Текст книги " Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Михаил Осоргин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 51 страниц)
СТРАШНАЯ ГОСТЬЯ
Лета одна тысяча восемьсот тридцать первого в середине месяцы пошла походом на город Санкт-Петербург безумная женщина, с дыханием смрадным, с цепкими пальцами, без жалости и сострадания, страшная именем – Холера. Путь ее ведом, полки ее невидимы. Прошлым летом она гуляла в низовых губерниях, осенью пировала в Москве, а к новой весне кольцом окружила северную столицу, ожидая вскрытия Невы и легкой переправы.
Что гостья придет – сомневаться было трудно; но раньше смерти не умрешь, и к ее приходу никто не готовился. Только умнющий купец Василий Иванович Пивоваров заранее скупил по дешевке все деревянное масло, какое было в привозе, правильно сосчитав, что, как начнет смерть косить православных, – у всех образов затеплятся лампадки. И не ошибся!
Вперед себя беспощадная ведьма послала девушку-красотку, теплую и благодатную весну. Вскрылась Нева, сады и острова зазеленели, запели в них соловьи – и люди заулыбались: давно не было такой прелести природы и такого легкого духа! И май наступил, и май прошел – ничего дурного не случилось. Только в последние дни месяца прибыла на Калашникову пристань барка из Вытегры, и на той барке схватило живот судорабочему; но ничего – вылечился.
За весной – лето. В половине июня начался зной совсем необыкновенный. Ветров нет, солнце, как раскаленная железная печка, дали в тумане, а безоблачное небо из голубого стало зеленым.
Под зеленым небом душа человечья тоскует – чует гибель тела. Есть примета, что в холерный год ни мухи, ни ласточки не летают и лягушки не квакают. В ночь на семнадцатое число, взвалив на плечо острую косу, ввалилась безносая старуха в город.
В Рожественской части малевал вывеску над булочной пожилой человек. Краска сохла быстро: в тени 25 градусов, на солнце не сосчитаешь. В самый полдень маляр выпил тепловатой водицы для освеженья, к ночи помер в жестоких судорогах и с холодными ногами, не успев получить полного расчета за работу. Булочник, человек честный, отправился в тот же день для расчета с маляром на тот свет.
Об этом случае рассказал в трактире бильярдный маркер Половинкин – маляров сосед по квартире. Назавтра лежал на столе и маркер. На послезавтра заболело сорок восемь человек, умерла половина.
И тогда, дальше не скрываясь, стала старуха гулять по улицам открыто, заходить в дома, выбирая потеснее и победнее, но не минуя и богатых. Померли в несколько часов княгиня Куракина и графиня Завадовская; померли профессоры Щеглов[240]240
Щеглов Николай Прокофьевич (1794–1831) – профессор физики Петербургского университета.
[Закрыть] и Рогов; померли Ланжерон[241]241
Ланжерон Александр Федорович (1763–1831) – новороссийский генерал-губернатор, генерал от инфантерии.
[Закрыть] и Костенецкий, герои Отечественной войны, не взятые пулей; померли актер Рязанцев и славный книгопродавец Глазунов[242]242
Глазунов Матвей Петрович (1757–1830) – основатель известной фирмы по продаже книг.
[Закрыть].
Больных лечили мушками, горчичниками, микстурами, кровопусканьем – всем, от чего делается хуже. И как русский человек ни силен – выдерживали немногие. Кто помирал в своей постели с удобством и в окружении родственников, а кто прямо на улице, до дому не дойдя. А солнце жгло, небо было зелено, и в воздухе недвижно стоял дымный туман – вокруг Питера горели леса.
И был особый Комитет. И были особые больницы и особые холерные кладбища. И были расклеены на улицах и напечатаны в газетах мудрые приказы:
«Запрещается пить воду, пиво и молодой квас».
«Запрещается после сна выходить на улицу».
«Запрещается предаваться гневу, страху, утомлению, унынию и беспокойству духа».
