Текст книги " Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Михаил Осоргин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 51 страниц)
ДВА ПЕШЕХОДА
Подпоручик Иван Дмитриевич Федосеев, родом из обер-офицерских детей, а возрастом двадцати шести лет, вышел из здания Военной коллегии во двор не то чтобы в отчаянии, а в настроении «черт вас всех подери». Ничего особенного не случилось, и лучшего ждать было трудно. Он просил определить его на службу в какой-нибудь армейский полк, и коллегия назначила его в Оренбургский гарнизонный Трейдена полк. В сущности, довольно безразлично, где тянуть лямку. Семнадцати лет от роду Федосеев поступил копиистом в казенную палату в городе Тобольске; прослужив шесть лет, задумал пойти по военной части и по собственному желанию был записан сержантом в первый морской батальон, где за три года успел испортить здоровье отчасти тягостями службы, а отчасти и спиртными напитками. По нездоровью уволился в отставку с чином подпоручика. Другие дворяне, бросая службу с первым офицерским чином, занимались поместьями и приискивали себе жену; но Федосеев был беспоместен и беден, как крыса в клети церковного служки. Поэтому, проболтавшись год без дела и кое-как починив здоровьишко, подал он прошение о зачислении в армию. Никакие тетушки о нем не хлопотали, и вышло ему отправляться в Оренбург, край опасный, куда собственной волей никто не шел. И это бы ничего – Оренбург не хуже Тобольска, да и не все ли равно, где пропадать или ждать неожиданного счастья; худо то, что от Петербурга до Оренбурга путь велик, а в кармане поручика не было и на месяц жизни, не то что на дорогу. Указывал на свою крайнюю бедность и просил у коллегии выдать прогоны до места службы; отказали – не полагается.
Вот она – задача. Благородный офицер, а положение хуже собачьего. Собаку хорошей породы экую даль не погонят, а подвезут. Да еще и кормить в дороге будут.
– Эй, сержант! Какого батальона?
– Второго флотского, ваше благородие.
– Как тебя звать?
– Степановым, ваше благородие. Осип Степанов.
– Получил перевод?
– Так точно, в гарнизонный Трейдена полк, в город Оренбург.
– И тебя туда укатали? Когда поедешь?
– Завтра утречком и выйду; ваше благородие, по холодку.
– Пешком?
– Так точно. Пути, говорят, в один месяц дойти и не думай.
– А дорогу знаешь?
– Где ж ее знать! Покажут, ваше благородие, люди везде есть.
– Ино пойдем вместе, мне туда же.
– Слушаю.
Денек все же обождали: подпоручик пытался призанять. на подводу, но без успеха. Если и были приятели, то такие же бедняки. Сухарями и вяленой рыбой, однако, наделили, а табаку Федосеев не курил. Вышли из Петербурга по холодку и пошли по солнцу в ту сторону, где за несчитанными верстами должен быть город Оренбург.
Это было в 1796 году, на границе славного и бесславного царствований, одинаково безразличных для бедных офицера и солдата.
Шли, может быть, и неплохо, без особой устали, только очень голодно. Спали реже в избах, чаще под звездами. Сухари прикончили быстро, рыба тянулась дольше; а так как рыба любит плавать, то до Устюжны истратили последнюю копейку, и Федосеев, у которого сапоги были работой потоньше, протер подошву пораньше. Одним словом, идти дальше стало невмоготу – хоть бы денек проехать лошадиной тягой!
В Устюжне Федосеев, еще под городом почистившись, явился к городничему. Не фанфаронил, а просто, как бы с деловым визитом. Все-таки – столичный офицер, знакомый с хорошим обращением; приятно повидать градоправителя. Случайно проездом, в небольшой командировке; и такая обида – не рассчитал денег, не хватило на один перегон, до ближнего села, где найдутся знакомые люди. Таким образом, все дело в лошадях.
Городничий дал своих лошадей и кучера – большое облегчение. Радушно угостил благородного офицера, и сержант закусил на кухне. Выехали сытыми и довольными. В ближайшей деревне подкатили прямо к избе десятского.
Еще на пути Федосееву пришла в голову богатая мысль, которой он и поделился с Осипом Степановым:
– Как приедем, я потребую у десятского лошадей дальше. Если будут у тебя спрашивать, куда едем, говори, что я послан по высочайшему повелению для переписи крестьян.
Десятский видел, что офицер с солдатом прибыли на лошадях устюжского городничего. А разговор был короткий:
– Чьих господ? Сколько душ? Какой оброк платите помещику? Ладно. Приготовь лошадей до следующего села.
И ответы десятского записал на бумажку. Лошадей десятский дал с поспешностью.
Выдумка оказалась удачной: поехали от села к деревне, от поместья к хутору. Везде Федосеев коротко и начальственно говорил, что послан по высочайшему повелению для переписи. Записывал, сколько душ, каков оброк, – и требовал лошадей дальше. Мужички посмелее спрашивали, не будет ли какого облегчения, чтобы платить, к примеру, оброк наравне с казенными крестьянами, да не отпишут ли всех помещичьих за государем? На это Федосеев отвечал, что он того не знает, а что послан для переписи их, офицеров, целый полк. Если угощали, не отказывался, ничего у крестьян не вымогал, а ночевали больше у помещиков, которые попроще и порадушнее.
И могло статься, что так бы и доехали от Устюжны до самого Оренбурга, если бы путь их не скрестился случайно с объездом дотошного заседателя весьегонского нижнего суда Маслова. Этому Маслову рассказали в селе Макарове, что был здесь только что офицер, расспрашивал крестьян и уехал в деревню Перемут и что теперь, возможное дело, всех помещичьих крестьян перепишут в государевы. Маслов нагнал Федосеева в ближнем селе, застал его в беседе с крестьянами, а у ворот готовую подводу, спросил бумаги, велел обыскать, нашел записи душ и оброка – и привез к себе в нижний суд двух арестантов.
Сидя в весьегонском остроге вместе с сержантом Степановым, подпоручик Федосеев говорил ему смущенно и безрадостно:
– Плохо, братец, повернулось дело! А как хорошо ехали!
– Ничего, ваше благородие! Сколько надо посидим, да и опять поедем.
– Нет, уж теперь пойдем пехтурой; вот только сапоги у меня разлезлись, а в лаптях офицеру, сам понимаешь, неудобно.
* * *
Жалованная благородному российскому дворянству грамота 1785 года апреля 21 дня:
«Статья 5. – Да не лишится дворянин или дворянка дворянского достоинства, буде сами себя не лишили оного преступлением, основаниям дворянскому достоинству противным.
Статья 15. – Телесное наказание да не коснется благородного».
Воинского устава 17 главы артикулы:
«135. – Никто б, ниже словом, или делом, или письмами, сам собою, или чрез других, к бунту и возмущению или иное что учинить причины не дал, из чего б мог бунт произойти. Ежели кто против сего поступит, оный по розыску дела живота лишится или на теле наказан будет.
137. – Всякий бунт, возмущение или упрямство без всякой милости имеет быть виселицею наказано».
А на оный артикул толкование:
«В возмущении надлежит виновных в деле самом наказать и умертвить, особливо ежели опасность в медлении есть, дабы чрез то другим подать и оных от таких непристойностей удержать, пока не расширится, и более б не умножилось».
Весьегонский нижний суд не поскупился на вызов свидетелей; дали показания старосты, десятские, простые крестьяне, помещики, помещицы и дворовые люди. Все показания были одинаковы и согласны. Проехал через села и поместья офицер с солдатом, спрашивал, сколько душ да какой платится оброк, требовал лошадей дальше – и уезжал. У помещиков обедывал, у коллежского асессора Бориса Новицкого провел денек и рассказывал, что едет в Оренбург обучать солдат новой военной экзерциции, барыня Марья Саванчеева действительно сама пригласила подпоручика с сержантом заехать к ней выпить пива домашнего приготовления, и в беседы со всеми вступал охотно. Но про то, будто с нового года будут все крестьяне платить один оброк, на манер казенных, – про то офицер не говорил и никто от него не слыхивал.
Исписавши ворох бумаги, весьегонский нижний суд направил свою ревизию в петербургскую уголовную палату. К груде бумаг приложили злосчастных подпоручика с сержантом. Уж так случилось, что на путь в Оренбург не нашлось денег на прогоны, а тут, путем обратным, везли бесплатно и даже, хоть и худо, кормили незадачливых арестантов.
В петербургской палате дело слушали и смотрели великие судьи и законоведы. Особый страх внушала им отобранная у преступника бумажка с записями: «Устюжского уезда у помещика Батюшкова – 1000 душ, оброку с души по 12 рублев. Помещика Досадина – 300 душ, оброку по 25. Помещицы Нелидовой – 1000 душ, с каждой души оброку 37 рублев. Помещика Куликова – у оного крестьяне в побеге, разогнаны им самим. Помещика Кропотова – оброку по 5».
Если спрашивал об этом крестьян – могло среди оных родиться сомнение. От сомнения же бывает возмущение. От возмущения – бунт.
Указ 1767 года августа 22 дня: «Кто отважится возмущать людей и крестьян к неповиновению их помещикам, тотчас брать под караул и поступать с ними, как с нарушителями общего покоя, без всякого послабления». А по силе военных артикулов наказание таковому разгласителю вольности – смертная казнь.
Важно было – найти подходящую статью. Когда же статья была найдена, вопрос пошел только о том, применить ли к злодеям смертную казнь или отнестись к ним милостиво и, вырвав ноздри и учинив жестокое наказание кнутом, поставить им калеными стемпелями на лбу букву «В», на одной щеке «О», на другой щеке «Р», а затем в кандалах отправить их в тяжкую работу в Рогервик и прочие места.
Порешили милостиво, но не обоим одинаково. Сержанта Степанова наказать кнутом и заклеймить литерами было просто; но «дело благородного, по законам достойного лишения дворянского достоинства или чести или жизни да не вершится без внесения в Сенат и конфирмации Императорского Величества».
В петербургской тюрьме поручик говорил сержанту:
– Погубил я тебя, Степанов, прости Бога для!
– Бог простит, ваше благородие!
А понеже указом 3 января 1797 года предписано: «Как скоро снято дворянство, то уже и привилегия до него не касается, по чему и впредь поступать», то Сенат наконец уравнял великих преступников.
31 января в Рождественской части на Александровской площади чрез заплечных мастеров учинено полностью наказание кнутом и клеймением двум пешеходам, придумавшим способ прокатиться на казенных лошадках.
А затем сослали Федосеева в Нерчинскую каторгу, Степанова – в Ригу.
ВОЛОСОЧЕС
Ночью в душной спальне слышны два дыхания, одно подавленное, придушенное, другое с присвистом, но тоже неровное и тяжелое. Воздух в комнате сперт и многоароматен: пахнет и лоделаваном, и мятной настойкой, и нечистым человеком. На дворе весна, а окна заперты и даже фортки на крючках.
Бывает, что свистящее дыхание прерывается, словно приключилась закупорка; потом пробка выскакивает, и слышится шлепанье губ и бормотанье. И сейчас же в сторонке раздается робкий стук, сопровожденный вздохом; похоже, что собака под стулом привстала, покружилась, задела хвостом задеревянное, вздохнула и улеглась поудобнее, стукнув костями.
С первым утренним светом белеет пятно постельного изголовья: подушки, кружевной чепчик на огромном черном лице. Потом ясно, что это не лицо, а как бы тыква с пробоиной. Однако под стеганым одеялом, сшитым из многоцветных треугольников, шелковых, атласных, бархатных и парчовых, видно очертание тела, копной лежащего на постеле, обширнейшей, как площадь. Над постелею подобранный кружевной навес с золотыми лентами и золотым же гербом. К ногам постели приставлен темного дерева шкап неизвестного назначения вроде большой будки, но глухой, на наружном засове, по бокам со скобами на манер ручек. Если там собака, то помещение достаточно и для крупной породы – скажем, для сеттера с добрыми глазами.
Поздним утром в доме шорохи, в будке все чаще постукивает, а то и покашливает, а тыква все лежит неподвижно, и из отверстия слышен свист. И не раньше, как в десятом часу, из-под стеганого одеяла высовывается рука, поддевает и снимает тыкву и открывает потное бабье лицо с приставшими серыми мокрыми плюшками. Рыхлое тело садится в постеле, а рука тянется к полотенцу, приготовленному на столике рядом.
Человек, хоть сколько-нибудь искушенный в косметике, поймет, что тяжкая маска набита пареной телятиной. А когда приставшие кусочки осторожно сняты полотенцем, лицо вытирается особым замшевым утиральником Венеры, промятым спермацетной мазью с белилами. Умываться не полагается: кожа портится от воды и казанского мыла.
И только все это выполнив собственноручно, кричит графиня Наталья Владимировна голосом визгливо-хриплым, но барственным:
– Девки!
Темная будка вздрагивает и снова затихает. Две девушки, одна простоволосая, другая во французском чепчике, но обе босые, с робкой спешкой протискиваются в спальню. Обе ждали у двери подоле часу, а впрочем, и ночь спали тут же за дверьми на полу, на холодной подстилке.
* * *
По утрам графиня не одевалась и не прихорашивалась, а слонялась по дому в грязном ватном халате и глухом чепце, покрикивая на челядь, на девок, на поваров, щедро раздавая пощечины, девушкам выкручивая кожу щипком, нехорошо ругаясь. Никого не принимала, да никто в эти часы и не приезжал. Граф Николай Иванович[144]144
Граф Николай Иванович Салтыков (1736–1816) – генерал-фельдмаршал; с 1783 г. руководил воспитанием великих князей Александра и Константина Павловичей; сенатор.
[Закрыть] – тот, наоборот, из дому уходил рано, поутру, а случалось, и ночевал во дворце, где был как бы дядькой при великом князе Александре Павловиче, еще не вошедшем в возраст. И весь остальной день был занят у графа Салтыкова, будущего фельдмаршала и князя, – расписан по часам. Оттого и спальни у графа и графини были особые у каждого, что и по возрасту их было понятно: Наталья Владимировна кончала свой шестой десяток[145]145
Н. В. Салтыкова, урожденная княгиня Долгорукова (1737–1812).
[Закрыть].
Для толстой и рыхлой женщины шестьдесят лет – цифирь почтенная! Тело обвисло до потери женского и вообще человеческого образа, лицо в складках, и, страшное дело, повылезли у графини последние седые власы, так что образовалась большая плешь. На ее счастье, в то время носили модные прически высоты неимоверной, да еще поверх прически налагали «бонне а цилиндр» – наколку на манер цилиндра ростом в добрую сахарную голову, так что в хороших домах, где собирались модницы, подвешивали ближе к потолку люстры и жирандоли, чтобы – сохрани Боже – не вспыхнули огнем столичные красавицы.
Свою лысину графиня приписывала скверному снадобью старого своего крепостного волосочеса, которого она, жестоко наказавши, сослала помирать в дальнюю деревню. У себя оставила его бывшего помощника, парнишку пятнадцати лет Онисима, делу волосочесания до тонкости обученного, можно сказать, рожденного жения!
Обедала графиня в одиночестве, за большим столом. Ей служило пять прислуг, а при непорядке в блюдах вызывался старший повар и получал в рябое лицо горячую похлебку с графской тарелки или же, в пост, соленого груздя за шиворот. Ела графиня долго, шамкая деснами, ворча на лакея и на девку в чепчике. Ела плотно и жирно, с ужасом думая о том часе, когда Дашка с Малашкой будут с двух сторон затягивать ее в стальную броню. Поевши – крестилась мелким крестиком, покрестившись – ругалась и ослабевшей рукой раздавала оплеухи.
Иногда к обеду приезжала в малом наряде ее сестра, княгиня Козловская, женщина также сиятельная и знаменитая своим изобретением: наказывать дворовых девок, раздевая их догола, и чтобы груди клали на мраморную доску столика, и по тем их белым грудям сама княгиня хлестала их розгами собственноручно и без утомления. Девки боялись ее пуще смерти, особенно с тех пор, как одной она цепкими пальцами разорвала рот до ушей.
Отобедавши, старая графиня часок отдыхала в постеле, на этот раз наложив на лицо легкую, дорогую и модную «маску Попей», продушенную «Франжипаном». К пяти часам просыпалась, вставала и, подойдя к будке у подножия кровати, стучала согнутым пальцем:
– Можешь!
Тогда начиналась в будке тревожная суета, стучала крыша, плескало жидкое. Минуты на три графиня выходила из спальни, а возвратившись, спрашивала:
– Готов, что ли?
И голос тихий, нельзя понять – женский, мужской, молодой, старый ли, отвечал поспешно:
– Так точно, ваша светлость.
Отодвинув засов, графиня скоренько отворяла ключом замок и, зажав нос с выражением страдания, шла впереди, а за нею шла человеческая тень, босая, измятая, в нанковых длинных штанах и русской рубашке. Оба они проходили в соседнюю комнату, а в спальню врывались девки с тряпками и метелками, выносили малую кадушку из шкапа, окуривали внутри можжевельником, выметали, приносили миску с тюрей и хлеба, кувшин воды, опять ставили опорожненную кадушку, а на полу спальни, на каменной плитке, зажигали курительную свечку.
В соседней проходной комнате, маленькой и полутемной, графиня, все с тем же страдательным лицом, как бы принося жертву, прежде всего опрыскивала человеческую тень из особого водяного дульца туалетным уксусом, чтобы от тени не воняло. Потом и графиня и тень проходили в довольно обширную будуварную комнату с венецианским зеркалом у туалетного столика, заставленного пудрами, белилами, банками с кошенилью, бутылками с бодягой для втирания в щеки и дорогими духами: «Вздохи амура», «Франжипан», «Мильфлер».
Здесь графиня надевала пудермантель, а человеческая тень облекалась в серый пыльник, превращаясь в изможденного монашка – кожа да кости.
* * *
Третий год крепостной волосочес Онисим живет безвыходно в шкапу в спальне графини Натальи Владимировны. Выпускает его только сама барыня на два часа для работы: собрать остаточки ее волос, связать их с париком и соорудить ее любимую прическу «ле шьен кушан». Делается посредине головы большая квадратная букля, будто батарея, от нее по сторонам идут косые крупные букли, как пушки, позади шиньон, и вся прическа не ниже полуаршина. И нужно эту прическу ровно и прилежно запудрить благовонной пылью, пока графиня держит против глаз маску на ручке с зеркальцами из слюды, чтобы не запорошило глаз. Пудру она употребляла либо палевую, либо серенькую – а ля ваниль. А потом сама не без искусств налепляла на лицо, подбеленное и подкрашенное, мушку размером в горошину под правым глазом, называемую «тиран».
Никто на свете не должен знать, что у статс-дамы графини Салтыковой, награжденной орденом Екатерины первой степени, облысела, голова. Для того и содержится всегда в особом шкапу волосочес Онисим, и никто не смеет сказать с ним ни слова под страхом жестокой членовредящей порки. Из дому выезжая, графиня запирает спальню, а мажордому приказано никого из челяди и близко не подпускать. Все об этом знают – все молчат. Девки, Дашка с Малашкой, иной раз, жалея Онисима, засовывают ему за нечистую кадушку недоеденную кость с барского стола или лишний кус хлеба. За три года парень отупел, выцвел, потерял голос и стал как бы старцем, без протеста и без желаний, с того света выходец. И только три минуты в день радостен – и ждет этих трех минут, когда разрешается ему в том же шкапу же оправиться; в остальное время терпит, боясь ужасных побоев за несдержанность.
В восемь часов графине подают английский дезоближан к подъезду. Она выходит важная, парадная и торжественная, в обширной шубе или летней накидке на платье «молдаван», с короткими рукавами, какое носит и сама императрица Екатерина, с кружевами, блондами и бахромой. Цвет платья меняется: то – «цвет сладкой улыбки», то – «нескромной жалобы» или «заглушенного вздоха», а то и «совершенной невинности». В жутком ущелье жирной груди, приподнятой корсажем, болтается на золотой цепочке модная блошиная ловушка из слоновой кости с дырочками, куда ввертывается ство-лок, намазанный кровью и медом; хоть блохи и редко попадают, но без этой игрушечки модные женщины в свете не показываются.
Из дому выезжая покойно и чинно, случается, что возвращается графиня в ваперах и раздраженная. И тогда плохо Дашке с Малашкой!
Три года просидел в шкапу молодой волосочес Онисим. На четвертый год бежал.
* * *
Как и почему бежал Онисим, – про то не могла выведать графиня никакими пытками. Перепороли на конюшне всю дворню, иных засекли до полусмерти. Перепоров, – угнали выживших по деревням, всех сменив новыми. Добрый граф Николай Иваныч не вмешивался: на то воля жены, да и некогда ему заниматься домашними делами.
Но так была тяжка и невознаградима потеря графини Натальи Владимировны, что она лично подала жалобу во дворцовое ведомство о бегстве крепостного, чтобы приказали найти его беспременно и ей возвратить.
Может быть, и нашли бы, – не в разбойники же ушел еле живой парень. Но в одном ошиблась графиня: и все ее люди, и весь Санкт-Петербург, и весь императорский двор знал и про ее лысину, и про скрытого ее в шкапу волосочеса. И не только знали, а и называли графиню второй Салтычихой:[146]146
Дарья Николаевна Салтыкова (1730–1801), помещица Подольского уезда Московской губернии (там же находилось имение Н. И. и Н. В. Салтыковых (Красная Пахра), замучившая десятки крепостных. С 1768 г. находилась в заключении в монастырской тюрьме в Москве.
[Закрыть] уж такова судьба ее фамилии! Но, зная о ней, жалели дядьку великого князя.
И верно, потому было решено беглого крепостного не искать, графине не возвращать, а известить ее через полицию, что по наведенному дознанию раб ее и волосочес Они-сим, осьмнадцати лет, утонул в одном из притоков реки Невы, а тело его не найдено.
Трудно найти другого такого волосочеса, умевшего воздвигать батарею на лысом графинином черепе! Но хоть то хорошо, что парень тот утонул, а не трезвонит по чужим дворам о безволосии статс-дамы и не порочит ее россказнями.
Шкап из спальни графини вынесли, а с новым наступившим царствованием Павла изменились прически и начались гонения против французских мод. Прежней нужды в волосочесе уже не было: стала страшной и тревожной придворная жизнь, и осторожные люди позапирались в домах.