355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Том 11. Благонамеренные речи » Текст книги (страница 17)
Том 11. Благонамеренные речи
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:32

Текст книги "Том 11. Благонамеренные речи"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 50 страниц)

– Петр Павлыч не возвращался?

– Они к Антону Верельянову ушли, – услышал он в ответ.

Старик широко раскрыл глаза, словно сразу не понял.

А Петенька был действительно там, у того самого Антошки, которого одно имя производило нервную дрожь во всем организме старого генерала. Он решил этот вопрос очень скоро. Он сказал себе: «Все это вздор, в котором почтеннейший мой родитель может, если ему угодно, купаться хоть до скончания веков, но который я имею полное право игнорировать. Для меня ясно одно: что мне необходимы деньги и что на фатера надежда плоха. Антошка же человек оборотливый, у него должны быть деньги, и он обязывается снабдить меня ими. Прежде всего я должен знать наверное, нет ли еще каких-нибудь ресурсов… например, лес, земля… и если нет, то… ma foi! [75]75
  ей-богу!


[Закрыть]
надо будет поступить решительно!»

Антошка словно предчувствовал, что молодой генерал посетит его, и едва лодка, перевезшая Петеньку, успела причалить к «Мыску», как уже Стрелов, облеченный в праздничный костюм, помогал ему выйти на берег.

– Если не ошибаюсь, Антон… – заговорил первый Петенька и остановился: он позабыл отчество Стрелова.

– Верельяныч-с, – поправил спокойно Стрелов, – вот и вы, ваше превосходительство, изволили в наши, можно сказать, Палестины пожаловать?

– Да, ненадолго. А вы тут премило устроились… право! – любезно беседовал Петенька, оглядывая ряд построек, выведенных Стреловым, – этот дом… двухэтажный… вы в нем, конечно, сами живете?

– Точно так, ваше превосходительство, благодарение богу-с. Всё от него, от создателя милостивого! Скажем, теперича, так: иной человек и старается, а все ему милости нет, коли-ежели он, значит, создателя своего прогневил! А другой человек, ежели, к примеру, и не совсем потрафить сумел, а смотришь, создатель все ему посылает да посылает, коли-ежели перед ним сумел заслужить! Так-то и мы, ваше превосходительство: своей заслуге не приписываем, а все богу-с!

– Гм… это похвально! Все должны бы так думать… Но вы, надеюсь, напоите меня чаем?

– Помилуйте, ваше превосходительство, с превеликим нашим удовольствием. Даже за счастие-с… как мы еще папаши вашего благодеяния помним… Не токма что чашку чаю, а даже весь дом-с… все, можно сказать, имущество… просто, значит, как есть…

– Да… вот видите! сейчас вы сказали, что помните добро, которое вам сделал отец, а между тем ссоритесь со стариком! Дурно это, Антон Валерьяныч, нехорошо-с! – не то укорял, не то шутил Петенька.

– Ваше превосходительство! Как перед богом, так и перед вами-с! С моей стороны, окромя, можно сказать, услуги… чтобы его превосходительству, значит, спокой был… Да помилуйте! кабы не они, что же бы я без них был? Червь-с, червяк – и больше ничего! Неужто ж я не обязан это помнить! Да я, можно сказать, и денно, и нощно… А что с ихней стороны – это действительно-с… Позвольте вам доложить! даже походя скверными словами обзывают! Иной раз, сядешь, этта, у окошка, плачешь-плачешь: «Господи! думаешь, с моей стороны и услуга, и старание… ну, крикни его превосходительство с того берега… ну, так бы… И за все за это награда – просто, можно сказать, походя…»

– Ну, ничего! я это устрою! я, собственно, и приехал… все эти недоразумения… Уладим, почтеннейший мой, уладим мы это!

– А уж как бы мы-то, ваше превосходительство, рады были! точно бы промеж нас тут царствие небесное поселилося! ни шуму, ни гаму, ни свары, тихо, благородно! И сколько мы, ваше превосходительство, вас здесь ждем – так это даже сказать невозможно! точно вот ангела небесного ждем – истинное это слово говорю!