«Запрещается жить в жилищах тесных, нечистых и сырых».
Исполнять такие приказы было нелегко. В страхе и унынии выходили после сна из тесных и нечистых квартир, а для бодрости пили молодой квас.
И вышли еще два приказа.
По полиции приказ нижним чинам: вывозить из домов больных в больницы, а на улицах забирать каждого, кто лежит, сидит или стоя шатается.
Приказ высочайший: умерших впредь хоронить не днем, а ночью.
И потянулись ночные обозы с факелами в сторону кладбища: без попов, без провожатых, гробы на гробах поленницей, едва тащит лошадь, близко подходить нельзя, плакать некому.
Середь кладбища в белой палатке батюшка и дьякон. Как приедет обоз и начнут сбрасывать гробы в общую яму, заливая известкой, – дьякон кадит не глядя, а батюшка закрещивает трепетно издали, шепча губами: «Их же имена Ты, Господи, веси!» Особого смрада нет: хоронят свеженьких, и всякий запах заглушен дымом от лесных пожаров, стелющихся и над городом, и по земле.
Так, имени не возгласив, свалили в яму и умнющего купца Василия Ивановича Пивоварова, отлично нажившегося на деревянном масле.
* * *
Помогает против моровой болезни клюквенный морс, а также слабый водный раствор соляной кислоты, – если пить постоянно, как пить захочется. Однако желудок, привыкший к напиткам покрепче, предпочитает водку, исцеляющую даже и от тоски. Слесарь Степан Морковкин выпивал и раньше по дням воскресным и царским праздникам; ныне же, опасаясь моровой болезни, выпил лишка в будни. И хотя солнце склонилось, но жар и духота были нестерпимы, почему Морковкин, оступившись о панель, решил не сразу подниматься, а передохнуть, лежа у заборчика.
Он бы, конечно, поспешил домой, если бы знал, что днем, пока он был на работе, заболела его жена и, усердием соседей, полиция немедленно увезла ее в больницу. Будь он дома – нипочем бы не выдал молодой жены, отстоял бы ее грудью. Были такие случаи, и люди помоложе и посильнее дрались с полицейскими, отстаивая родных. Но Степан ни о чем не знал, а лежал себе у заборчика, ожидая, когда ноги прикажут: «Ну, Степан, идем дальше!» – «А если я не желаю?» – «А не желаешь – полежи еще покойно». Так он сам с собой и беседовал, никому не мешая: «Мне ндравится – я и лежу! А хочу – встал и пошел!»
И вот тут случилось, что остановилась проезжавшая по улице полицейская фура, соскочили с нее люди в балахонах, подбежали к Степану и стали его подымать. Степан брыкался, говорил, что нет в нем никакой болезни, а совсем напротив – отлично здоров, хотя, конечно, сильно выпивши по полному своему праву, однако ему не поверили, – потому что – кто же сознается в болезни! И трое крепких мужиков утащили и уложили Степана в больничную фуру, где в муках корчились другие, подобранные на улице. Погрузив, доставили в больницу и, за неимением свободных коек, уложили на полу в коридоре до прихода докторов.
В борьбе ослабев, а от больничной духоты и вони совсем сморившись, заснул Степан мирным и целящим сном, как не раз случалось в участках. И не видал, как по коридору серой тенью прошла безносая старуха, кому придавив горло костлявой стопой, кого поколов косою, но мимо пьяного слесаря она прошла с усмешкой, его не задевши: пьяному человеку всяческое уважение.
Часа через два Степан проснулся, привстал, огляделся – и понял, что попал куда не следовало. Сразу отрезвел и сообразил, что надобно уносить ноги, пока жив. Надзора не было, и он, шагая через стонавших людей и через трупы, ринулся к одной двери – заперто, к другой – тоже, пока не выбрался в какую-то палату, где на столах и на полу лежали раздетые люди, мужчины и женщины без разбора. Одну комнату пробежал в страхе – в другой то же самое. Поняв, что попал в мертвецкую, решил Степан утекать через открытое окно. У самого окна стоял стол, на столе лежал труп, и едва Степан занес ногу, чтобы через тот стол влезть к окну как замер в ужасе и удивлении: в лежавшей женщине он признал свою молодую жену, которую днем оставил дома здоровехонькой.
