Текст книги " Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Михаил Осоргин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 51 страниц)
МОСКОВСКИЙ ПОДВИЖНИК
«…Согласно приказа Вашего превосходительства, негласным дознанием обнаружено: означенный Иван, Яковлев сын, прозванием Корейша, однако, подлинного пачпорта не имеет, из смоленских священнических детей, ныне местопребывание в московском Преображенском призрения безумных доме, будучи выслан за расстройство семейных дел необузданным пророчеством. В названном безумном доме проживая на казенном иждивении, почитается как бы святым, объявляя заранее о морозах, холере и предсказывая загодя войны, за что приносят ему в изобилии калачи, яблоки и нюхательный табак, причем либо сторожами, либо его сподручной бабой поставлены при входе три кружки для денег, дающие весьма обильный сбор. По расспросам, особо вредным не оказался, а, напротив, исцеляет также от зубной боли и выдает записки для дальнейшего поведения нуждающих. В ихней палате премножество икон со свечами, где и принимает посетителей, преобладающе от купчих, которым пророчествует будто на латынском языке для меньшего понимания, тем действуя исцеляюще, как, например, одну особу ударил яблоками в область живота, доведя до обморока, после чего вставши отбыла домой в полном здоровье…»
Вся Москва знает о великом чудотворце Иване Яковлевиче, живущем в доме умалишенных. Лет ему то ли сорок, то ли все восемьдесят, угадать трудно, голова лыса, на лице скудные волосья бриты, а то и просто не растут, само лицо сально и грязно, глаза полусонны, нос сплюснут. Иван Яковлевич не моется и все, что потребно, делает в постеле. Ест все, вплоть до щей, руками, а руки вытирает о рубашку и простыню. Случается, что встает и сидит в кресле, и тогда делается говорливым. Что он говорит – разобрать легко, а понять дано не всякому. Скажет, например: «Более гораздо квадратных лет ради Бога с его народами тружусь у печки на двух квадратных саженях», – что это значит и к чему сказано? Слова мудры, а постигнет далеко не всяк!
Слава Ивана Яковлевича прочна и неколебима. Чудеса его доказаны, предсказанья безошибочны, а если бывает ошибка, то не его вина: неправильно поняли предсказательское слово. Над каждым словом надо подумать и голову поломать. Барыня вдовая, заскучавши, вопросила Ивана Яковлевича: «Выйду ли опять замуж?» – а он в ответ: «Это хитрая штука в своей силе, что в рот носили». Полгода думала вдова над этими словами и не решалась, однако вышла замуж за коллежского советника и живет счастливо, хотя муж и заика; все надо понимать!
* * *
Машеньку Невзорову, среднего достатка дворянскую дочь, повезла маменька показать святому человеку Ивану Яковлевичу в безумный дом. Машеньке осьмнадцатый год, невеста в полном расцвете, из себя приятна, слегка курноса, щечки пухлы, глазки отлично голубые и нигде никаких пороков, кроме того, что в последние месяцы напала на Машеньку задумчивость: побегает, поболтает, да вдруг и задумается. «Что с тобой, о чем?» – «Да нет, маменька, ничего, я так просто!» И, однако, с лица сделалась бледнее и словно бы спала с тела. Между тем Машеньке заготовлен жених, солидный помещик и отставной майор, лет за сорок, мужчина в полном соку и блеске сил, партия счастливая и выгодная. Надо бы девушке цвести и радоваться, а вместо того бледнеет и впадает в думу.
Приехали в час полуденный и застали Ивана Яковлевича вставши и в кресле. По теплому весеннему времени в комнате не продохнуть, но окна на задвижках. Правый угол и от него обе стены в образах, перед многими коптят лампадки, среди полу большой подсвечник накладного серебра с местной свечой, кругом гнезда для малых свечек. У стены кровать, и от ней ли, от него ли самого дух тяжелый, с воздуха прямо невыносимый.
Впустили беспрепятственно; прислуживающей бабе сунуто в руку, да положено в кружку, сколько прилично по состоянию. И едва увидал Иван Яковлевич барыню с дочкой, как, громко икнувши, воскликнул канареечным голосом:
– Телка с телушкой, аргентовы ушки, подай сюда молодшую!
Прислуживающая баба, вроде черницы, разъяснила, что требует угодник девицу для леченья и что это – большая благодать, не всяким сразу оглашается. Перепуганную Машеньку подвели с поклоном, и святой, забравши ее на колени, почал вертеть и мять с большой натугой, покряхтывая. Когда же стал перекидывать ножки, старый да сильный, Машенька, не вытерпев страха, закричала и вырвалась. Очень был грязен и пахуч Иван Яковлевич, не всем под силу такое, а баба объяснила:
– Это из девушки нечистый выходит ротом, оттого и кричит.
Машеньку вывели на воздух отдышаться, а маменьке Иван Яковлевич намешал своим пальцем в стакане невесть что и велел выпить. Ради здоровья дочернего выпила, а последние капли Машеньке вылиты на макушку.
Были и еще посетители, странницы и из мещанок, поздравляли с благодатью. А на поданной записке с вопросом: «Выходить ли девушке за назначенного человека?» – Иван Яковлевич обточенным перышком собственноручно начертать соизволил: «Колумбе Господь радуется, аз разрешаю студент холодных вод Иоаннус Иаковлев».
Так приводили многих, и всем было настоящее указание, отчего и слава Ивана Яковлевича гремела на всю Москву. Когда же приспел час, всем скорбям скорбь – курносой с косой на выгоду, то Иван Яковлевич приказал купить восемь окуней на восемь ден и сварить ушку, которую ушку хлебал в ночь и в день восемь ден, а на девятый преставился, замкнув уста навеки.
* * *
И было на Москве великое горе, а толпа валила из-за Яузы, и от Таганки, и из Замоскворечья, и была у ворот и дверей даже драка.
Два дня держали покойника в той же комнате, впуская и выпуская народ один по одному для поклона и лобызания. Шел спор мирян за то, где хоронить; одни требовали везти в Смоленск, на родину, другие рыли могилу в Покровском монастыре, третьи испрашивали святой прах для женского Алексеевского, но племянница подвижника, черкизовская дьяконица, сумела впереди всех отхлопотать на местное кладбище в уготованный склеп.
И были великие чудеса в часовне, куда вынесли гроб на третий день. Прислан был от богатых купцов художник списать оный Иоаннов лик, и как оказался тот художник католиком-иноверцем, то едва начал списывать, как тотчас у покойного вспухли глаза и губы и решил он испортиться, чтобы не поддаваться неверному. И сколько ни кадили ладаном и ни лили душистых масел, но преодолеть не могли. Просили многие воды, которой омыто было тело праведника, но вся та вода была ранее выпита женщинами, оное тело омывавшими.
В те дни отслужено было у гроба более двухсот панихид, да после на могиле, в день похорон, еще семьдесят панихид ускоренных. Одни причетники заработали 400 рублей серебром, а о священнослужителях и говорить не приходится: щедра Москва и до похоронного пения охоча.
В день восьмой не стало больше возможности держать тело не преданным земле по тяжести духа, наполнившего не только часовню, но и ближайшие окрестности. Ранним утром тысячи народа вышли за гробом в сторону села Черкизова. Хоронили за счет господина Заливского, покровителя старцев и убогих, а до кладбища тащили гроб мужчины и женщины из самых почтенных. Впереди с великими воплями, и криками, и хохотами, и визгом, и причитаньями бежали уроды, юроды, ханжи, странники, кликуши, святые дураки, иной с колотушкой и трещоткой, тот – вертясь на ножке с гиком, этот – грызя морковку, а кто воя собакою – каждый по заведенному и на свой лад. И всех чудней и выносливее был большеголовый паренек босиком и в черной рубашке, лицом соплив и приветлив, который всю дорогу без передышки бежал скачками: трижды скакнет, повернется, гробу поклонится – и снова скачет дальше трижды до нового поклона, и так до места упокоения Ивана Яковлевича. Того дурачка подвиг был всеми замечен и прославлен.
В тот день от дождя размесилась черная грязь по щиколотку, и в ту грязь ложились старые и молодые на брюхи и на спину, чтобы пронесли над ними гроб и была им от того значительная в жизни польза. А когда несшие гроб по нечаянности задевали их по мордам грузными от липкой грязи сапожищами, то считалось это особой радостью и лишней привеской полученной благодати.
Писаного учения Иван Яковлевич по себе не оставил. Из великих же его изречений памятным и непрестанно повторяемым осталось одно, в котором и выражена вся высота его мудрости:
– Без працы не бенды кололаци!
ПЕНЗЕНСКАЯ ФЛОРА
Июль месяц на исходе. Жарища. На крылечке столик, на столике водка, холодец и огурцы. Отец Василий в полном неглиже, исправник в полной форме. Отец Василий исправнику:
– Спечешься ты, куме, яко яблоко! Хоть фуражку сними.
– Бесполезно, батя. Ума в голове не прибавится.
– О чем так загрустил?
– Загрустишь. Учился на медные пятаки, всю жизнь тянул лямку, дослужился до исправника, – а понимать ничего не могу. От его превосходительства, господина начальника губернии, наистрожайшее предписание, – а что приказывают, понять никак не возможно.
Первая колом, вторая соколом, третья мелкой пташечкой. Холодец тает, огурцы похрустывают.
– Вот ты, батя, в семинарии учился, все знаешь. Прочитай ты сию бумагу и смекни: о чем речь? «От его превосходительства, господина начальника Пензенской губернии, предписывается всем исправникам по получении сего же немедля представить в канцелярию его превосходительства все сведения о ФЛОРЕ вверенных ему уездов, с подробным перечислением и описанием существующих и, по мере возможности, представлением образцов».
– Не грусти, кум, дело поправимое!
Водка на донышке, холодец исчез, огурцов на поповском огороде хватит. Надев очки, отец Василий листает «Академический календарь» со святцами:
– Вот тебе и вся загадка! Сказано: августа 18 дня святых отец Флора и Лавра. И поверь мне, куме: лучше передать, чем недодать! Ибо говорю тебе: Флора и Лавра неразделимо! Прикажи приставам: они соберут.
От исправника приставам предписание: в кратчайший срок собрать по уездам Инсарскому и Саранскому всех имеющихся в наличности мужского пола Фролов и Лавров, каковых и доставить сначала в уездные города, а оттуда, по назначении к тому непременного члена присутствия, оных препроводить в губернию сего года августа осьмнадцатого дня для представления его превосходительству господину начальнику губернии.
Приказ строгий – исполнение неукоснительное. В достопамятное царствование императора Николая Первого никаких поблажек и проволочек не допускалось: сверху придавят, внизу крякнут – все в полной исправности.
Одно горе – страдная пора! Не везде скошено второе сено, надо убирать овсы, просится под серп рожь, в готовности стоят все яровые. Мужички ропщут, бабы ревут: в такую пору угонять работников неизвестно куда и зачем!
У молодухи Анисьи тащат ребенка; одного его не отпустишь, груди просит, приходится самой молодухе собираться с ним в дальнюю дорогу.
– На што его, маленького, прости Господи! По второму году в некруты!
– Да ведь звать-то Лавром! Не реви, дура баба, вернут из губернии в лучшем виде.
Деду Фролу лет без малого сто, глаза не видят, уши не слышат, лежит на печи; такого без подводы как доставишь? И доедет ли живым?
– Раз приказано – какой разговор! Уж там знают.
Но пуще горе, когда берут молодого работника. Без хозяина сено выгорит, рожь осыпется. До города два дня, до губернии не меньше недели, да пока там разберутся – меньше месяца не управиться. Крестьянскому хозяйству чистое разорение!
– Харчи-то чьи?
Про харчи ничего в приказе не сказано, и выходит – харчи собственные. Может, по именинному делу, после в губернии вернут расходы.
Пристава сбились с ног: укрывают мужики Фролов и Лавров, сказывают другим именем. Проверяют поголовным опросом и через церковные записи. Нелегко управиться в двух уездах за полмесяца, а приказ строг: без малейшего промедления.
В уездном городе Саранске непременный член развесил на веревке потертый мундир для проветривания и чистит треуголку. По проверке прибывших и доставленных Фролов и Лавров хлопот не оберешься. Которые разместились по постоялым дворам; других набили в пожарный сарай, иные ночуют под звездным небом. Всего больше муки с бабами, сопровождающими малых ребят, и с ветхими старцами.
К сроку набралось Фролов и Лавров не точным счетом по двум уездам двести человек. В путь выступили ночью, по холодку, десять телег с бабами, младенцами, стариками, скарбом, остальные пешком, непременный член впереди в дорожной кибитке, мундир и треуголка заботливо уложены в плетеную корзинку. В губернский город Пензу прибыли как раз в обрез: августа семнадцатого дня.
И в пути учил, и по прибытии старательно наставлял мужиков:
– Как придем, которые Фролы – станете направо, а которые Лавры – по левую руку. И ежели его превосходительство изволят спросить: «Кто, дескать, такие?» – всем миром отвечайте каждая сторона за себя: «Фролы, ваше превосходительство!» – или там: «Лавры, ваше превосходительство!» – да кланяйтесь господину начальнику губернии в пояс.
– А чего ему нужно-то, начальнику?
– Ничего не известно. Может, хочет поздравить вас с днем ангела, а может, иное что. Поклонитесь ниже – Бог даст, распустит его превосходительство по домам, долго не задержит. Вины за вами никакой такой особенной не числится.
Ночь, как могли, переспали – и наутро явились.
* * *
Его превосходительство пензенский губернатор Александр Алексеевич Панчулидзев[256]256
Пензенский губернатор Александр Алексеевич Панчулидзев (1789–1867) – занимал этот пост в 1832–1859 гг. Тайный советник.
[Закрыть] – человек просвещенный и управитель отменный: недаром получил за свое управление от императора Николая Первого золотую табакерку.
Женат его превосходительство на девице Загоскиной, дочери знаменитого писателя[257]257
Михаил Николаевич Загоскин (1789–1852), русский писатель; видимо, речь идет не о дочери, а о сестре писателя.
[Закрыть], Варваре Николаевне. К губернской скуке Варвара Николаевна привыкла, но, по нежной организации, страдала нервами и бессонницей. С ночи засыпала – ничего, а рано утром просыпалась с зарей – и нет больше сна! Конечно, по летнему времени жарко и душно.
Среди других влиятельных людей Пензенской губернии отметим уездного городищенского предводителя дворянства Павла Тимофеевича Морозова, подлинного виновника предстоящего торжества. Это Павел Тимофеевич задумал собирать по губернии точные статистические сведения о флоре, и по его ходатайству начальник губернии разослал приказы подлежащим исправникам.
Город Пенза и по тому времени был немалым: от заставы Московской до заставы Тамбовской – четыре версты с четвертью, а жителей было душ свыше двадцати тысяч, из них половина еще крестьянствовала. Было в городе заводов по три кожевенных, мыловаренных и чугуноплавильных, да табачная фабрика, да две мельницы с крупчатками. И впадала, как и сейчас впадает, под самым городом река Пенза в реку Суру; по Пензе сплавляли лес, а по Суре, в полую воду, было и судоходство.
Нельзя сказать, чтобы губерния была очень спокойной: крестьяне в ней по тому времени частенько шевелились, а в самом городе скандалил мастеровой человек. Со всем этим его превосходительство умел хорошо справляться, но Варвара Николаевна, как женщина слабая, порой волновалась: придут бунтовщики, подожгут дом губернатора, зарубят всех топорами и косами, – и никакой гарнизон с ними не справится. В столице, в девушках, жилось куда лучше!
К вечеру под осьмнадцатое число появились в городе неизвестные пришлые люди, по виду мирные, а кто их знает. Дойдя до заставы, расположились неподалеку на ночлег, разложили костры; две-три бабы, остальные мужики. На вопросы толково ответить не хотели и только сказали, что завтрашние именинники.
Сам губернатор спал бестревожно, а Варвара Николаевна проснулась совсем рано и услышала словно бы шум толпы. Дом губернатора был на горе, при доме – обширный двор, куда и выходили окна почивальни их превосходительств. Варвара Николаевна, протерев глаза кулачком, встала, подошла к окну, откинула занавес, взглянула – и ахнула: полон двор мужичья, а какой-то человек делит пришедших на два отряда, одних – направо, других – налево. Не иначе как крестьянский бунт!
Губернаторша разбудила мужа. Его превосходительство также посмотрели в щелочку и убедились, что на дворе выстроены мужицкие отряды. Будучи, однако, смелым мужчиной, начальник губернии поспешил успокоить жену:
– Милочка, бунтовщики являются нестройной толпой, с кольями, вилами и топорами; а эти – сама видишь – безо всякого оружия. Скорее всего – выборные просители, хотя ни о каких просителях мне не докладывали, и пора сейчас в деревне страдная. Мы это выясним.
И как губернаторша ни упрашивала мужа не выходить к толпе, а лучше послать тайно за гарнизонными, как ни толковала ему, что он подвергает себя смертельной опасности, а также и ее, – убедить не могла. Губернатор наскоро умылся, приказал подать себе парадный мундир, – чтобы блеском его поразить неведомо зачем явившуюся толпу, надел шляпу с плюмажем, натянул перчатки и, обняв жену и наказав ей не беспокоиться, двинулся К выходу во двор.
Несомненно – человек был исключительной смелости! Руководился образами героическими и примерами незабываемых подвигов. Помнил, как его величество Николай Первый выехал на площадь, полную черни шумевшей, крикнул величавым голосом: «На колени!» – и вся площадь на колени повалилась. Еще крикнул: «По домам!» – и все мещане до единого разошлись по домам, разделясь, и залегли спать очень довольные.
Точно так выступил и пензенский губернатор. Быстрым шагом сойдя с черного крыльца прямо во двор и миновав маячившего в стороне человека в треуголке, он приблизился к выстроившимся отрядам крестьян и громким голосом спросил:
– В чем дело? Кто такие?
Ближний отряд довольно стройным хором ответил:
– Фролы, ваше превосходительство!
И поясной поклон.
Не разобрав хорошо ответа, повернулся губернатор к остальным и снова вопросил:
– Что такие за люди?
– Лавры, ваше превосходительство!
И тоже все – в пояс!
Тут подоспел непременный член, в треуголке пирогом поперек, предстал пред начальственные очи и голосом дрожащим произнес заученную речь:
– По собственному вашего превосходительства приказу имею честь представить вашему превосходительству Фролов и Лавров мужеского пола Инсарского и Саранского уездов Пензенской губернии!
Начальник губернии сначала опешил, но быстро собрался с духом и голосом привычным и командирским, ручкою махнув, гаркнул:
– Фролы и Лавры – на колени! По домам!
Дважды приказывать не пришлось. Кинулись мужички наутек, радуясь, что столь скоро и легко избавились от начальственного гнева.
Так рассказывает пензенская хроника.
* * *
Климат в Пензенской губернии несколько более суров, чем можно бы ждать по географическому положению: в конце августа наступает холод.
Столик поставлен в горнице, на столике бутылка, в бутылке – на донышке, огурцы малосольные, соленый гриб груздь.
Отец Василий в рясе, исправник в неглиже, горестным тоном бубнит:
– Вот ты, батя, и в семинарии учился, и фи-философию знаешь; а человека ты загубил.
– Не огорчайся, куме, всяко бывает.
– В-верно! Ошибиться всякому доступно, а только пошли я его превосходительству одних Фролов, – мог бы я и оправдаться. А Лавров-то, Лавров на к-кой черт я послал? А? А ты говоришь: лучше передать, чем недодать!
– Груздя-то, груздя возьми!
– Груздя я могу. А Лаврами ты, батя, загубил человека!
ДВЕ ДУШИ
До писательского уха, хотя бы и не имеющего времени и охоты быть слишком внимательным, все же доносятся иногда критические замечания, с которыми следует считаться. Говорят, например, что не все же было так плохо в «доброе старое время», даже в крепостную эпоху. И люди были всякие, и плохие и хорошие, и немало было такого, о чем и сейчас стоит пожалеть.
Нет ничего справедливее! Вообще прогресс человеческой жизни, а в особенности русской, давно уже поставлен под сомнение. Что касается до внешних жизненных условий, то, вероятно, многие сочли бы за счастье отказаться от курьерских поездов, световых вывесок, воющего радио, перспективы телевидения и ежедневных выпусков бойкой газеты – лишь за право перенестись в прошлое и проехаться в тряской бричке по ухабистым российским дорогам пышными полями, незагубленными лесами, по бревенчатому мостику через рыбную речку, из именья тетеньки в поместье дядюшки, а недельку погостивши – и обратно под кров родной, сладко поесть, хорошо отдохнуть.
Идиллических-картин можно нарисовать сколько угодно, против истины нимало не погрешив. Прекрасный материал для одной из таких картин мы находим в воспоминаниях старой помещицы о своих соседях и соседках по имению в Смоленской губернии, в частности о двудушной Параскеве Прокофьевне.
* * *
Были помещики великодушные, малодушные и бездушные. Из малодушных мельчайшей была Параскева Прокофьевна, вдова, столбовая дворянка, малограмотная, жившая с дочерью Анютой лет пятнадцати. Если бы состояние исчислялось головами скота и количеством земли, то еще туда-сюда. Был лесок, березовая рощица (осенью белый гриб!), было поле, и был очень большой старый плодовый сад, несколько запущенный, но отличный, даже довольно доходный. Была птица, три коровы, две лошаденки, козел с семейством, баран с двумя женами, вдовая свинья с поросенком и скворешник со скворцом. Был большой, правда, полуразвалившийся барский дом о семи комнатах, в двух из которых можно было жить с удобством. Для хозяйства крестьянского это было бы настоящим богатством; но помещичье богатство исчислялось крепостными душами, и вот этих душ у Параскевы Прокофьевны осталось только две: бездетные супруги Прошка с Палашкой, оба на возрасте. Остальные еще при покойном бригадире повымерли или разбежались.
И опять-таки, если бы работать вчетвером, по-крестьянски, то и жизнь была бы достаточной и кое-что припаслось бы на черный день. Но нельзя, нехорошо столбовой дворянке работать наряду с холопами и равнять с ними родную дочь! Сама Параскева Прокофьевна проводила весь день в хлопотах, не столько в работе, сколько в суете, распоряжаясь по Хозяйству, хотя без ее распоряжений оно шло бы не хуже, потому что все было просто и веками впредь установлено; но дочка воспитывалась барышней, то есть ничего не делала и делать не смела, чтобы не ронять дворянского достоинства. Читать было нечего, и Анюта в грамоте пошла не дальше мамаши; были клавесины, на которых когда-то в молодости Параскева Прокофьевна не всеми пальцами умела играть вальс, похожий и на всякий иной танец, но теперь эти клавесины могли только гудеть, если ударить коленкой в их поцарапанные бока, да сильно и всегда неожиданно потрескивали в большие морозы. Еще от прежнего величия остались две кровати, обе двуспальные, таких размеров, что на каждой могло улечься вдоль и поперек человек по восемь с немалым удобством и без взаимного беспокойства; остались перины и подушки, наваленные горой, так что взбираться на них было непросто даже с высокого табурета. Но вся остальная мебель разладилась и рассыпалась от времени, и обедали мать с дочерью на простом крестьянском некрашеном столе, сидя на самодельных стульях. И пища их была проста, от мужицкой отличаясь только обилием молочного и очень редко мясом. Больше в жилых комнатах дома ничего не было, а в нежилых хранилась картошка и гуляли мыши; наконец, в самой нежилой ухитрялись жить две души старой помещицы: Прошка с Палашкой.
Эти две души работали день-деньской, то ли по охоте, то ли по обязанности, а главным образом потому, что не умели не работать. Прошка работал в саду, косил лужок, засевал поле, копал огород, чистил конюшню, ковал лошадей, был пахарем, садовником, конюхом, кучером, плотником, слесарем, истопником, посыльным, на все мужские руки. Палашка ходила за коровами и курами, заботилась о свинье Хавронье и козле Васе, собирала хворост и грибы, мыла полы, убирала все в доме, стирала, варила, жарила, подавала на стол, одевала барыню, причесывала барышню и равнодушно получала пощечины от той и от другой. Прошка с Палашкой для такого хозяйства были бы вполне достаточны, если бы могли работать в покое и когда нужно; но покоя от барыни и барышни было мало: принеси то да се, подай платок, подыми наперсток, замой барышнину кофточку, подштопай чулок, выглади чепчик, принеси из погреба холодной простокваши – и все как раз под руку, занятую делом настоящим и срочным.
И хотя Прошка с Палашкой по природе своей были работниками усерднейшими, но нельзя сказать, чтобы барские глупости исполняли с охотой и без ворчанья. Палашка иногда огрызалась: «Да подождешь, барыня, дай с одним управлюсь!» За эти грубости Палашка получала шлепки и пинки, а в Прошку, тоже не всегда послушного, барыня швыряла чем доведется. И все это не со зла, а больше по обычаю и для оживления слишком уж утомительного и однообразного деревенского бытия, а также с целью воспитательной. Конечно, отучить холопов от грубости могла только розга – средство испытанное и насущно необходимое. Но нельзя же заставить Прошку лупить Палашку, а Палашку драть Прошку, – а лишь две души были у помещицы Параскевы Прокофьевны, и в том заключалась главная и основная трагедия ее отеческого и начальственного управления.
Случаи подобного рода были в крепостное время предусмотрены законами и бытом страны. Существовал становой, обязанный драть, если его об этом просили помещики. Но становой был переобременен подобными мелкими делами и сам наезжал неохотно, и посылать за ним одного из людей, отрывая его от работы, было и накладно, и хлопотно. Положение создавалось невыносимое: люди явно грубят, своими способами барыня справиться не может, власть шатается, нервы портятся, хозяйство расстраивается – государству опасность.
А главное: в чем же тогда отличие столбовой дворянки от любой бабы подлого сословия? Зачем тогда даны человеку, помимо собственной его души, еще души крестьянские? Параскева Прокофьевна, конечно, понимала, что без прошки-палашкиной работы она бы пропала вместе с подрастающей дочкой, и какого-нибудь зла к ним она не питала. Напротив – для их же пользы надобно было класть их под розгу от времени до времени. И Прошка с Палашкой, конечно, понимали, что барыня есть барыня и ей не драться и не ругаться никак не возможно, но только барыня-то она не весть какая, хоть и столбовая, и могла бы не мешать им работать на свою и их пользу. Такую барыню, двудушную, в округе не уважали ни помещики, ни крестьяне.
Однако раза два в год все же удавалось Параскеве Прокофьевне примерно наказывать Прошку с Палашкой – не за свежую провинность, а, так сказать, за истекшее время, разом за полугодовые грубости и непослушание. Обычно этого времени поджидали обе стороны: барыня ходила веселее, холопы становились задумчивы. Было это по осени и по весне, в горячее садовое время. Старый сад помещицы пользовался в округе доброй славой, и после первого Спаса[258]258
Имеется в виду так называемый медовый Спас, приходящийся на 1/14 августа.
[Закрыть] у станового всегда оказывались дела поблизости. В таких случаях Параскева Прокофьевна не скупилась на водочку и закуску, выпивала и сама рюмку и вела со становым деловой разговор. Ныне хорошо уродились антоновские и коричневые, да и розмарин поспел, а каковы груши – всем известно, может быть, таких груш нигде больше и нет. Для господина станового ей ничего не жаль, Прошка отсыплет в мешок всякого сорта. Но одолженье за одолженье, и чтобы этот раз настегать Прошку с Палашкой памятным образом и за прошлое и впредь безо всякого снисхождения.
Подумаешь: ну что за зверские нравы! А между тем, как дальше мы и увидим, было все это лишь чистейшей идиллией.
* * *
Становому сделка подходяща, да и подход должен быть тонок! Прошка мешки насыплет, – да не подгадил бы червивыми и паданкой! Ежели же дело по весне и идет о молодых кустах, то не подсунул бы Прошка с поломанными корнями и плохих сортов! А у станового свой сад, с любовью устрояемый. Все нужно предусмотреть.
После легкой закуски становой обедает; и уж в этот день одинаково стараются и Параскева Прокофьевна, и Палашка: стол сытный, к жирным щам пирог – объеденье! Для приличия и для формы Палашка, на стол подавая, всхлипывает и утирает подолом слезу: чует холопка грядущее наказанье! Зато помещица обходительна и весела.
После обеда, часок заснув, приступает становой к отправлению правосудия. Первым вызывается на конюшню Прошка. Он уже заготовил для станового свежего сена – на предмет мягкого расположения. Развалившись на душистом сене, становой коротко говорит:
– Ну, Прошка, ты уж мне не подгадь!
– Будьте покойны!
– Анису положил?
– И анису; ныне анис отменный уродился.
– Коли паданок найду, в другой раз выпорю по-настоящему. Ну, значит, с Богом, начинай.
Прошка ложится у самой двери, сначала скулит и жалуется, потом орет благим матом:
– Ой, матушки, ой, смертушка моя!
Чтобы господина станового не утруждать, Прошка сам бьет по земле кнутом, взвизгивая при каждом ударе. По долголетней привычке бьет и орет, как настоящий актер, чтобы сделать барыне полное удовольствие. Становой лежит на сене, слушает, изредка пускает громко крепкое ругательство или читает Прошке мораль:
– Будешь, сукин сын, барыни не слушаться!
По гордости дворянской, Параскева Прокофьевна из дому не выходит, прислушивается издали. Становой работает над Прошкой с полчаса, с передышками. Утомившись, выпускает Прошку из конюшни и сам идет в горницу отдышаться, – а там уж и чай готов.
– Можете быть покойны, сударыня, – говорит становой. – Себя не пожалел, а уж Прошка запомнит по гроб жизни!
Скрывая удовольствие, помещица говорит:
– Вы к ним больно уж милостивы. С него, мужика, как с гуся вода. Разве такого розгой пробьешь! Он орет, а, может, ему и не больно.
– Как это, сударыня, может быть? У меня рука тяжелая, всем известно. Одначе, если не доверяете, извольте сами его освидетельствовать. Иные господа дворяне так и делают, которые, конечно, не столбовые…
– Что вы, батюшка, чтобы я стала марать свою честь!
После чаю с медом и вареньем – очередь Палашки. Если ловок Прошка, то уж Палашка – настоящий талант. Еще не войдя в конюшню, она ревет навзрыд, а в самой конюшне вопит и визжит, как недорезанная свинья, так что даже сам становой изумляется:
– И где ты так научилась?
Палашку, как женщину, полагается драть меньше – минут пятнадцать.
– Уж нет хуже, как сечь бабу!
– Да вы слезам-то ее не верьте.
– Слезы слезами, а неудобное для мужчины занятье. Коли бы не для вас, Параскева Прокофьевна, – нипочем бы не стал!
– А мне с ними каково! С двумя душами хлопот, как с целым народом.
Исполнив тяжкую обязанность, становой уезжает с мешком или кустиками, которых увозит несколько поболе, чем договорился с двудушной помещицей.
Про хитрость станового знали в округе все – и посмеивались. А мы так думаем: может быть, знала о том и сама Параскева Прокофьевна? Знала – и тоже улыбалась. Улыбались и Прошка с Палашкой. Во всяком случае, очень хотелось бы в быт доброго старого времени внести как можно больше идиллии и беззлобно вспомнить о доброй барыне, преданных ей душах и разумном и добродетельном становом.