Комната, в которую Стрелов привел Петеньку, смотрела светло и опрятно; некрашеный пол был начисто вымыт и снабжен во всю длину полотняною дорожкой; по стенам и у окон стояли красного дерева стулья с деревянными выгнутыми спинками и волосяным сиденьем; посредине задней стены был поставлен такой же формы диван и перед ним продолговатый стол с двумя креслами по бокам; в углу виднелась этажерка с чашками и небольшим количеством серебра. Стены были нештукатуренные, в чем, впрочем, Стрелов немедленно извинился, сказав, что еще «не изобрал времени».

– Вы ведь женаты, кажется? – спросил Петенька.

– В законе-с.

– Надеюсь, что познакомите меня с супругой.

– Помилуйте, ваше превосходительство! даже осчастли-вите-с! Авдотья Григорьевна! – крикнул он, приотворив дверь в соседнюю комнату, – чайку-то! да сами-с! сами подайте! Большого гостя принимаем! Такого гостя! такого гостя, что, кажется, и не чаяли себе никогда такой чести! – продолжал он, уже обращаясь к Петеньке.

Через минуту, с подносом, уставленным чашками, вошла или, вернее сказать, выплыла и сама Авдотья Григорьевна. Это была женщина среднего роста, белая, рассыпчатая, с сахарными грудями, с серыми глазами навыкате, с алыми губами сердечком, словом сказать, по-купечески – красавица.

– В Кашине у купца взял-с! – похвастался Стрелов, – старинные купцы их родители! Еще когда Москва всей Расее голова была – еще тогда они торговали!

– Очень, очень приятно, – любезничал Петенька, между тем как Авдотья Григорьевна, стоя перед ним с подносом в руках, кланялась и алела. – Да вы что ж это, Авдотья Григорьевна, с подносом стоите? Вы с нами присядьте! погово-рим-с.

– Что ж, сядьте, Авдотья Григорьевна, коли его превосходительство такое, можно сказать, внимание к вам имеют! – поощрил Стрелов и, обращаясь к Петеньке, прибавил: – Оне у меня, ваше превосходительство, городские-с! в монастыре у монашены обучались! Какой угодно разговор иметь могут.

– Тем лучше-с, тем лучше-с, милая Авдотья Григорьевна! Вот мы и поговорим! Скучаете здесь, конечно?

– Нет-с, нам скучать некогда, потому что мы завсегда в трудах…

– Оне у меня, ваше превосходительство, к своему делу приставлены-с, потому, мы так насчет этого судим, что коли-ежели эта самая… хочь бы дама-с… да ежели по нашему месту без трудов-с… больших тут мечтаниев ожидать нужно-с!

– Да, это так; я это сам… А все-таки, милая Авдотья Григорьевна, сознайтесь, что скучно?

– Конечно, коли-ежели сравнить с Кашином… там одних церквей сколько! Опять же родители…

– А в Петербург хотелось бы? Ну, признайтесь, – хотелось бы?

– Нет уж, куда в Петербург! вот в Кашин… в Угличе тоже весело живут! ну, а Калязин – нет, кажется, этого города постылее!

– Ну, Углич там, Кашин, Калязин… А все, я думаю, сердечко-то так в Петербург и рвется?

– Нет уж… В одном только я петербургскиим господам завидую: что они царскую фамилию постоянно видеть могут!

– Это делает вам честь, сударыня. Что же! со временем, когда дела Антона Валерьяновича разовьются, может быть, вам и представится случай удовлетворить вашему похвальному чувству.

– Нет уж… А вот у нас, в Кашине, один купец в Петербурге был, так сказывал: каждый день, говорит, на Невскиим в золотых каретах…

– Ну, это-то он, положим, от себя присочинил, а все-таки… Знаете ли что? потормошите-ка вы Антона Валерьяновича вашего, да и махнем… а я бы вам всё показал!

– Нет уж… А вы и во дворце бывали?

– Сколько раз, милая Авдотья Григорьевна!

– И государя видеть изволили?

– Сколько раз! Однажды даже…

Петенька вдруг ощутил потребность лгать. Он дал волю языку и целый час болтал без умолку. Рассказывал про придворные балы, про то, какие платья носят петербургские барыни, про итальянскую оперу, про Патти; одним словом, истощил весь репертуар. Под конец, однако, спохватился, взглянул на часы и вспомнил, что ему надо еще об деле переговорить.

– А я ведь к вам, Антон Валерьяныч, между прочим, и по делу, – сказал он.

– Извольте только приказать, ваше превосходительство! Все силы-меры, то есть сколько есть силы-возможности…

– Скажите, неужели дела отца так плохи?

– Так плохи! так плохи! то есть как только живут еще его превосходительство! Усадьба, теперича, без призору… Скотный двор, конный… опять же поля… так худо! так худо!

– Да, и я уж заметил. Давеча бегал – нигде ни одной души не нашел. Один только мерзавец сыскался, да и тот вверх брюхом дрыхнет!

– Уж коли ваше превосходительство в короткую, можно сказать, минуту заметили, так уж нам-то что и говорить!

– А ведь знаете, генерал немного и вас обвиняет. Говорит, что вы весь лес за десять тысяч продали, тогда как…

– Первое дело, не десять, а пятнадцать тысяч я его превосходительству предоставил. Пять-то тысяч они на покупку Агнушке дома извели… Бог им судья, ваше превосходительство! конечно, маленького человека обидеть ничего не значит, однако я завсегда, можно сказать, и денно и нощно, словом, всем сердцем… Ваше превосходительство! позвольте вам доложить! что́ я такое? можно сказать, червь ползучий, а может быть, и того хуже-с! Стало быть, ежели теперича сказать про меня: «Антон, мол, Стрелов вор!» – кому в этом разе стыд будет? Мне ли, который, примерно, все силы-меры… или тому, кто меня обидел?

– Так-то так, голубчик, только вот отец говорит, что за одни Петухи можно было десять тысяч выручить, а вы там всего на четыре тысячи дров продали.

– А коли-ежели можно было десять тысяч выручить, кто же, позвольте вам доложить, им в этом препятствие делал? А при сем, позвольте, ваше превосходительство, еще одно слово сказать! Всё – от ихнего нетерпения-с. Может быть, возможно было бы и больше выручить, да что ж, ежели они внимать ничему не хотят! Кто я таков и кто они-с? позвольте вас спросить. Я раб-с, а они господин-с. Следственно, ежели теперича мой господин мне приказывает: «Антон! продай такую-то пустошь за пять тысяч!» И я, значит, видючи, что эта пустошь, примерно, не пять тысяч стоит, а восемь, докладываю: «Не лучше ли, мол, ваше превосходительство, попридержаться до времени?» И коли-ежели при сем господин мне вторительно приказывает: «Беспременно эту самую пустошь чтоб за пять тысяч продать» – должен ли я господина послушаться?

– Ну, все-таки… Впрочем, это дело прошлое, я не об том… Скажите, неужели же у отца совсем-совсем никакого лесу не осталось?.. Ну, понимаете, который бы продать было можно?

– Теперича, ваше превосходительство, ежели всю дачу наскрозь обшарить, кажется, ни одного путного дерева не найти. Для своего продовольствия кой-какой лесишко остался… Так, небольшое количество. Петенька задумался.

– Ну, а зе́мли? ведь есть же лишние?

– Зе́мли, ваше превосходительство, по здешнему месту самый, значит, нестоющий товар. А при сем у папаши вашего в пустошах – один пенек-с. Даже поросли нет, потому что мужицкий скот безвыходно теперича по порубке ходит.

Петенька задумался еще больше и испустил глубокое «гм»…

– Чудеса! – вымолвил он наконец.

– Уж так чудно́! так чудно́, ваше превосходительство! Первые, можно сказать, по здешней округе помещики были и вдруг…

– Ну-с, так я того… постараюсь как-нибудь вас со стариком уладить. Может быть, сообща что-нибудь и придумаем! – сказал Петенька, поднимаясь.

– Сообща – как же можно-с! сообща – завсегда лучше! Ладком да мирком – смотришь, ан шутя что-нибудь полезное и представится.

Петенька воротился домой довольно поздно. Старый генерал ходил в это время по зале, заложив руки за спину. На столе стоял недопитый стакан холодного чая.

–  Тамбыл? – спросил старик, указывая глазами на балкон.

– Там. А знаешь ли, фа́тер, ведь этот Антон – он вовсе…

– Ни слова, мой друг! – серьезно вымолвил старый генерал и, махнув рукою, отправился в спальную, откуда уже и не выходил целый вечер, прислав сказать сыну, что у него болит голова.

Несмотря на безмолвный протест отца, путешествия Петеньки на «Мысок» продолжались. Он сделал в этом отношении лишь ту уступку, что производил свои посещения во время послеобеденного сна старика. Вообще в поведении Петеньки и Стрелова было что-то таинственное, шли между ними какие-то деятельные переговоры, причем Петенька некоторое время не соглашался, а Стрелов настаивал и, наконец, настоял.

Дело в том, что Петеньке до зарезу нужно было иметь пятнадцать тысяч рублей, которые он и предположил занять или у Стрелова лично, или через его посредство, под документ. Стрелов и с своей стороны не прочь был дать деньги, но требовал, чтобы долговой документ был подписан самим стариком-генералом.

– Позвольте вам, ваше превосходительство, доложить! вы еще не отделенные-с! – объяснил он обязательно, – следственно, ежели какова пора ни мера, как же я в сем разе должен поступить? Ежели начальство ваше из-за пустяков утруждать – и вам конфуз, а мне-то и вдвое против того! Так вот, собственно, по этой самой причине, чтобы, значит, неприятного разговору промежду нас не было…

Петенька сделал еще несколько попыток к примирению отца с Стреловым, но всякий раз слышал один ответ: «Ни слова, мой друг!» – после чего старый генерал удалялся в спальную и запирался там.

Наконец Петенька решился: в одно прекрасное утро в кармане у Стрелова очутились четыре заемные обязательства, сроком на шесть месяцев, каждое в сумме пять тысяч рублей.

– Насилу уломал старика! – сказал молодой генерал, вручая документы Стрелову и получая от него, взамен их, пятнадцать тысяч рублей разношерстными пятипроцентными бумагами.

Миссия Петеньки была окончена, и он немедленно заторопился в Петербург. В последние два дня он уже не посещал «Мысок» и был почти нежен с отцом. Старый генерал, с своей стороны, по мере приближения отъезда сына, делался тревожен и взволнован, по-видимому тоже принимая какое-то решение.

Наконец наступила и минута разлуки. Экипаж стоял у крыльца; по старинному обычаю, отец и сын на минуту присели в зале. Старый генерал встал первый. Он был бледен, пошатываясь, подошел к сыну и слабеющими руками обнял его.

– Друг мой! – сказал он прерывающимся голосом, – служи! А это – вот…

С этими словами он сунул в карман Петеньки свое последнее выкупное свидетельство, с доверенностью на продажу его и на употребление вырученных денег по усмотрению.

Петенька поцеловал у папаши ручку, попробовал смигнуть с глаз слезу, но не смигнул, выбежал из комнаты и поспешно сел в экипаж.

Ровно через шесть месяцев генералу были предъявлены четыре документа, в которых значилось: «Я, нижеподписавшийся, повинен…» и в конце которых весьма отчетливо изображена была его собственноручная подпись: «Отставной генерал-лейтенант Павел Петров Утробин», с характерным росчерком, в форме вскинутой вверх лесы, к концу которой прикреплен крючок.

Генерал не сделал даже вида, что не понимает. Он спокойно признал документы за подлинные и предоставил приступить к описи и оценке Воплина.

Вечером того же дня он лежал в спальной, разбитый параличом.

Опять в дороге *

Как-то не верится, что я снова в тех местах, которые были свидетелями моего детства. Природа ли, люди ли здесь изменились, или я слишком долго вел бродячую жизнь среди иных людей и иной природы, – как бы то ни было, но я с трудом узнаю родную окрестность.

С освобождением крестьян помещиками овладело какое-то страстное желание ликвидировать. Безденежье, неумелость, неприготовленность, гнет старых привычек и приемов – все соединилось, чтобы поддерживать в них это стремление. Выражение: «У нас все свое, некупленное» – сделалось уже преданием. Теперь у всех все купленное, и притом втридорога, потому что сделать нужные закупки оптом, в свое время и в своем месте, нет средств, а местный торговец-монополист на всё назначает цену по душе. Доходы же приходится собирать двугривенными и пятаками, да при этом иметь еще разговор с мировым судьей. Как будто впервые всех поразила мысль, что существует какой-то процесс, без которого пашня не производит хлеба, луга – травы. Прежде все это производилось без всякого процесса, так как-то, само собой; теперь – нет. Побьется-побьется помещик и придет к убеждению, что единственный для него выход – ликвидировать. А так как помещик здесь исстари был властелином лесов, полей, лугов и всего, что на земле, и всего, что под землею, то и выходит, что как будто вся местность разом ликвидирует…

В настоящее время все составляет бремя для помещика: и вода, и небо, и земля, и даже собственный, приходящий к разрушению дом. Пашни лежат запустелые, потому что хотя и пробовали сгоряча на первых порах пахать, но напахали себе в карман и бросили. Луга заезжены и потравлены, потому что прежнее властное слово «не сметь!» никого уж не сдерживает. Пустоши никому не нужны и поросли черт знает чем. Естественно, что при таком положении дела нет иного спасения, кроме ликвидации. Но – вопрос: ка́к ликвидировать? Продать землю? – за землю дают грош, да и тот с рассрочкой. Воспользоваться выкупною ссудой? – она давно уж пущена в оборот, на затычку старинных помещичьих легко-мысленностей. И вдруг все как-то разом прозрели: нашлась статья настоящая, серьезная – леса́. Леса здесь были сплошные, береженые: на лес не было покупателя, потому что нечего было с ним делать. Лесом исключительно и притом беспошлинно пользовались крепостные крестьяне, которые курили смолу, сидели деготь, делали кадки, чашки, ложки и другой щепной товар. Теперь въезд в помещичий лес крестьянам возбранен, лесной промысел пал, и, конечно, надолго остался бы лес мертвым капиталом и для помещиков, и для края, если б на выручку не подоспели железные дороги, которые значительно приблизили пункты сбыта. Вместе с первым слухом о железных дорогах появились и личности из местных прасолов, кабатчиков, бывших приказчиков, бурмистров и прочего деревенского делового люда, которые начали неутомимо разъезжать на беговых дрожках от помещика к помещику, предлагая свое содействие по устройству ликвидации. Помещики ободрились. «Продать! продать! – завопили они хором, – продать, и затем бежать!»

Я еду и положительно ничего не узнаю. Вот здесь, на самом этом месте, стояла сплошная стена леса; теперь по обеим сторонам дороги лежат необозримые пространства, покрытые пеньками. Помещик зря продал лес; купец зря срубил его; крестьянин зря выпустил на порубку стадо. Никому ничего не жалко; никто не заглядывает в будущее; всякий спешит сорвать все, что в данную минуту сорвать можно. И вот, давно ли началась эта вакханалия, а окрестность уже имеет обнаженный, почти безнадежный вид. Пеньки, пеньки и пеньки; кой-где тощий лозняк.

– Нехороши наши места стали, неприглядны, – говорит мой спутник, старинный житель этой местности, знающий ее как свои пять пальцев, – покуда леса были целы – жить было можно, а теперь словно последние времена пришли. Скоро ни гриба, ни ягоды, ни птицы – ничего не будет. Пошли сиверки, холода, бездождица: земля трескается, а пару не дает. Шутка сказать: май в половине, а из полушубков не выходим!

И точно: холодный ветер пронизывает нас насквозь, и мы пожимаемся, несмотря на то что небо безоблачно и солнце заливает блеском окрестные пеньки и побелевшую прошлогоднюю отаву, сквозь которую чуть-чуть пробиваются тощие свежие травинки. Вот вам и радошный май. Прежде в это время скотина была уж сыта в поле, леса стонали птичьим гомоном, воздух был тих, влажен и нагрет. Выйдешь, бывало, на балкон – так и обдает тебя душистым паром распустившейся березы или смолистым запахом сосны и ели.

– Помнишь, Софрон Матвеич, в прежнее время, бывало, в семицкий четверг девки венки завивали * ? – обращаюсь я к моему спутнику.

– Да и вы, чай, помните, как в троицын день * в беленьких панталонцах, с цветочками в руках, в церковь хаживали?

Да, все это было. И девки венки завивали, и дворянские дети, с букетами пионов, нарциссов и сирени, ходили в троицын день в церковь. Теперь не то что пиона, а и дворянского дитяти по всей окрестности днем с огнем не отыщешь! Теперь семик на дворе, и не то что цветка не сыщешь, а скотина ходит в поле голодом!

– Вон она, Григорий Александровичева усадьба-то! – говорит между тем Софрон Матвеич, – была усадьба, а нынче смотри, как изныла!

В стороне стоит что-то длинное, черное, дом не дом, казарма не казарма. По одному наружному виду этого жалкого строения можно об заклад побиться, что в нем нет ни единой живой половицы, что в щели стен его дует, что на стенах этих обои повисли клочьями. Половина окон (в бывших парадных комнатах) закрыта ставнями; на другой половине ставни открыты, но едва держатся на петлях, вздрагивают и колотятся об стены, чуть посильнее подует ветер. Ни одного цельного стекла, а в иных местах вместо стекол вмазана синяя сахарная бумага. Нигде – ни плетня, ни изгороди. Бывший перед домом палисадник неведомо куда исчез – тоже, должно быть, изныл; бывший «проспект» наполовину вырублен; бывший пруд зарос и покрыт плесенью, а берега изрыты копытами домашних животных; от плодового сада остались две-три полувымерзшие яблони, едва показывающие признаки жизни…

Усадьба эта и в цветущие свои времена не могла назваться красивою, но зато она постоянно кипела млеком и медом * . Григорий Александрыч Гололобов, старого закала помещик, не заботился ни о красоте, ни об удобствах, но зато его дом уподоблялся трактирному заведению, в котором всякий «прилично одетый» мог с утра до вечера пить и есть. Он даже не был особенно богат, и я очень хорошо помню, что соседи удивлялись, каким образом Григорий Александрыч от каких-нибудь ста душ мог так роскошествовать. Но он, по-видимому, слишком хорошо постиг тайны крепостного права и на все удивления относительно его житья-бытья объяснялся так:

– Сто душ – большое, батенька, дело! Сто душ – это сто хре́бтов-с!

И продолжал кормить и поить до тех пор, пока не ударил грозный час…

– А жив еще Григорий Александрыч? – спрашиваю я.

– Живет! Вон окно-то – там и ютится. Был я у него намеднись, нагажено у него, насорено в горнице-то! Ни у дверей, ни у окон настоящих запоров нет; войди к нему ночью, задуши – никто три дня и не проведает! Да и сам-то он словно уж не в уме!

– Стар!

– Одно дело – стар, другое дело – разоренье. Теперь он, можно сказать, весь обнажился; ни́ у него хлеба, ни́ травы – хуже, не чем у иного мужика!

– Что так?

– Да сначала, как уставную-то грамоту писал, перестарался уж очень. Землю, коя получше, за собой оставил, ан дача-то и вышла у него клочьями. Тоже плут ведь он! думал: «Коли я около самой ихней околицы землю отрежу, так им и курицы некуда будет выпустить!» – ан вышло, что курицы-то и за́все у него в овсе!

– Чай, судится с крестьянами-то?

– Пытал тоже судиться, да смех один вышел: хоть каждый день ты с курицей судись, а она все пойдет, где ей лакомо. Надзору у него нет; самому досмотреть нет возможности, а управителя нанять – три полсотни отдать ему надо. Да и управителю тут ни в жизнь не углядеть, потому, в одном месте он смотрит, а в другом, гляди, озоруют!

– На чем же он порешил?

– Да не поймешь его. Сначала куда как сердит был и суды-то тре́клял: «какие, говорит, это праведные суды, это притоны разбойничьи!» – а нынче, слышь, надеяться начал. Все около своих бывших крестьян похаживает, лаской их донять хочет, литки с ними пьет * . «Мы, говорит, все нынче на равной линии стоим; я вас не замаю, и вы меня не замайте». Все, значит, насчет потрав просит, чтоб потрав у него не делали.

– Ну, и что ж крестьяне… чувствуют?

– Нельзя сказать, чтоб очень. Намеднись один мужичок при мне ему говорит: «Ты, говорит, Григорий Александрыч, нече сказать, нынче парень отменный стал, не обидчик, не наругатель, не что; а прежнее-то, по-твоему, как?» – «А прежнее, говорит, простить надо!»

– Отчего ж бы и не простить, в самом деле.

– Отчего не простить! Вот и я в те поры тоже подумал: «Стар, мол, ты стар, а тоже знаешь, где раки зимуют! Прежнее чтобы простить, а вперед чтобы опять по-прежнему!» Да вот, никак, и сам он!

Смотрим: невдалеке от дороги, у развалившихся ворот, от которых остались одни покосившиеся набок столбы, стоит старик в засаленном стеганом архалуке, из которого местами торчит вата, и держит руку щитком над глазами, всматриваясь в нас. На голове у него теплый картуз, щеки и губы обвисли, борода не брита, жидкие волосы развеваются по ветру; в левой руке березовая палка, которую он тщетно старается установить.

– Неужто это Григорий Александрыч? – спрашиваю я, до такой степени изумленный, что мне не приходит даже на мысль остановить лошадей, чтоб поздороваться с маститым свидетелем игр моего детства.

– Он самый и есть. Смотри, как палка-то у него в руках прыгает; с палкой совладать уж не может.

– Господи! а какой был прежде белый да румяный!

– Был румян, поколь свои мужики на барщину ходили, а теперь вон какой стал. Сердитые нынче, сударь, времена настали.

– Чем же так уж очень сердиты?

– Да тем, что спустя-то рукава нынче уж, видно, редко кому прожить доведется!

– Ну, что ж такое! стало быть, дело надо делать – вот и все.

– Да и на дело-то нынешнее посмотришь, так словно бы оно на мошенничество похоже стало. Прежде совсем делов не было, а нынче уж слишпим их много, а настоящего, постоянного дела все-таки нету – все с наскоку. Перервал горло, утащил, надул – и убёг. Вот нынешнее дело. Настоящий-то, постоянный-то человек промеж дошлых и пропадает. Со всех сторон его окружили, нигде ни расчету, ни суда ему нет. Да и соблазн велик. Станет человек постоянное-то дело делать – ан тут его сейчас лукавый смутит! Зачем, скажет, работать, коли обманом да колотырничеством жить можно! А иной с непривычки и обмануть-то путем не умеет! Смотришь, ан со временем или по судам его таскают, или он в кабаке смертную чашу пьет!

– Так неужто ж прежде лучше было?

– Лучше не лучше, только прежде мы об своих качествах-то помалчивали да потихоньку их прикапливали. При крепостном-то праве мы словно в тюрьме сидели, и какй-такй были у нас добродетели – никому о том было не ведомо. А теперь все свои капиталы вдруг объявили. А и капиталов-то у нас всего два: жрать да баклуши бить. Жрать хочется, а работа́ть не хочется (прежде, стало быть, при крепостном праве вдосталь наработались!) – ну, и ищут, как бы вьюном и «вернуться. Иной всю жизнь без штанов жил, да и дела отродясь в глаза не видал – ан, смотришь, он в трактире чай пьет, поддевку себе из синего сукна сшил! Спроси его, что́ он сработал, откуда у него что́ проявилось, – он не то что тебе, да и себе-то настоящего ответа дать не сумеет! Так маклаченьем да карманной выгрузкой и живет. Да что и говорить! Всякого спроси, всякий скажет: сердитые нынче времена пришли!

– Бог милостив, Софрон Матвеич! Перемелется – все мука будет!

– Известно, бог не без милости! Однако вот пошли пожары, падежи – значит же это что-нибудь!

– Да ведь и прежде это не в редкость было!

– Было и прежде, да прежде-то от глупости, а нынче всё от ума. Вороват стал народ, начал сам себя узнавать. Вон она, деревня-то! смотри, много ли в ней старых домов осталось!

Мы въехали в довольно большую деревню, в которой было два порядка изб; один из них был совершенно новый, частью даже не вполне достроенный; другой порядок тоже не успел еще почернеть от времени.

– Прошлого года в Покров сгорели: престольный праздник у них тут; а три года назад другой порядок горел! А сибирская язва и не переводится у нас. В иной деревне что ни год, то половину стада выхватит!

– Божья воля, Софрон Матвеич, вот и все!

– Божья воля – само собой. А главная причина – строгие времена пришли. Всякому чужого хочется, а между прочим, никому никого не жаль. Возьмем хоть Григорья Алек-сандрыча. Ну, подумал ли он, как уставную-то грамоту писал * , что мужика обездоливает? подумал ли, что мужику либо землю пахать, либо за курами смотреть? Нет, он ни крошки об этом не думал, а, напротив того, еще надеялся: «То-то, мол, я штрафо́в с мужиков наберу *

– А ведь самое это выгодное дело, Софрон Матвеич, с мужиков штрафы брать!

– Выгодное – как не выгодное. Теперича, ежели мужика со всех сторон запереть, чтоб ему ни входу, ни выходу – чего еще выгоднее! Да ведь расчет-то этот нужно тоже с умом вести, сосчитать нужно, стоит ли овчинка выделки! Ну, а Григорий Александрыч не сосчитал, думал, что штрафы-то сами к нему в карман полезут – ан вышло, что за ними тоже походить надо!

– Чай, и кается же он теперь?

– Каяться, как не каяться, да потому только и кается, что выдумка его не удалась. А кабы удалась, так и он бы теперь пироги с начинкой ел.

– Видишь, стало быть, не всегда это верно на чужой-то карман рассчитывать!

– Как вам сказать, сударь! Григорий Александрыч тут не пример. У него хоть и не задашный, а все свой кус есть. Вот он теперь и казнится на него, думает: лучше было бы, кабы по-божески спервоначалу поступить! Ну, а другому и каяться-то резону нет. Народ нонче все гольтепа, бездомовый пошел: на что ни пустись – все ему хуже прежнего не будет. Хоть лишнюю рюмку вина выпьет – и то в барышах. Скажем теперича хоть про престольные праздники. Найдет тут народу в деревню видимо-невидимо, и всякий вина просит. Не дал ты ему вина – он тебя с сердцов спалил, да и соседей твоих зауряд!

– Не может быть! из таких пустяков!

– Верное слово говорю. Чтобы ему на ум пришло, что он чужое добро жжет – ни в жизнь! Иной даже похваляется, чтоб его боялись. И не токма что похвальба эта с рук ему сходит, а еще каждый день пьян бывает!

– Ну, а падежи-то отчего ж?

– Да тоже главная причина та, что всякий норовит поскорей нажиться. У нас в городе и сейчас все лавки больной говядиной полнехоньки. Торговец-то не смотрит на то, какой от этого разор будет, а норовит, как бы ему барыша поскорей нажить. Мужик купит на праздник говядинки, привезет домой, вымоет, помои выплеснет, корова понюхает – и пошла язва косить!

– Однако нехороши у вас дела!

– Чего хуже! День живем, а завтра что будет – не ведаем.

– А знаешь, ведь нас учат, что нигде не так крепко насчет собственности, как между крестьянами!

– Ведомое дело, кому своего не жаль!

– Нет, не насчет только «своей» собственности, а вообще. У вас, говорят, и запоров в заводе нет!

– Не знаю, как в других местах, а у нас на этот счет строго. У нас тех, которые чужое-то добро жалеют, дураками величают – вот как!

– Да ведь не пойдешь же, например, тыза чужим добром?

– Мне на что! у меня свое есть!

– Представь себе, однако, что у тебя своего или нет, или мало: неужто же ты…

– Зачем представлять! что вы!

– Ну, да представь же!

– Пустое дело вы говорите! – зачем я стану представлять, чего нет!

Вопрос этот так и остался неразрешенным, потому что в эту минуту навстречу нам попались беговые дрожки. На дрожках сидел верхом мужчина в немецком платье, не то мещанин, не то бывший барский приказчик, и сам правил лошадью.

– Хрисанф Петрович! куда? – кричит Софрон Матвеич, высовываясь всем корпусом из тарантаса и даже привставая в нем.

Проезжий отвечает что-то, указывая рукой по направлению гололобовской усадьбы.

– Ну, так и есть, к Гололобову едет. То-то Григорий Александрыч высматривал. Это он его поджидал. Ну, и окрутит же его Хрисашка!

– Разве дела у них есть?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю