Текст книги " Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Михаил Осоргин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 51 страниц)
ЧЕРТОВЫ ЯЙЦА
Чертовыми яйцами наши старообрядцы называли картофель, когда его привез из чужеземья Петр Великий. Трудно было ожидать добра от человека, приказавшего корнать почтенным людям бороды и полы кафтанов, и к картофелю русский народ отнесся подозрительно.
Естественно, конечно, что на стороне картофеля оказалась и немка Екатерина II, предписавшая «повсеместно разводить сей род земляных яблок, которые и земляными грушами, а в иных местах тартуфелями и картофелями называются». Медицинская коллегия издала «наставление о разведении сих яблок, потетес именуемых». Мы же можем удостоверить точно, что самое подлинное, а потому и мало кому ведомое название чертова яблока – солянум туберозум. Знатоки различают: ромбовский, миндальный, ранний, розовый, сахарный, снежинку и еще сортов пятьдесят – на разные вкусы. Картофель – мужского рода, а женского – картошка.
Петр Великий не успел заняться картофелем вплотную – его отвлекла сначала задача нравственного перевоспитания стрельцов, потом всешутейший собор. Екатерина, заваленная работой литературной и перепиской с европейскими знаменитостями, также уделяла картошке мало времени. Павел правил недолго и малотолково. Александр никогда не был уверен, что нужно насаждать и что искоренять, – и только Николай Павлович к концу царствования занялся бесспорно полезным делом: насаждением картофеля. Как это ни кажется странным, но картофельная культура не насчитывает в нашей стране и сотни лет.
* * *
По доброй воле картофель выращивается просто: в добрую ископанную землю втыкается кусок картошки с глазком, а остальное более или менее завершает природа. Так и поступали крестьяне Саратовской губернии на огородах по мере потребности, полей не засевая, чтобы не портить земли. В хлебе крепость, а в картошке один скус, да и то невелик.
Но волею монаршей приказано было: научить государственных крестьян культуре настоящей, на село по десятине, с отпуском им посевного, денег с них не взымая, к труду не вынуждая, да еще с выдачей наградных добрым сеятелям из казенных сумм.
Первым сеятелем вышел николаевский министр Гамалей[259]259
Вероятно, речь идет о Николае Михайловиче Гамалее (1795–1859), в 1840–1856 гг. товарище министра государственных имуществ.
[Закрыть]: приказ управляющим палатам государственных имуществ: готовить землю нынешней же осенью.
Вторым сеятелем выступил управляющий саратовской палатой Халкиопов: предписанье окружным начальникам – пустить в дело крестьянские сохи, времени не затягивая, нерадивых подгоняя.
Вышел приказ в октябре, и, как назло, земля не подождала – промерзла. Выгнали крестьян добровольно с деревянными сохами запахивать двести подвод навоза на десятину из их же хлевов, для их же пользы. Лошади спотыкаются, сохи ломаются в щепы, земля торчит комьями, бороны беззубеют, нет в пахарях настоящей, здоровой радости, что привелось исполнить волю монаршью. Трудно с таким народом! Где успели, а где, по неразумию, пришлось отложить на весну.
К марту месяцу все крестьянские начальства поняли выгоду разведения картофеля, – не поняло только темное крестьянство. На заезжей квартире болтали промеж себя старшина с сельским заседателем, что, кто станет сеять картошку, тех крестьян запишут за помещиками на вечные времена. И когда объявили особый сбор на общественные надобности, где с души по 7, а где и по 18 копеек серебром, – решили мужики, что пора принимать меры.
Первое дело – подарить писаря и старшину, – может, дело замнется.
Писарь деньги взял и написал «отзыв». Взял и старшина – отсрочил сбор. Взял и помощник волостного головы, взял и сам голова. В прежнее время тем и кончались обычные весенние неприятности, – в этот раз не вышло. Приободрилась вся волостная контора, прозвенел бубенчиком земский исправник, прокатил на тройке окружной начальник, по своим делам заехал пристав первого стана, зачем-то занес черт уездного стряпчего, завздыхал уездный суд, подняла брови в ожидании уголовная палата, и даже сам губернатор Фаддеев, человек с образованием и прославленной гуманности, встал с кресла и заложил руку за борт. Еще и не было ничего, – а взволновались все заботливые власти:
Помути, Господь, народ,
Покорми нас, воевод!
* * *
По приказу начальства в селе Сердобы собраны крестьяне выслушать толковую бумагу: «О правильном разведении картофеля». Слушают мужики понуро, смекают медленно, но верно:
– «Картофель – важное растение из семейства пасленовых, прорастает в умеренном климате. Сеется по весне в хорошо удобренной земле…»
Дядя Пахом толкает в бок Михея:
– Смекаешь ли? На поселение, говорит?
– На поселение. Всем, говорит, семейством…
– Не откупишься!
– Нарошно стращают, чтобы подводы дали.
– Нипочем!
В обед примчался волостной голова в Петровск заявить окружному начальнику: бунтуют! А вслед за головой – отставной солдат-грамотей Федотов с сельским приговором и печатным руководством к разведению картофеля:
– Картофь сеять не желаем, наставление возвращаем за ненадобностью.
Сказано в высочайшем повелении: крестьян не вынуждать, а действовать уговором и поощрением, собранный урожай частью отдавать им даром, с обязательством посадить, а частью продавать «дешевой ценой, дабы распространить между ними различное употребление». Но пока дойдет до урожая – как добиться посева? И главным уговаривающим поехал по селам сам управляющий палатой Халкиопов, человек строгий и справедливый, опытом умудренный, народу истинный отец. Для начала приказал в селе Малой Сердобе выхватить из толпы двух буянов и посадить в холодную.
– Если брать – бери всех! Но овощ разводить не согласны, нет лишней земли! Хоть всех сдавай в солдаты!
Не подействовал уговор – подействует поощрение. И против опасных бунтарей выступил сам губернатор Фаддеев, военачальник смелый, с какими-нибудь десятками солдат саратовского внутреннего батальона и батареей конно-артиллерийского резерва.
Труднее всего оказалось собрать в одно место бунтарей; не без труда отобрали и согнали со всей волости в Малую Сердобу человек с тысячу – время рабочее, крестьяне в полях. С тысячей можно уже и бунт начинать. Из окрестных сел отобрали понятых, вызвали войска на подмогу, губернатор известил самого министра, министр доложил государю.
Крестьяне в тех местах были мирны, направить бунт было не так легко и просто! В иных местах, едва появится губернатор, – падают мужики на колени, просят прощения, что сразу бунтовать не вышли. Однако картофель сажать не согласны – нет ни лишней земли, ни картофеля.
Несколько лучше пошло дело, когда приступили к порке и проповедям. В иных местах порка вызвала «невежественное ожесточение», хотя тут же приглашенный священник объяснил, что порют крестьян для их же пользы, а за самой поркой, чтобы закон нигде не был нарушен, наблюдал приезжий жандармский офицер. Кого не убеждала порка, тех заковывали в кандалы и отправляли в город Петровск для предания суду. Пробовали пороть с выбором – дело не подвинулось; когда же стали пороть всех подряд – пошло легче. Едва сдерживая слезы жалости и негодования, смотрел гуманнейший губернатор, как наилучшие меры правительства и местного начальства натыкаются на темноту и упорство народа. Не то чтобы крестьяне не соглашались приступить к посадке картофеля, – они уже на все согласились, «только дайте приобвыкнуть». Они даже подписали добровольный общественный приговор: «Навсегда повиноваться правительству, над нами поставленному, обязавшись картофель сеять без всяких прекословий и толков». Но явный дух непокорности и отсутствие чистого раскаяния проявлялись немедленно, как только ученый проповедник, магистр богословия Евфимий Дьяконов, отслужив благодарственный молебен, приступал к своей двухчасовой просветительной речи, иногда повторяя ее и дважды в день и призывая виновных к полному раскаянию.
– Не нас, батюшка, смиряй от Писания, а вон тех! А мы смирные!
Замучился и председатель палаты Халкиопов, пока наконец не установился обычай: после предварительной утренней порки – благодарственный молебен, а как только проповедник начинал речь, а полицейские приступали к вытягиванию из крестьянской толпы нераскаянных, – так вся деревня, словно бы по тайному соглашению, пускалась наутек в лес, сначала всей толпой, а дальше врассыпную между деревьями, а возвращались одиночками под покровом ночи. Еще никогда не было столь утомительного бунта в Саратовской губернии.
И лишь тогда появился во всем этом деле некоторый порядок, когда в дело вмешался наконец сам император, приказом июня 9-го дня 1842 года всемилостивейше предписав:
«Дело о бунте внимательно разобрал, годных отдать в рекруты, а неспособных отправить в крепостную работу в Бобруйск».
* * *
Прошли весна и лето, миновала и осень. Кое-где в полях от весеннего посева уродились чертовы яйца. И прошел еще год, и прошел другой. Много крестьян оказалось в бегах, немало в солдатах и на крепостных работах. Усердным начальством были поделены награды за проведение посевной кампании и усмирение картофельных бунтов. Управляющий саратовской палатой, раньше считавшийся человеком бедным, обзавелся под Саратовом богатым имением, окружные начальники удовольствовались меньшим, волостные – пустяками. Больше принуждений не было, и местные власти перешли на верный путь мирных соглашений.
Но если кто-нибудь думает, что правда может остаться под спудом, то он заблуждается! Не прошло и полных трех лет, как Сенат, до той поры решавший возникшие между властями пререкания по делу о картофельном бунте и отчаявшийся что-нибудь окончательно решить, все же пришел к убеждению, что бунта, в сущности, не было, как «не было даже и простого ослушания начальству». А так как при этом оказалось, что обвиняемые крестьяне, ранее не сосланные на работу и не взятые в солдаты, все еще выжидают своей участи по тюрьмам, где их трехлетнее содержание падает на казну немалым расходом, – то счел мудрый Сенат справедливым, за полным отсутствием вины, зачесть тюремным сидельцам за наказание их долгое содержание под стражей и, выдрав их плетьми на случай будущих правонарушений, – выпустить на свободу без дальнейших последствий.
И всякий, кто пересмотрит производства дел о картофельном бунте по всем инстанциям, должен будет признать, положа руку на сердце, что из всех по тому делу решений – это последнее было если не самым справедливым, то самым милостивым.
ПИРОГ С АДАМОВОЙ ГОЛОВОЮ
14 сентября 1842 года пламя пожирало город Пермь на Каме. По молодости лет к изобилию лесов в округе город был деревянным и горел легко. Как загорелся – неизвестно, но, по господствовавшему мнению, его подожгли либо черти, либо поляки.
Скорее всего – черти, чему есть и косвенное доказательство.
Кикимора, при всех ее особых родовых качествах, должна быть отнесена к семье чертей. Кикимора – пожилая особа безобразной наружности, в лесах бегает нагишом или в лиственном упрощенном наряде, а в городах носит женское платье, вышедшее из моды, и чепчик.
Именно такую особу видела одна старушка в окне дома Чадина во время пожара. Кругом бушевало пламенное море: один дом горел свечкой, другой пылал костром, третий рушился в вулкане искр, четвертый только занимался. Кикимора сидела в чепчике у окна и спокойно помахивала шейным платочком, отгоняя пламя. Кругом все дома горели – дом Чадина остался невредимым, даже не закоптел от чужого пламени.
Этот прием – отмахивать пламя платком – прост, банален и давно известен; у человека ничего не получается, а черти пользуются им постоянно. Предположить, что кто-нибудь из людей жил в доме Чадина, нелепо, потому что не родился тот человек, который решился бы провести в этом доме хотя бы одну ночь: дом был заколдованным и чудовищным. В противоположность другим, он был каменным и крыт железом, но не достроен и не отделан, и никогда никто в нем не жил. Его хозяин, Елисей Леонтьевич Чадин, советник уголовной палаты, умер при страннейших обстоятельствах, о которых скажем ниже. Со дня его смерти начались в новом доме чудеса: раздавались крики, слышались стоны, с треском падали тяжелые предметы, так что весь дом сотрясался. Происходило это главным образом в полночь, и благоразумный прохожий предпочитал обойти квартал стороной, осеняя себя крестным знамением.
Такие дома встречались в разных городах, бывают и сейчас, и не только в нашей стране, где квартирный кризис и уничтожение опиума для народа свели количество таких домов к минимуму, но и в других странах. Наивные ученые люди подвергают кикимор сомнению, – но все-таки где-нибудь кикиморам жить приходится; неудивительно поэтому, что про такие дома писали и в Италии, и во Франции, то есть в странах совсем несходного политического строя.
Пермский губернатор И. И. Огарев кикимору отрицал. Следовало бы ему попробовать поселиться в доме Чадина с супругой хоть на неделю и тем доказать торжество просвещения. Вместо этого он позвал старушку, видевшую кикимору собственными глазами, разнес ее за распространение нелепых слухов и пригрозил ей присягой. Старушка сказала, что на присягу готова, что врать ей не приходится, так как она уже доживает свой век, а что собственными глазами видела – то готова подтвердить: видела кикимору самую настоящую, и ошибки быть не может. И губернатор оказался в довольно глупом положении. Он было попробовал:
– Ты что же, баба неразумная, в кикимору веришь?
– Я, батюшка, твое превосходительство, Господа Бога видеть не удостоилась, да и то верю; а эту нечисть своими глазами зрела – как же мне в нее не верить! Да и все знают.
Логика неопровержимая – и старушку отпустили, однако с запретом впредь болтать.
* * *
Собственно, этим и заканчивается история. Мы же прибавим: было бы странным, если бы дом Чадина, уже давно не существующий (он снесен нежилым, а на его месте построена женская гимназия – угол Петропавловской и Театральной площади), – если бы этот дом не был заколдованным. Во всем виноват его хозяин и строитель Елисей Леонтьевич.
Человек – кремень, жила, скуп до невероятности и с людьми жесток. Своих дворовых заставлял не только строить, но и выделывать кирпич. И, подражая великолепным римским папам, обратившим памятники Аппиевой дороги в строительный материал, – Чадин кощунственно грабил местное кладбище.
В лунную ночь выходила партия дрожавших от страха рабочих, под водительством более отчаянных, и направлялась на кладбище. Там, по приказу хозяина, отрывали от могил и забирали с собой чугунные и каменные плиты и на руках переносили их в строящийся дом. На рассвете эти плиты вделывались в пол, стены и печи, надгробными надписями внутрь. Выходило дешево, прочно, и кикимора заранее радовалась таинственной отделке своего будущего жилья.
Отличного семьянина и уважаемого человека надгробная плита послужила подом русской печи.
Покойного диакона плита чугунная, с надписью церковной вязью, пошла на подпорку лестницы.
Младенца плиточка, матерью любовно заказанная и омоченная слезами, ничком легла у самого порога столовой комнаты – для вечного попирания ее нечестивыми ногами.
Грешное дело делали рабочие – и люто ненавидели хозяина, гнавшего из них седьмой пот. Донести на него боялись, так как сами были в большинстве безбумажные бродяги, беглые, крестьяне дворянских губерний, люди, знакомые с острогами и с тайгой. Не ровен час – начнется следствие, и всем им пропадать. Грех замаливали по кабакам, пропивая чадинские грошики.
Но, при всей скупости, Чадин умел бывать и хлебосольным-для важных гостей. На рубеже Сибири люди умеют есть подолгу и жирно, пить большими глотками крепчайшее пойло в количестве, для жителя средней России непостижимом и убийственном. Леса под Пермью полны зверья и дичины, Кама обильна рыбой. Оленина, кабаний и медвежий окорок, утки, глухари, рябчики, белужина, стерлядь кольчиком, раки, грибы всех сортов и всех засолов – все это было местным и обычным, доступным человеку среднего достатка. Кто же хотел угостить на славу, тот после пельменей и сычуга – блюд излюбленных и обязательных – поражал пирогом с такой начинкой, чтобы не сразу угадывали, чем блеснул повар и чьи души на тот пирог загублены. Вино подавалось только для красоты, а пили водку стопочками и чарочками – по первой, по второй, по третьей, колом, соколом, легкой пташечкой, с грибком, с перцем и с кряканьем, до красноты носа и бледности лба, – а потом повторяли.
В день святого Елисея славится пирог чадинский, и не тонкостью вкуса, а жирностью и сверхъестественными размерами: приносили его четверо слуг и ставили перед хозяином на расчищенный стол. Первый кусок он вырезал себе, а дальше слуги оделяли гостей: в первую голову председателя уголовной палаты Андрея Ивановича Орлова, за ним князя Долгорукова, сосланного в Пермь за чудачества, человека важного и величественного, пока не напьется пьяным до бесчувствия.
Так и было в дни строительства нового чадинского дома – праздновал хозяин свои именины. Гостей подобрал самых в городе важных и самых нужных ему по многим делам. Водка стояла в больших графинах, а запасная на особом столе в четвертях. Разговор был не в обычае – только пили, крякали и жевали. В наибольшем почете оказался соленый груздь в сметане, добрый спутник напитка, предохранитель от напрасного обжога. Мелкий рыжик уже не спасал – приходилось бы глотать его столовыми ложками. Студень прикончили сразу, из ухи лениво вылавливали куски налимьей печенки – ждали.
И вот наступил самый торжественный момент: перед хозяйским местом расчищено целое поле для именинного пирога, чарки налиты заранее, и даже кряканья не слышно. Губы и усы насухо обтерты салфетками. Человек внимательный заметил бы, что и слуги взволнованы: один на ходу лязгает зубами и едва не уронил груду собранных тарелок.
Внесли пирог четверо кухонных молодцов – рожи на подбор арестантские. Чадин охотно держал беспаспортных, живших за стол и кров, менявшихся часто, способных на всякое порученье. А набирать их советнику уголовной палаты было нетрудно. Они работали и на постройке, и по домашнему хозяйству, и по рыбному промыслу, и по лесной охоте, – как у большого помещика. А в случае провинности – расправа с ними была коротка.
Гигантский пирог двусторонней выпечки поставили перед хозяином-именинником. Пирог покрыт стеганым настилом – чтобы сохранить жар.
Помедлив для пущего впечатления, при общем почтительном молчании хозяин привстал, протянул руку и разом сдернул теплую покрышку. Сдернув – остолбенел, замер, покачнулся и осел в хозяйское кресло. Гости вытянули шеи и тоже замерли, слуги попятились и скрылись за дверью.
На пироге, обширном, как могильная плита, отлично испеченном, ясно отпечаталась в самой середине Адамова голова со скрещенными костями, ниже – лестница, а по бокам крупные буквы неразборчивой надписи – читай слева направо.
Заторопился домой председатель Орлов, за ним заспешили и остальные гости. Хозяин сидел с лицом, налитым кровью, качал головой и бормотал невнятное. Достало сил отодвинуть от стола кресло, встать и ухватиться за край скатерти. Затем он повалился на пол, а на него пирог, стаканы, тарелки, грузди, рыжики и солонки с пермской солью. Никто его не поднял – и слуги и гости разбежались. Первым из кухни убежал повар, оставив в горячей русской печи намогильную чугунную плиту, на которой был выпечен именинный пирог доброму хозяину.
* * *
Вот какие страшные вещи рассказывали в городе Перми про Чадина, про его пирог и про его дом.
Сам Чадин вскорости умер, не приходя в полное сознанье. Голова тряслась, губы бормотали жалкие слова о покойниках, попавших в начинку пирога. Когда его соборовали, он отворачивал голову от креста, как будто ему совали в рот кусок пирога с Адамовой головой.
И с той поры недостроенный дом Чадина явно для всех стал заклятым и чудовищным. Неизвестно, кто запер и изнутри заложил камнями и бревнами ворота дома, куда ни один здравомыслящий человек заглянуть не решался даже днем. Впрочем, стало известным, что после смерти хозяина ранее проживавшая у нею и бывшая с ним в любовной связи кикимора переселилась в новый дом и жила там, во всяком случае, до опустошившего Пермь пожара. Днем она спала, по ночам безобразничала, пугая окрестных жителей. Хорошо ее рассмотрела только упомянутая старушка; другим удавалось видеть ночью только тени гостей, пробиравшихся в дом кикиморы, где они скандалили, кричали, стучали и порой доходили до такой наглости, что пели непристойные песни.
Кое-что знал о доме кикиморы пермский полицеймейстер, но он был человеком молчаливым. Был знаменит и тем, что умел отыскивать краденое, если кража совершена у видного в городе человека, готового дать мзду за нахождение пропавших у него вещей. Ездил полицеймейстер в тарантасе, который можно было издали узнать по серой лошади, и когда проезжал мимо дома Чадина – отворачивался, не из боязни и из презрения к суеверию и напрасным россказням. Это был человек передовой, бесстрашный и равнодушный к смене губернаторов. Значит, не боялся и кикиморы.
Дом Чадина простоял лет пятьдесят – так никто в нем и не жил. К концу века он был куплен городским обществом, снесен до основания и на его месте выстроено здание женской гимназии. И тогда все переменилось, по ночам дом стоял молчаливо, а днем в нем раздавались веселые девичьи голоса. А гимназисты, проходя мимо этого дома, выпячивали грудь и пощипывали на губе волосяную рассаду.
Кто в Перми бывал, тот знает и гимназию, и тополевый против нее театральный сад, через который удобно ходить наискось на почту и к набережной Камы, прекрасной и полноводной русской реки, которая Волге приходится не младшей, а старшей сестрою.