355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Осоргин » Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2 » Текст книги (страница 21)
Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:41

Текст книги " Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2"


Автор книги: Михаил Осоргин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 51 страниц)

ГРОЗА

В поместье старой барыни, княгини Елизаветы Кирилловны, все на городскую ногу: убранство, прислуга, попугаи, арапчата, выезды, приемы, только что нет городского шума, по ночам поют соловьи и лают на луну деревенские собаки. Утро – тоже по-городскому, начинается в десять часов, когда барыня просыпается и звонит в серебряный колокольчик. К этому времени должны быть в сборе все придворные чины: обер-парикмахер, просто парикмахер, девка старшая гардеробная с помощницами, главный повар, камердинер, лекарь и все иные-прочие необходимые люди. Барынину моську приносит приставленная к ней горничная в наряде кормилицы. Все ждут в туалетной комнате, куда княгиню приводят под руки в спальном халате, и дальнейший туалет совершается в общем присутствии.

– Попугаю сливок давали ли?

– Давали, васиятьство.

– Бибиша как ночь проспала?

Кормилица докладывает подробно, как Бибиша, барынина моська, просыпалась ночью дважды и просилась на двор, а под утро во сне тявкала, верно, ей какой-нибудь приснился сон. После доклада Бибиша осторожно опускается на подушку рядом с креслом княгини; однако ей больше спать не хочется, и она норовит тяпнуть за ногу обер-парикмахера.

– Ты что дергаешься?

– Бибиша, васиятельство, очень за ногу кусает.

– Собачка играет, а ты чуть мне волос не выдернул! Небось всей ноги не откусит, можешь и потерпеть.

Все хозяйственные распоряжения делаются утром во время туалета. Тут же княгиня принимает и приезжих гостей, которые попроще, не смущаясь облекаться перед ними в корсет и во все подлежащие женские шкурки, вплоть до шелковой робы, темной в будни, светлой по праздникам. В единственное отличие от города княгиня не носит в деревне высоких причесок, а придумала для себя особую, деревенскую: волосы укладываются плотной лепешкой, и свои и чужие, и затягиваются, как чалмой, ярким шелковым платком с выпущенными по бокам концами. Но лицо пудрится и брови сурмятся непременно. И мушки лепятся – по настроению.

В молодости Елизавета Кирилловна была женщиной взбалмошной и характера непостоянного, но злой ее никто не считал, и даже с подданными – дворовыми и крестьянами – она никогда не была слишком сурова. Не в пример другим помещикам, не приказывала пороть крепостных по пустякам и даже считалась вольтерьянкой. Над собой же не признавала ни чужой власти, ни даже влияния и мужа держала в страхе и подчинении, что как раз тому и подходило по характеру. Прожив с женой двадцать пять лет, князь до самой смерти не научился угадывать ее желаний и постоянно попадал впросак: хочет угодить, – а выходит как раз наоборот. Доходило до того, что однажды он попросил ее со смиренным отчаянием:

– Милая моя княгинюшка, изволь ты мне нарисовать на бумаге, как я должен лежать в постеле, чтобы тебя не обеспокоить, а то ты меня всего ногами избрыкала!

За отличное его смирение княгиня, овдовевши, поставила ему в имении славный надгробный памятник, да, кстати, и себе приготовила место рядом. Теперь ей кончался шестой десяток, но была еще очень бодра и распорядительна, только реже наезжала в столицу.

Кто из родственников или преданных друзей хотел повидать княгиню, мог всегда приехать сюда и быть уверенным в добром приеме. Гостей княгиня ничем не стесняла, живи сколько хочешь, занимайся чем нравится, все к услугам: прогулка, охота, обильный стол, карты, только без азарта, полный отдых. Встречались за столом обеденным и вечерним, иногда же по вечерам была музыка. И если попадался умный просвещенный человек, княгиня охотно с ним беседовала и, бывало, поражала его не только ясностью мысли, а и редким по тому времени для женщины образованием: говорила и о политике, и о литературе, особенно французской, и о театре. Не любила сплетен, разве что уж очень собеседник зол и остроумен. Науки не чуралась и была любопытна порасспросить о месмерическом лечении и воздушном электричестве. Последнее особенно интересовало старую княгиню, так как, при всем ее здравомыслии, она панически, нестерпимо, неисправимо и до полной потери самообладания боялась грозы.