Всякое может быть сходство, – но не может быть у двух женщин, друг на дружку лицом похожих, одинакового родимого пятна под левой грудью и такого же, тоже в полушку, вершком пониже.
Комната освещалась двумя фонарями, и в окно еще проникал последний свет… Пока Степан смотрел в страхе и полубеспамятстве на труп женщины, случилось самое страшное, отчего легко было совсем решиться разума: Степанова жена пошевелила рукой, потом открыла глаза, увидала мужа и слабым голосом сказала: «Испить бы, Степан!»
Сбежались люди на крик: сторожа, сиделки, сам доктор. Степан бранился последними словами, полез на доктора в кулаки, едва могли удержать его – убил бы на месте. Доктор Земан, сам перепуганный, велел тащить женщину назад в больничную палату, а Степану пришлось связать руки. Пытались уговорить мужа ласковыми словами, принесли ему выпить шкалик водки для подкрепленья чувств – Степан пить не стал и от жены не отходил ни на шаг. Велел доктор пустить больной женщине кровь, и, как ни рвался Степан, – пустили, и тогда ожившая Степанова жена благополучно скончалась, на этот раз навсегда.
После чего, позвав полицейских, не без труда и скандала вытолкали обезумевшего слесаря на улицу, потому что в заразном бараке не полагается быть посторонним, о чем предписано наистрожайше.
* * *
Было это 23 июня вечером. 24 июня перед полуднем осадила толпа мещан и рабочей бедноты Таировский дом, где помещалась холерная больница. В толпе были женщины, старые и молодые, мужчины с дубинами, молотками и кухонными ножами, а во главе всей толпы стоял и отдавал приказы слесарь Степан Морковкин, человек не в себе, кричавший хрипло, орудовавший тяжелой полосой железа с зазубринами. Опрокинули полицейских, повалили больничных сторожей, выломали двери, ворвались в палаты и мертвецкую, и напрасно главный доктор Земан, коллежский советник, вышел убеждать народ медицинскими словами. На нем первом обновил слесарь свою железную палицу, а остальные докончили иноземного доктора Тарони и другого ординатора – надворного советника Молитора, – все трое с иноземными именами: не иначе как от них и пошла болезнь! Разнесли вдребезги и осколки аптеку, поломали сколько можно столов, шкапов, дверей и окон, повыбрасывали на улицу склянки, банки, белье, людей, забрали десяток больных прямо с кроватями; впереди вынудили пойти пойманного попа с крестом, дошли до участка, от участка – до церкви, и что дальше делать, не знали. Тогда подоспел военный отряд и ту толпу разогнал.
И еще днем позже был знаменитый бунт на Сенной площади, и рассказывали очевидцы, что повсюду был впереди всех высокий человек бешеного вида, с железной палицей, от ударов которого валились полицейские и в развалины обращались балаганы. Им же с пособниками разбиты больные фуры и побиты не только служители, но и лошади.
Приезжал на Сенную площадь сам государь Николай Павлович и велел народу стать на колени. Кто был ближе – повалился. А один мужичок, сняв шапку, даже заплакал: «Защити, государь, обижают нас!» И тогда мудрый государь указал на мужичка перстом: «Взять его, вот они, зачинщики!» И будто бы, как мужичка взяли, бунт прекратился. Так рассказывают, и даже нарисована такая картина, которая во многих хороших домах висела потом на стене, либо в рамке, либо просто на четырех гвоздиках.
И как стал народ благоразумным, то объявлено было от генерал-губернатора, чтобы от сего дня больных из домов насильно не забирать.
От тех дней осталось за новым арсеналом Куликово холерное кладбище, неизвестно почему так прозванное. Памятников на нем было мало, курганов же – без числа.
К осени стало умирать меньше, а ноября седьмого дня отбыла из Санкт-Петербурга курносая страшная гостья. Затупивши здесь косу, пошла ее оттачивать в другие места, пока не утомилась.
ДВЕ СТРАНИЦЫ
Наша жизнь серенькая, от сегодня на завтра, тянем-потянем, чего-то ждем, ничего нет, первый звонок, второй испуг – и хлоп: чистая отставка!
А когда видим из своей клетушки, что такое же двуногое скачет по горам, ныряет в пропасти, гремит, горит, творит стальным хребтом свое житие – мы следим завистливым глазом, жуя сухими губами свою малость и бескрасочность, и никак не выходит презрительная гримаса: и нам бы хотелось поплавать в бурю, да нет ни бури, ни корабля, ни этой отчаянной страсти и решимости – все познать, от всего вкусить, а конец для всех один. Да, из разного теста ляпает природа людей!
Известного елизаветинского вельможи графа Р. внук – вот была жизнь! Точно имени не знаю – пусть будет Григорий Кириллович. Родился с беспокойной тревогой в душе и с великой жадностью ко всякому цвету, кроме серого: лебедь – так лебедь, а кровь – пусть кровь. Нам этого и не понять! И жизнь его, обильная тайн, поэма многоголосая и страшная.
Кратко: был балованным мальчиком богатейшей семьи, мать по заграницам, отцу некогда, свобода полная. Учился охотно наукам и языкам, еще охотнее водился с уличными мальчиками и бытулицы, полный происшествий и соблазнов, ценил выше скучной роскоши родного дома. Десяти лет стал пропадать на сутки, на неделю, жил где-то, питался чем-то, отчета никому не давал. По четырнадцатому году ушел из дому и пропал на два года. По темным притонам, а то в компании воров и громил, в деревне на мирной работе, с бурлаками на Волге, со старцами в монастыре, с богомолами в пути к святым местам.
Его нашли и вернули. Охотно сел за ученье, ничего из прежнего не забыл, обучился языкам, читал запоем книги, был готов пойти дорогой богатых и знатных. И вдруг – закутил, сначала молодо, по-московски, потом мрачно, безобразно, промотал свое, коснулся чужого – и исчез. Был за границей конюхом, кучером, почтальоном, хлебопашцем, огородником, слугой парижского веселого дома. Не хотел вернуться домой к родным и к богатству. Но попался все-таки на родине, работая по сбыту фальшивых паспортов и ассигнаций. От правосудия ускользнул в раскольничьи скиты.
В длинной цепи годин был своим у духоборов, бегунов, у серых и белых голубей. Был взят с самосожигателями и заточен в Соловецкий монастырь. Под старость прощен, выпущен, получил свои родовые богатства, выстроил дом вроде крепости – и в том доме заперся в комнате, отделанной с восточной роскошью. Пищу ему подавали в окошечко, и никто его видеть не мог. И чем кончил – неизвестно: то ли был убит в этом доме, то ли убежал в Турцию.
Из жизни этого человека две странички у нас в руках; происхождения они туманного, лучше не доискиваться. Может быть, что и не точно, – но ведь это не история пишется, а рассказывается жизнь великого сумасброда первой половины прошлого столетия.
* * *
Из брички, подкатившей к подъезду гостиницы, вышли двое: барин и слуга. Барин средних лет, с проседью в висках, крепкий и во всех манерах важный и независимый. Слуга молод, лицом черен, несуетлив. Барин спросил две комнаты, себе и слуге. В комнату баринову слуга внес на плече, будто перышко, тяжеленный кованый сундук, держа в другой руке баульчик заморской работы и постельный сверток. Не прошло часа – все в гостинице знали, что приехал на ярмарку французский граф по имен Жорж, фамилии не выговоришь, по-нашему знает лучше нашего, а слуга у него из арапов – совсем немой.
В тот же вечер граф появился в игорном доме «Мельница», где кутили и играли кавалерийские ремонтеры и помещики, съехавшиеся на ярмарку со всей губернии: а шулера съехались сюда чуть ли не со всей России. Шулеров звали греками – в честь греческого дворянина Апулоса, еще при Людовике Четырнадцатом помогавшего судьбе одаривать достойного. Из Питера приехал великий Чивеничи, из Москвы француз, прозванный Тала-Бала, из Одессы моряк, профессор пестрой магии, изобретатель зрительной трубочки, в которую из соседней комнаты видны были карты партнеров и меченый крап. Шулера друг друга знали. А кто же такой граф Жорж? То ли пижон, которым стоит заняться, то ли – сам великий мастер?
В первый вечер граф побаловался в рулетку, проставил тысячу, ухмыльнулся и отошел. За столом метал банк приличный человек с табакеркой: на крышке срамная картинка. По позднему времени бил всех абцужным штосом: две карты пускал на счастье, остальные крыл без промаха. Граф поставил закрытую – проиграл; загнул угол – проиграл. Протянул руку к табакерке:
– Разрешите понюхать?
– Очень прошу!
Задержав табакерку, граф поставил две новые карты, загнул каждую мирандолем. По второму абцугу вскрыл одну: выиграла соника. Перегнул, сказал: «По прокидке», вскрыл другую – взяла и она; перегнул и ее, положил на первую, глазом не моргнув. Через несколько абцугов взяла графова семерка червей – и банкомет бросил талью. Граф забрал деньги и вернул табакерку:
– Прекрасная анакреонтическая картинка! Не продадите?
Шулера зашептались: кто такой? Пробовали угостить графа кукельванцем – вкусный напиток, Выбивающий из головы здравый смысл; граф попробовал языком, поморщился, сказал: «Предпочту хлебного кваску».
Уходя домой, отвел в сторонку хозяина:
– Прекрасное заведение держите.
– Рад служить, ваше сиятельство. Прошу быть гостем.
– Побываю. В рулетку я проставил тысячу. Потрудитесь вернуть десять, сроку вам даю пять минут.
Хозяин побагровел:
– На каком основании?
– Забавляй детей! Черные клетки с зажимом, под столом машинка. И мастера знаю, немец Штольц, по прозвищу «старый геометр». Остается вам три минуты, поторопитесь, а то цена вырастет.
Сунув деньги в карман, посоветовал:
– В кукельванец кладите больше мяты, она миндальный дух отбивает. Да скажите крупье, чтобы легче дергал коленкой, когда нажимает под столом пуговку. Меня не провожать! Сам знаю дорогу.
Шел домой спокойно, не оглядываясь. На перекрестке улиц подскочило к нему трое молодцов, один успел цапнуть за плечо, но вырос из темноты графов арап, и оба они в два счета скрутили нападавших. Поправив им скулы, отпустили, и граф наказал:
– Хозяину скажите: завтра утром в восемь часов пришлет двадцать. Говорил ему: меня не провожать! За нарушение условий.
Днем у графа посетители. Хозяину игорного дома сбавил пять тысяч. У вчерашнего банкомета табакерку отобрал, как тот ни плакался:
– Стара штука – работать с зеркальцем! Пойдет в мою коллекцию. А помните семерку, что вас доконала? Вот это – произведение искусства! Сделана из чистого серебра, очков на ней шесть, а седьмое появляется при загибе угла. Я заплатил за нее пять тысяч мастеру. Дарю на память – пользуйтесь!
Прожил на ярмарке еще три дня, купил коней и для вспрыска опоил шампанским весь город. На заре выехал с верным арапом, – и больше никто графа не видал.
* * *
Бредут под дождем пещанского зимовья крестьянин Данило, да белый распоп Тимофей, да вдова Куликина с детьми малыми, да вдова тоже Анна с сыном, да ишимской нижней расправы бывший писарь, ныне просветившийся и сбросивший блюдолюбный образ и отрекшийся хмельного пития. И еще некоторые идут всю ночь под капелию, от водяной тяготы изгибая. Льет вода по брюху и по спинам, и брады у мужиков слиплись. Идут – не жалобятся, а Данило и не мычит: язык у него вырезан весь, только оставлен малый комочек во рте, в горле накось резан: пострадал молодым за старую веру, не хотел тремя перстами креститься и беса тешить и метания во церкви творить на колену отверг.
Впереди всех и всех ведет высокий старец Григорий, великий подвижник, крестящий во огне «Тебя ради, Господи». Откуда он пришел – никто того не ведает, но сказывают, что много христианского народу спас и ввел в рай, пожгя в избах, потопив в реке, прияв на себя грехов искупление. Сила в нем неимоверная, и жар очей дождем не заливает.
Время приспе страдания! Враг рода человеческого взял силу; пришествие антихриста свершилось. Пиют неверные горелое вино и пиво из жидовских рук, ходят в бани с мирскими и новоженами, растят власы и носят на главе малахаи, шапки с разрезом начетверо, песни поют бесовские, играют в карты, и в варганы, и в дуды, бранятся матерны, пляшут и яйца катают, и на качелях качаются, а во вторник и в четверг едят подважды, в дни прочие потрижды.
Ныне не спасет верного ни малая, ни большая печать от горения во огне вечном!
– Как велики адские муки?
– Малейшая более тысящи раз величайша, что на сем свете.
– Имеют ли когда грешники в аду малую отраду?
– Нет, ни на мигновение ока.
– Привыкнут ли они когда к мукам?
– Что далее, то жесточае им будет!
К утру добрели до скрытого селения, неизвестного даже моршихинской конторе. Все без сил, распоп Тимофей едва доволок ноги, – но бодр и крепок, никакой усталостью не согбен старец Григорий, водитель правильных христиан.
Ныне спасает он новым спасением. У старицы Пелагеи за овином положен от коры свободный древесный ствол расчетом на пять голов. До заката сидели в избе, слушали проповедь Григория, давали клятву за себя и детей, пели духовную песню:
Вечор со другом сидел,
Ныне зрю смерти предел.
О, горе мне, горе великое!
Плоть мою во гроб кладут,
Душу же беси во ад ведут.
О, горе мне, горе великое!
Когда же зашло солнце, надели белые чистые рубахи и с пением вышли за овин. Распоп Тимофей ослаб и отпросился в лесок, да так и не вернулся. Детей вдовицы Куликиной повлек сам старец Григорий, рты зажав дланью, да с них и начал.
Голову клал так, чтобы с бревна свесилась, а власы откидывал прочь. Пятерых сложив, под пение верных, отделял головы подряд топором весьма вострым, творя молитву и про себя, и вслух. После того прикрыли для новых бревно чистым белым платом, и опять пятерых освободил старец Григорий от здешних страданий и бесовского ада. И тогда, заместо распопа, вышла и спаслась Пелагея, а последним, двенадцатым, был пещанского зимовья крестьянин Данило. Так и легли двенадесять, яко двенадесять бубушков единой лестовки, яко двенадесять апостолов, с Господем по земле ходивших.
Великому старца Григория подвигу спасения грешных – слава!
* * *
Страшна страница, выпавшая из жизни старца Григория и затерявшая в памяти. Не знали о ней и судьи, заточившие его в Соловки. В Соловках на десятом году тот старец покаялся и был прощен с возвращением титула и богатств.
В доме его был приказ: дворецкому приносить, что надо, по бариновой записке, на глаза же никому не являться под страхом смерти!
Дни старости его неизвестны, и конца рассказу нет: ни в книгах, ни в старых архивных делах не сохранился. И зачем конец: конец один и в серенькой жизни, и в жизни бурной!