вздрагивают, ноги каблучками притопывают, и вот она, словно павушка-лебедушка, истово плывет по хороводу, а парни так и стонут кругом, не «калегварды», а настоящие русские парни, в синих распашных сибирках, в красных александрийских рубашках, в сапогах навыпуск, в поярковых шляпах, утыканных кругом разноцветными перьями…
Как по морю по Хвалынскому *
Выплывала лебедь белая
раздается в моих ушах…
Ну, скажите на милость, зачем тут «калегварды»? что они могут тут поделать, несмотря на всю свою крупитчатость? Вот кабы Дерунову, Осипу Иванычу, годов сорок с плеч долой – это точно! Можно было бы залюбоваться на такую парочку!
– Ну-с, господа «калегварды», о чем лясы точите? – между тем фамильярно обратился к присутствующим Дерунов.
– Да вот, Осип Иваныч, хотим вам на Марью Потапьевну пожаловаться! никакого хорошего разговору не допускает! сразу так оборвет – хоть на Кавказ переводись! – ответил один юный корнет, с самым легким признаком усов, совсем-совсем херувим.
– Стало быть, перепустили маленько. А вы, господа, не всё зараз. Посрамословьте малость, да и на завтра что-нибудь оставьте! Дней-то ведь впереди много у бога!
– Да мы и то крошечку… об Шнейдерше чуть-чуть вспомнили!
– Знаю я вашу «крошечку». Взглянуть на вас – уж так-то вы молоды, так-то молоды! Одень любого в сарафан – от девки не отличишь! А как начнете говорить – кажется, и габвахта ваша, и та от ваших слов со стыда сгореть должна!
Общий смех. *
– Вот я и привел нарочно писателя: авось, мол, он вас остепенит. Я уж Иван Иваныча (Зачатиевского) к ним не однажды в компанию припускал – для степенности, значит, – а они, не будь просты, возьмут да и откомандируют его в кондитерскую за конфектами!
Сказав это, Осип Иваныч тоже взял стул, придвинул его к кружку и сел верхом.
– Ну, что же притихли! – прикрикнул он, – без меня небось словно мельница без мелева, а пришел – языки прикусили! Сказывайте, об чем без меня срамословили?
– Да что при вас… без вас свободнее! – отозвался кто-то, и все вдруг смолкло.
Действительно, с нашим приходом болтовня словно оборвалась; «калегварды» переглядывались, обдергивались и гремели оружием; штатский «калегвард» несколько раз обеими руками брался за тулью шляпы и шевелил губами, порываясь что-то сказать, но ничего не выходило; Марья Потапьевна тоже молчала; да, вероятно, она и вообще не была разговорчива, а более отличалась по части мления.
– Ну, батюшка, это вы страху на них нагнали! – обратился ко мне Дерунов, – думают, вот в смешном виде представит! Ах, господа, господа! а еще под хивинца хотите идти! * А я, Машенька, по приказанию вашему, к французу ходил. Обнатурил меня в лучшем виде и бороду духами напрыскал?
Марья Потапьевна лениво вскинула глазами на Осипа Иваныча; из рядов «калегвардов» послышалось несколько панегирических восклицаний.
– Скажите хоть вы что-нибудь! – вдруг обратилась ко мне Марья Потапьевна.
Обращение это застало меня совершенно врасплох. Вообще я робок с дамами; в одной комнате быть с ними – могу, но разговаривать опасаюсь. Все кажется, что вот-вот онаспросит что-нибудь такое совсем неожиданное, на что я ни под каким видом ответить не смогу. Вот «калегвард» – тот ответил; тот, напротив, при мужчине совестится, а дама никогда не застанет его врасплох. И будут онивместе разговаривать долго и без умолку, будут смеяться и – кто знает – будут, может быть, и понимать друг друга!
– Вы ко мне?.. Но ведь я… право, со мной не случалось ничего такого… – бормотал я сконфуженно…
И в то время мне думалось: а ну, как она скажет: «какой вы, однако ж, невежа!» Литератор, в некотором роде служитель слова – и ничего не умеет рассказать! вероятно ли это?
К счастию, меня озарила внезапная мысль. Я вспомнил, что когда-то в детстве я читал рассказ под названием: «Происшествие в Абруццских горах»; сверх того, я вспомнил еще, что когда наши русские Александры Дюма-фисы желают очаровывать дам (дамы – их специальность), то всегда рассказывают им это самое «Происшествие в Абруццских горах», и всегда выходит прекрасно.
«А что, не пройтись ли и мне насчет «Происшествия в Абруццских горах»? – пришло мне на ум. – Правда, я там никогда не бывал, но ведь и они тоже, наверное, не бывали… Следственно…»
Я наскоро припомнил басню рассказа, читанного мною в детстве, и в то же время озаботился позаимствоваться некоторыми подробностями из оперы «Фра-Диаволо» * , для соблюдения couleur locale [27]27
местного колорита.
[Закрыть].
– Позвольте! – воскликнул я, не откладывая дела в долгий ящик, – есть у меня одна вещица: «Происшествие в Абруццских горах»… * Происшествие это случилось со мной лично, и если угодно, я охотно расскажу вам его.
Предложение мое встретило радушный прием. Марья Потапьевна томно улыбнулась и даже, оставив горизонтальное положение на кушетке, повернулась в мою сторону; «ка-легварды» переглянулись друг с другом, как бы говоря: nous allons rire [28]28
сейчас посмеемся.
[Закрыть].
– Итак, – начал я, – я обещал вам, милая Марья Потапьевна, рассказать случай из моей собственной жизни, случай, который в свое время произвел на меня громадное впечатление. Вот он:
ПРОИСШЕСТВИЕ В АБРУЦЦСКИХ ГОРАХ
(Посвящается русским беллетристам, очаровывающим русских дам рассказами из собственной жизни)
В 1848 году путешествовали мы с известным адвокатом Евгением Легкомысленным (для чего я привлек к моему рассказу адвоката Легкомысленного – этого я и теперь объяснить себе не могу; ежели для правдоподобия, то ведь в 1848 году и адвокатов, в нынешнем значении этого слова, не существовало!!) по Италии, и, как сейчас помню, жили мы в Неаполе, волочились за миловидными неаполитанками, ели frutti di mare [29]29
креветок, устриц и т. п.
[Закрыть]и пили una fiasca di vino [30]30
фляжку вина.
[Закрыть]. Вот только однажды говорит мне Легкомысленный:
– А не съездить ли нам в Абруццские горы?
– С какой стати в Абруццские горы загорелось? – спрашиваю я.
– А там, говорит, разбойники!
Взглянул я, знаете, на Легкомысленного, а он так и горит храбростью. Сначала меня это озадачило: «Ведь разбойники-то, думаю, убить могут!» – однако вижу, что товарищ мой кипятится, ну, и я как будто почувствовал угрызение совести.
– Идет, – говорю, – едем!
Ну-с, только едем мы с Легкомысленным, а в Неаполе между тем нас предупредили, что разбойники всего чаще появляются под видом мирных пастухов, а потом уже оказываются разбойниками. Хорошо. Взяли мы с собой запас frutti di mare и una fiasca di vino, едем в коляске и калякаем.
– А знаешь ли, – говорит Легкомысленный, – я понимаю поступок гимназиста Полозова * !
– Что ж тут понимать-то?
– Нет, как хочешь, а нанять тройку и без всякой причины убить ямщика – тут есть своего рода дикая поэзия! я за себя не ручаюсь… может быть, и я сделал бы то же самое!
– Наплевать мне на твою поэзию, а ты бы вот об чем подумал: Абруццские горы близко, страшные-то разговоры оставить бы надо!
– Помилуй! – говорит. – Да я затем и веду страшные разговоры, чтоб падший дух в себе подкрепить! Но знаешь, что иногда приходит мне на мысль? – прибавил он печально, – что в этих горах, в виду этой суровой природы, мне суждено испустить многомятежный мой дух!
Ладно. Между этими разговорами приезжаем на станцию. «Тут, – говорят нам, – коляску оставить нужно, а придется вам ехать на ослах!» Что ж, на ослах так на ослах! – сели, поехали.
Отъехали мы верст десять – и вдруг гроза. Ветер; снег откуда-то взялся; небо черное, воздух черный и молнии, совсем не такие, как у нас, а толстые-претолстые. Мы к проводникам: «Долго ли, мол, этак будет?» – не понимают. А сами между тем по-своему что-то лопочут да посвистывают.
– Молись! – кричит мне Легкомысленный.
И вдруг, при этом его слове, показался в стороне огонек. Смотрим – хижина, и на пороге крыльца бедные пастухи с факелами в руках.
– Помнишь, что́ нам в Неаполе о пастухах говорили? – шепнул мне на ухо Легкомысленный.
Признаюсь откровенно, в эту минуту я именно только об этом и помнил. Но делать было нечего: пришлось сойти с ослов и воспользоваться гостеприимством в разбойничьем приюте. Первое, что поразило нас при входе в хижину, – это чистота, почти запустелость, царствовавшая в ней. Ясное дело, что хозяева, имея постоянный промысел на большой дороге, не нуждались в частом посещении этого приюта. Затем, на стенах было развешано несколько ружей, которые тоже не предвещали ничего доброго.
– Видишь? – спросил я шепотом Легкомысленного.
Но он, в ответ, только стучал зубами.
Не успели мы снять с себя верхнее платье и расположиться, как нам принесли овечьего сыру, козьего молока и горячих лепешек. Но таких вкусных лепешек, милая Марья Потапьевна, я ни прежде, ни после – никогда не едал! А шельмы пастухи прислуживают нам и между тем всё что-то по-своему лопочут.
Поели, надо ложиться спать. Я запер дверь на крючок и, по рассеянности, совершенно машинально потушил свечку. Представьте себе мой ужас! – ни у меня, ни у Легкомысленного ни единой спички! Очутиться среди непроглядной тьмы и при этом слышать, как товарищ, без малейшего перерыва, стучит зубами! Согласитесь, что такое положение вовсе не благоприятно для «покойного сна»…
Надо вам сказать, милая Марья Потапьевна, что никто никогда в целом мире не умел так стучать зубами, как стучал адвокат Легкомысленный. Слушая его, я иногда переносился мыслью в Испанию и начинал верить в существование кастаньет. Во всяком случае, этот стук до того раздражил мои возбужденные нервы, что я, несмотря на все страдания, не мог ни на минуту уснуть.
В полночь мы совершенно явственно услышали шорох…
– Слышишь? – полушепотом спросил меня Легкомысленный, перестав стучать зубами.
– Слышу, – ответил я.
– Я полагаю, что теперь самое время выстрелить из револьвера!
– А я так думаю, что покуда мы с тобой разговариваем, разбойники давно уж догадались и спрятались. Будем же молчать и ожидать.
И действительно: едва мы умолкли, как шорох прекратился.
Через полчаса он, однако ж, возобновился с новою силой.
– Слышишь? – вновь спросил меня Легкомысленный.
– Стреляй! – отвечал я решительно.
– Но я боюсь стрелять!
– И все-таки стреляй, потому что ты адвокат. В случае чего, ты можешь целый роман выдумать, сказать, например, что на тебя напала толпа разбойников и ты находился в состоянии самозащиты; а я сказать этого не могу, потому что лгать не привык.
Не успел я высказать всего этого, как раздался выстрел. И в то же время два вопля поразили мой слух: один раздирающий, похожий на визг, другой – в котором я узнал искаженный голос моего друга.
– Легкомысленный! ты убит или ты убил? – воскликнул я, пораженный ужасом.
Но прежде, нежели я получил ответ, снаружи послышались голоса. Проводники, пастухи – все это всполошилось и стучалось к нам в дверь. Разумеется, я уперся и не отпирал, но дюжие молодцы в одну минуту высадили дверь, и без того чуть державшуюся на ржавых петлях. И что́ же представилось нашим взорам при свете факелов?! Во-первых, на полу простерта была простреленная насквозь кошка, и, во-вторых, на лавке лежал в глубоком обмороке мой друг. Разумеется, мы прежде всего употребили энергические усилия, чтоб возвратить Легкомысленного к сознанию, а остальное время ночи посвятили разъяснению недоразумений. Оказалось, что наши хозяева совсем не разбойники, а действительно добродушные пастухи, которые на другой день опять накормили нас сыром и лепешками и даже напутствовали своими благословениями.
На этот раз Легкомысленный спасся. Но предчувствие не обмануло его. Не успели мы сделать еще двух переходов, как на него напали три голодные зайца и в наших глазах растерзали на клочки! Бедный друг! с какою грустью он предсказывал себе смерть в этих негостеприимных горах! И ка́к он хотел жить!
Хотите верьте, хотите не верьте этой истории, милая Марья Потапьевна, но вы видите пред собою не только очевидца, но и участника ее.
Конец.
Я кончил, но, к удивлению, история моя не произвела никакого эффекта. Очевидно, я адресовался с нею не туда, куда следует. «Калегварды» переглядывались. Марья Потапьевна как-то вяло проговорила:
– Я думала, что вы смешное что-нибудь расскажете, а вы, напротив, печальное…
А Осип Иваныч сказал:
– Слышал я что-то; один купец у нас сказывал, что с ним под Корчевой на постоялом такое же дело приключилось…
Затем все вдруг зевнули.
– А что, господа «калегварды»! в столовой закуска-то зачем же нибудь да поставлена! Ходим! – провозгласил Осип Иваныч.
Действительно, это был самый лучший и, по-видимому, даже давно желанный исход из затруднения, в котором неожиданно очутилась веселая компания. Оружие загремело, стулья задвигались, и мы все, вслед за поднявшеюся Марьей Потапьевной, направились в столовую.
В столовой всем стало как-то поваднее. «Калегварды» выпили по две рюмки водки и затем, по мере закусывания, поглощали соответствующее количество хересу и других напитков. Разговор сделался шумным; предметом его служила Жюдик. Некоторые хвалили; один «калегвард» даже стал в позу и спел «la Chatouilleuse» * [31]31
«Недотрогу».
[Закрыть]. Другие, напротив того, порицали, находя, что Жюдик слишком добродетельна и что, например, Шнейдерша…
– Черт ли мне в ее добродетели! – восклицал один из порицателей, – если я на добродетель хочу любоваться, я, конечно, в Буфф не пойду!
– Ты не понимаешь, душа моя! – возражал один из хвалителей, – это только так кажется, что она добродетельна, а в сущности – c’est une coquine accomplie! [32]32
она настоящая плутовка.
[Закрыть]Вслушайся, например, как она поет:
ведь она произносит это, как будто она совсем-совсем невинная, а вглядись-ка в нее поближе…
запел штатский «калегвард».
– То-то вот и есть! – подхватил панегирист Жюдик, – «qu’elle ne comprend presquerien!» – это очень тонко, душа моя!
– Оченно хорошо она это представляет, – подтвердила и Марья Потапьевна.
– Хорошо-то хорошо, – подался порицатель, – а все-таки… Помните, Шнейдер в «Dites-lui» [35]35
«Скажите ему».
[Закрыть]вот это… масло! Нет, воля твоя! мне в «Буфф» добродетели не нужно! Добродетель – я ее уважаю, это опора, это, так сказать, основание… je n’ai rien à dire contra cela! [36]36
мне нечего возразить!
[Закрыть]Но в «Буфф»…
– A я так, право, дивлюсь на вас, господа «калегварды»! – по своему обыкновению, несколько грубо прервал эти споры Осип Иваныч, – что вы за скус в этих Жюдиках находите! Смотрел я на нее намеднись: вертит хвостом ловко – это так! А настоящего фундаменту, чтоб, значит, во всех статьях состоятельность чувствовалась – ничего такого у нее нет! Да и не может его быть у французенки!
– Ха-ха! «фундамент»! délicieux! [37]37
восхитительно!
[Закрыть]про какой же это «фундамент» вы изволите говорить, Осип Иваныч? – подстрекнул старика один из «калегвардов».
– А про такой, чтобы и поясница, и бедра – все чтобы в настоящем виде было! Ты французенке-то не верь: она перед тобой бедрами шевелит – ан там одне юпки. Вот как наша русская, которая ежели утробистая, так это точно! Как почнет в хороводе бедрами вздрагивать – инда все нутро у тебя переберет!
– А вы таки, Осип Иваныч, любитель!
– В стары годы охоч был. А впрочем, скажу прямо: и молод был – никогда этих соусо́в да труфелей не любил. По-моему, коли-ежели всё как следует, налицо, так труфель тут только препятствует.
– Однако вы тоже, папаша! только молодым предики читаете, а сами ишь ты какой разговор завели! – укорила Марья Потапьевна.
– Я, сударыня, настоящий разговор веду. Я натуральные виды люблю, которые, значит, от бога так созданы. А что создано, то все на потребу, и никакой в том гнусности или разврату нет, кроме того, что говорить об том приятно. Вот им, «калегвардам», натуральный вид противен – это точно. Для них главное дело, чтобы выверт был, да погнуснее чтобы… Настоящего бы ничего, а только бы подлость одна!
– Ну, господа, беда! Теперь нам всем одно от Осипа Иваныча решение – в молчанку играть! – воскликнул один из «калегвардов».
– Нет, я ничего! По мне что! пожалуй, хоть до завтрева языком мели! Я вот только насчет срамословия: не то, говорю, срамословие, которое от избытка естества, а то, которое от мечтания. Так ли я, сударь, говорю? – обратился Осип Иваныч ко мне.
– Да как вам сказать! Я думаю, что вообще, и «от избытка естества», и «от мечтания», материя эта сама по себе так скудна, что если с утра до вечера об ней говорить, то непременно, в конце концов, должно почувствоваться утомление.
– Вот об этом самом я и говорю. Естества, говорю, держись, потому естество – оно от бога, и предел ему от бога положен. А мечтанию этому – конца-краю ему нет. Дал ты ему волю однажды – оно ежеминутно тебе пакость за пакостью представлять будет!
Покуда мы таким образом морализировали, «калегварды» втихомолку вели свой особливый разговор; слышалось шушуканье и тихое, сдержанное хихиканье; казалось, что вот-вот сама Марья Потапьевна сейчас запоет:
Assez!
Finissez!
Monsieur! vous me faites mal!
Вообще старики нерасчетливо поступают, смешиваясь с молодыми. Увы! как они ни стараются подделаться под молодой тон, а все-таки, под конец, на мораль съедут. Вот я, например, – ну, зачем я это несчастное «Происшествие в Абруццских горах» рассказал? То ли бы дело, если б я провел параллель между Шнейдершей и Жюдик! провел бы весело, умно, с самым тонким запахом милой безделицы! Как бы я всех оживил! Как бы всё это разом встрепенулось, запело, загоготало!
Словом сказать, я почувствовал себя лишним и потому, улучив первую удобную минуту, взял шляпу и стал раскланиваться.
– Вы лучше вечерком к нам зайдите, – любезно пригласил меня Осип Иваныч, – по пятницам у нас хорошие люди собираются. Может быть, в стуколку сыграете, а не то, так Иван Иваныч и по маленькой партию составит.
Несмотря на богатство обстановки, которое я сейчас видел, впечатление, вынесенное мною, было очень неприятно. Мне было жаль прежнего Дерунова в старозаветном синем сюртуке, желающего «худым платьем» вселить в немце-негоцианте уверенность в своей «обстоятельности», пробующего на язык сало, дающего извозчику сначала двугривенный и потом постепенно съезжающего на гривенник и т. д. Несмотря на всю несовместность подобных поступков с миллионным состоянием, в личности Осипа Иваныча не было ничего такого, что бы сразу претило. Посторонний человек редко проникает глубоко, еще реже задается вопросом, каким образом из ничего полагается основание миллионам и на что может быть способен человек, который создал себе как бы ремесло из выжимания пятаков и гривенников. Ему видится в Дерунове какая-то искренность и простота, которые делают отношения к нему до крайности легкими. Осип Иваныч мог прямо смотреть в глаза своему собеседнику, рассказывая о гривенниках, пятаках, о колупании сала и о пользе «худого платья» в коммерческом деле. Он был в этом случае только юмористом, добродушно подсмеивающимся над самим собой и в то же время снисходительно выдерживающим и чужую шутку. Другое дело, если б он рассказал самую подноготную выжимательного процесса; но ведь и то сказать: еще вопрос, понимал ли он сам, что тут существует какая-то подноготная и что она может быть подвергаема нравственной оценке.