Грозой в доме Елизаветы Кирилловны заведовал лекарь, человек свободный, служивший на постоянном жалованье и давно проживавший в имении, конечно, не русский человек, а из немцев. В обычные дни он оставался незаметным, так как лечиться княгиня не любила, да и пользовалась отменным здоровьем; но если на небе показывалась подозрительная тучка, лекарь становился в доме первым человеком, как бы верховным командиром, которому на этот случай были подчинены все проживавшие в барском доме свободные и крепостные люди, да, кстати, и сама барыня, которую он должен был защищать от небесных стрел и безумного метания колесницы Ильи-Пророка[167]167
  На Руси, особенно в Новгороде, Илья-Пророк почитался как «громовержец», который может даровать дождь или солнечную погоду. В народе было распространено представление, что гром вызван тем, что Илья-Пророк разъезжает по небу на своей колеснице.


[Закрыть]
.

* * *

Как раз в ночь под Ильин день[168]168
  То есть ночь с 1 на 2 августа по новому стилю.


[Закрыть]
была такая духота, что барыня спала с отворенными окнами, а Бибиша во сне тявкала и разговаривала. Солнце встало злым и краснорожим, люди ходили с пудовыми головами, куры жались в тень к стенке, петух свернул голову на сторону и смотрел в небо. Барынин лекарь, хоть и немец, знал доподлинно, что в Ильин день гроза бывает неизбежно, ничем ее отвести нельзя. Дождя давно не было, и барынин попик, учтя обычай Ильи-Пророка, наметил на этот день выйти в поле крестным ходом еще до тучки, чтобы успеть и домой засухо, а дождик, если будет, приписать своему усердию. Сама Елизавета Кирилловна, по вольнодумству в Илью не верившая, все же встала черной тучей, отменила обычный туалет и каждые полчаса посылала девушку поглядеть, не видно ли на луговой стороне далекой тучки и все ли приготовлено на случай. До обеда солнце жгло неистово и небо было чисто, а в воздухе пахло гарью. В обед прилетел неведомо откуда горячий ветерок с холодными иголочками, поболтался, напугал птицу и скот, упорхнул куда неведомо, и наступила жуткая тишь. И вот тогда посланная девушка вернулась и доложила, что на луговой стороне небо чистое, а из-за леса словно бы ползет облачко, а какое – не разобрать. Не успела сказать, как тонкому барыниному слуху почудился первый отдаленный гром.

Береженого и Бог бережет. Кликнули лекаря, и пошла в доме суета. Ножки барыниной кровати на случай, что пожелает барыня лечь, еще с утра были поставлены в стеклянные банки. Теперь спешно запирали окна, задергивали тяжелые гардины, выносили из комнаты все железное и все шерстяное, выгоняли кошек и запирали их в подвал, даже Бибишу унесли в людскую, чтобы шерстью своей не привлекла часом воздушного электричества. Всем распоряжался немец, лично за грозу ответственный. Сам он облекся в шелковый кафтан, трем горничным княгини выдано было по шелковому платью, и чтобы не было на них не только ни шерстинки, а и полотна; платье напяливали на голое тело, ноги босые, на головах шелковые платки, и в них запрятаны волосы вместе с косами.

Слух не обманул княгиню – подошла тучка с громом, затмила солнце, окутала небо. Но к этому времени уже успели посадить старую барыню на высокое кресло, поставленное на деревянный помост, крытый шелковой материей, а под помостом дюжины две стеклянных банок, так что с полом и землей никакого общения. Уши у княгини заткнуты чесаным хлопком, голова обмотана шелковыми платками, только дырочки оставлены для носа и для глаз. Молнии в наглухо закрытой комнате не видно, а чтобы заглушить гром, приказано явиться в покой парням с балалайками и всем певчим девкам и водить вокруг барыниного кресла хоровод. И чтобы пели веселое и притаптывали ногами, а для поощрения розданы девкам пряники и леденцы, а парням поднесено по стакану водки.

От пения, от пляски, от водки, от дыхания в комнате давно нет воздуха, да еще в такой горячий день. Но терпят все, как терпит и княгиня, неподвижно сидящая на стеклянных банках среди хоровода. Девушки в шелках брызгают ей под нос лавандовой водой, от которой дышать еще труднее. Уж лучше задохнуться, чем подвергнуться опасностям грозы, которая человека, сидящего на стекле, тронуть все же никак не может.

Время от времени лекарь выбегает на крыльцо поглядеть, проходит ли гроза бочком или затянется надолго. Затяжная гроза для него выгоднее, так как больше будет благодарности от княгини своему спасителю. И только когда уходит последнее облачко и открывает обновленное и чистенькое солнце, лекарь дает знак парням и девкам расходиться. С осторожностью и постепенностью прислуга отдергивает гардины, растворяет ставни и окна, и главный командующий с шелковыми девушками снимают княгиню с помоста и раскутывают ей голову. Ослабевшую, отводят ее в спальню и укладывают отдохнуть на кровать, пока подметаются полы и курительными свечками изгоняется крепкий дух дворовых песенников и плясунов; лучше свечек действует послегрозовой воздух, сменивший дневную духоту.

* * *

После хорошей грозы в барском доме праздник. Об этом хорошо знают и домашние, и соседи, налетающие со всех сторон поздравить княгиню с избавлением от опасности. И хотя бы гроза была пустяшная и едва освежила зелень, каждый спешит рассказать, как на его глазах ударила молния в вековой дуб, под которым он укрылся от дождя, и как той молнией и дуб и его чуть не расщепило надвое. Княгиня слушает рассказы, не верит ни единому слову, а все же ужасается и содрогается:

– Бог с ней, с грозой, уж лучше про нее забыть. И кто только придумал воздушное электричество!

Слова почти кощунственные, но княгине они в счет не ставятся. Да и мало кому известны такие мудреные и ученые выражения. Конечно, женщина образованная и из высокого света, недаром держала мужа в смирении и послушании.

После грозы и лекарь ходит, высоко подняв голову. Это он придумал водружать княгиню на помост со стеклянными банками – по последнему слову науки. Во всем остальном княгиня мало его слушает и даже никогда не позволяла отворить себе кровь. Порезы она лечит паутиной, головную боль – клюквой в уши, брюшную боль – настойкой на зверобое, а иных болезней не знает. Немец же знает все, вплоть до модного животного магнетизма. В своей стране он мог бы прославить искусством свое имя, но в своей стране не накопишь и десятой доли того, что доставляет ему легкая служба у княгини по усмирению грозы.

– Кучера мне вылечи. Степенный мужик, во всем хорош, а пропадает от запоя. Что в вашей науке для этого придумано?

– Пьяниц нужно сажать в тюрьму и не давать пить.

– А кто меня тогда возить будет?

И княгиня лечит кучера сама: приказывает давать ему пить каждый день по стакану водки, настоянной на тухлых раках. И сколько ни пьет кучер – не может привыкнуть, с души воротит. По четвертому разу валяется в ногах у княгини, дает зарок на всю жизнь позабыть проклятое зелье, только бы больше его не лечили. Держит зарок иной раз месяц и больше – пока раковая тухлятина не исчезнет совсем из памяти. А нарушил обет – опять начинается лечение, и стакан ему подносит сама княгиня Елизавета Кирилловна, отказаться нельзя.

Обидно немцу такое русское невежество, но княгине он не противоречит. Знает, что едва покажется на летнем небе черная тучка, как снова он будет первым в доме человеком и княгиня, послав девку поглядеть на небо, прикажет ей дополнительно:

– Да позови этого, как его, хера Доннерветера!

ОЗОРНОЙ КОЛОКОЛ

В ту самую минуту, как священник повел жениха и невесту вкруг налоя, случилось то, чего никогда не бывало дотоле и, думать надо, впредь никогда не случится: брачные венцы, серебряные, подбитые розовой тафтой, слетев с голов брачующихся, поднялись, как две пташки, на воздух, улетели под самый купол, выпорхнули в боковые окошки и уселись на колокольне под наружными крестами. Все в церкви ахнули, священник прекратил венчание, жених с невестой пали на пол бездыханными, и случившемуся нужно радоваться, потому что мог свершиться величайший грех: были жених и невеста родными братом и сестрой!

Слух о таком чудесном происшествии разнесся по всей Москве, и не было человека, не только вздорной бабы, а и степенного мужчины, который не побежал бы на другой день посмотреть на колокольню, а дальние люди приезжали на своих лошадях целыми семействами. Однако венцов не было видно, а церковь была заперта. Тут на площади людишки бойко торговали квасом, кислыми щами и печатными пряниками и была также пожива ловким карманникам. И будто бы приходский священник, то венчание справлявший, отрицал всякое событие: и венчания не было, и не было таких жениха с невестой, и венцы не летали и под колокола не садились, а все это не иначе как выдумка литейщиков Маторинского завода, обычный «колокольный рассказ».

И действительно, был такой веками освященный обычай, что ко дню отливки нового колокола пускался самый чудесный и нелепый слух. И если с той выдумкой будет удача – удача будет и с колоколом.

Дело это было сложно, и приступали к нему с соблюдением строгого чина. День и ночь в плавильной печи поддерживали рабочие огонь березовыми и сосновыми поленьями: на 100 пудов меди – три сажени дров, на 1000 – не менее десяти сажен. Когда вся медь расплавится, перед самой отливкой прибавляли на 100 фунтов меди 22 фунта олова, а голых мастеров, которые размешивали клокочущий и адом пышущий сплав, другие окатывали из ведер холодной водой. Допускались к присутствию люди набожные и богатые, любители колокольного дела, которые бросали в сплав серебро, а иные и золотые монеты – для чистого звона и для спасения души. А к часу литья хозяин сам приносил в заводскую мастерскую освященную икону, собирал всех рабочих и читал соответственную случаю молитву, а все хором ее повторяли. По окончании молитвы давал хозяин знак начинать. Несколько опытных рабочих брали наперевес особый чугунный рычаг, раскачивали его мерно, точно и по команде и пробивали у плавильной печи отверстие пода. Из отверстия выливался пылающий и слепящий глаза жидкий огонь, и теперь все дело было в том, чтобы не дать ему безумствовать, а пустить его ровным потоком по желобу в заготовленную форму. Если желоб перельется через край, – все дело пропало, медь выльется зря, и может не хватить ее для наполнения формы, хотя бы только на колокольные уши; тогда плавь и переливай все заново.

По отливке колокол несколько дней – смотря по величине – стынет в земле. А когда остыл, отрывают его со всей осторожностью, разбивают кожух, и колокол переносят в точильню. Все это легко рассказать, а труд и искусство требовались неимоверные. И великая требовалась сила – не как теперь, когда подъемным краном один рабочий может поднять пушинкой многопудовую тяжесть и направить ее куда угодно.

И вот колокол готов, и зовут попа свершить чин освящения кампана: «Яко услышавше вернии раби глас звука его, в благочестии и вере укрепятся и мужественно всем дьявольским наветам сопротиво станут… да утолятся же и утишатся и пристанут нападающие бури ветряные, грады же и вихри и громы страшные и молнии злорастворения и вредные воздухи гласом его».

Стоит колокол нов и светел, ждет, когда вздымут его на предназначенную ему высь и раскачают ему язык: «Выйду я на гой-гой-гой, и ударю я гой-гой-гой!» Первый звон главный, самый слышный, густой и ровный; второй звон – гул, остающийся надолго; третьего звона, острого, не должно быть слышно отдельно, он должен сливаться с двумя первыми, чтобы был колокольный голос чистым и певучим; иначе будет колокол не звонить, а звенеть, не гудеть, а напрасно беспокоить ухо.

Колокола – что соловьи. Для простого уха – все одинаковы, для знатока и любителя – у каждого своя неповторимая песня. Как у каждого соловьиного колена и перевода есть свое имя, так имели имена и многие колокольные звоны: Ионин, Георгиевский, Иоакимовский, что в Ростовском соборе; всех колоколов там тринадцать, различного веса, от двух пудов до двадцати, повешены в линию, и звонари бьют в них согласно и концертно. И у самых колоколов ростовских свои имена, из них знаменитые: Сысой, Полиелейный, Лебедь (будто бы прозван так за сходство его звона с «лебединой песней»), Голодарь (который благовестил в Великий пост), Баран, Козел (не в насмешку так прозваны, а за отличие, и тоже любимцы), Ясак, Красный.

Красные колокола были и в Москве. Красный – значит прекрасный, веселый, напевный, усладительный. Красным звоном была знаменита в Юшковом переулке церковь святителя Николая, так и называвшаяся – «У красных колоколов». Еще лучшее название носил храм за Неглинной, на Никитской улице: «Вознесенья хорошая колокольница». Всех колоколов краснее и певучее были Симоновский в Москве и Саввино-Сторожевский в Звенигороде, и это потому, что дно у них много потоньше краев и сплав чудно хорош. Симоновский колокол лил великий художник – мастер Харитонка Иванов сын Попов с товарищем Петром Харитоновым сыном Дурасовым в лето от создания мира 7186-е, при царе Федоре Алексеевиче. Саввино-Сторожевский колокол лит мастером Григорьевым на десять лет раньше и знаменит еще своей надписью тайного письма, которую с большим трудом разобрали ученые-историки.

Когда звонишь в колокол – клади в уши ягоды калины, рябины или клюквы, а то скоро оглохнешь. Иные привыкают звонить с открытым ртом. Были у нас искусные звонари – на шесть, на семь и на девять переборов, хотя нет на свете звонарей лучше английских. Зато мы брали весом, и в этом перегнали даже старую страну колоколов – Китай: в Царь-колоколе весу 12 372 пуда 19 фунтов. А разбит он при пожаре от копеечной свечки.

Были колокола, как люди: и степенные, законопослушные, в житии своем мирные, и озорные, мятежные, великие бунтари. Благовестные висели мирно веками, а буйственные попадали в плен и уходили в ссылку. Иным было дано многолетнее житие, другие кончали свою жизнь инвалидами, в трещинах, обвязанные лыком. А иным колоколам за их проказы урезывали, как и людям, язык.

Было такое неспокойное место в Москве – полубашенка Спасских ворот. По преданию, там висел всполошный, набатный колокол, привезенный в Москву из Великого Новгорода Иваном Третьим; возможно, что он был перелит из новгородского. Но переливка не помогла, и колокол однажды в полночь напугал царя Федора Алексеевича, за что был сослан в Карельский монастырь. Его сменил другой набатный колокол, после попавший сначала в Арсенал, а затем в Оружейную палату.

Из всех московских колоколов этот был, кажется, самым озорным, что и понятно, потому что били в него всполохом в тревожных случаях – при пожарах и мятежах. Весу в нем было всего 108 пудов, немного, по московскому счету; но язык его был зол и тревожен. Был страшен его звон в дни стрелецких возмущений и мрачно гудел при стрелецких же казнях. Этого колокола боялись все цари. Когда не было еще ни газет, ни «общественного мнения», ни иных способов и путей народного волеизъявления, набатный колокол был единственным прибежищем и последней надеждой. У него был свой расчет и свои ожидания. В дни Екатерины Второй он поджидал великих событий, когда уже ползли из отдаления слухи о народных возмущениях, но Москва была еще покойна. В 1771 году колокол сделал первую пробу. Пришла чума и принесла общую растерянность московского начальства. На улицах валялись трупы, кто мог и был побогаче, тот успел выбраться из города, развозя с собой и чуму по соседним губерниям. Забрав свои пожитки, удрал из Москвы в свою подмосковную главнокомандующий Салтыков. И когда был пущен слух, что доктора отравляют колодцы, а начальство валит в одну могилу и больных и здоровых, тогда Спасский набатный колокол забил тревогу. Был день ужаса и жестокой расправы не с виновными, – если они и были, то унесли ноги, – а со всеми, кто намозолил глаза московскому люду, а главное, кто попался под руку. За народной расправой последовала расправа полицейская, и колокол умолк до нового случая. Этим случаем должен был явиться Пугачев, и кто знает, сколько глаз поглядывало на всполошный колокол, сколько ушей прислушивалось, не раздастся ли его призывный гул! Но Пугачев не пришел на Москву – его привезли связанным и четвертовали. С ним вместе был казнен и колокол: у него отняли язык за чумной бунт.

Такова была судьба набатного колокола, отлитого мастером Иваном Маториным.

И когда в жизни этого колокола кончилось трагическое, тогда у трупа его началась чиновничья комедия.

В 1803 году из-за него поссорились два чиновника, главноуправляющий и главнокомандующий. Главноуправляющий Кремлевской экспедицией Валуев[169]169
  Петр Степанович Валуев (1743–1814), обер-церемониймейстер, действительный тайный советник.


[Закрыть]
давно точил зубы на озорной колокол; это он был тайным хранителем преступного колокольного языка. Теперь, ввиду непрочности Спасской башенки, он приказал снять колокол совсем и отправить его в кладовые. Колокол сняли, но на площади он был арестован комендантом, который приставил к нему двоих солдат. Коменданта Валуев обвинил в самоуправстве, – за коменданта заступился московский главнокомандующий граф Салтыков, сын убежавшего во время чумы.[170]170
  Граф Петр Семенович Салтыков (1698–1772), московский главнокомандующий и фельдмаршал, в разгар эпидемии чумы в Москве в 1770–1771 гг. на два дня покинул город, после чего был обвинен в попустительстве беспорядкам и уволен в отставку.


[Закрыть]
И пока стоял на площади безъязычный колокол, почтенные вельможи чесали языками и устно и письменно, черня друг друга и строча доносы.

Валуев писал министру Трощинскому, что, лишь руководясь понятием своим о пользе казны и славе государей, приказал он убрать колокол, служащий возвестителем всех возмущений и бунта во время чумы в царствование Екатерины Премудрой. По сей причине он еще раньше припрятал язык оного колокола как памятника зол российских, который должен быть забыт всеми благомыслящими сынами отечества. Сверх того это – памятник бесславия покойного отца нынешнего главнокомандующего, о чем напрасно сей главнокомандующий забывает. Что до коменданта, то комендант – известный пьяница и стяжатель, украшает свой дом дворцовыми мебелями, велит набивать на казенный счет льдом свои погреба и не может того сообразить, что не принадлежат колокола военной дисциплине. Он же, Валуев, давно оправдал и покровительство начальства, и монаршее благоволение и снискал всех московских жителей эстиму.

Со своей стороны соответствующее отписывал в Петербург и главнокомандующий. В ожидании конца чиновничьей перепалки колокол стоял на кремлевской площади, люди ходили мимо и посмеивались над арестантом. После вышел высочайший приказ: колокол оставить на башенке; если же нужно башенку чинить, колокол хранить в надежном месте, а по починке – вешать обратно.

Но возвращать и вешать его, по-видимому, не пришлось. Он скончал свои дни в Оружейной палате. На Спасской башне вместо колокола заиграли куранты масонский гимн «Коль славен наш Господь в Сионе».[171]171
  Гимн был написан М. М. Херасковым для исполнения торжественных песнопений в масонских ложах; получил распространение и стал одним из российских гимнов.


[Закрыть]
С непокрытой головой проходили москвичи через Спасские ворота. Потом пришли иные люди, и куранты заиграли «Интернационал». Что еще им суждено заиграть и суждено ли – никто того не ведает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю