Текст книги "Фолкнер"
Автор книги: Мэри Шелли
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Глава XLVII
Ненадолго для узника и его дочери настало счастливое время; в тюрьме такое случается нечасто. Но скоро – слишком скоро – все изменилось, и в юдоль страданий вернулось привычное уныние. Когда приходит беда, наше настроение то и дело меняется. Поначалу мы испытываем ужас, потрясение и ошеломление; затем гибкий ум постепенно начинает приспосабливаться к трагедии, пытается осмыслить ее и в новых обстоятельствах учится по-новому себя утешать, находя для этого поводы, которых в счастливое время даже не замечал. Однако это состояние ума недолговечно. Больному тоже удается временно утихомирить боль, приняв другую позу, но постепенно и эта поза начинает вызывать усталость и скованность; так и человек в беде не может вечно проявлять выдержку, терпение, спокойный философский дух и кроткое благочестие и находить в них утешение; внезапно сердце начинает бунтовать, возвращаться к старым привычкам и желаниям, и все, что прежде поддерживало, перестает помогать, отчего мы испытываем лишь большее разочарование и неудовлетворенность.
В сердце Фолкнера велась постоянная борьба. Его захлестывали волны чувств: ненависти к себе, стремления к свободе, острой, мучительной неприязни ко всем ограничениям и препятствиям, стоящим между ним и волей. Он ненавидел себя за то, что так низко пал; злился, что Элизабет из-за него была вынуждена находиться в таком месте; всем сердцем презирал врагов и обвинял судьбу. Но стоило ему закрыть глаза, как он снова видел бушующую реку, пустынный берег и прекрасное создание, лежавшее мертвым у его ног; тогда угрызения совести, подобно ветру, вновь разгоняли бурю в его душе. Он чувствовал, что все это заслужил и сам сплел цепь обстоятельств, которую называл своей судьбой; лишь уверенность в собственной невиновности придавала ему стойкость и даже наполняла умиротворением.
Элизабет следила за переменами его настроения с ангельской нежностью. Его страдания часто ранили ее впечатлительную натуру, но в ее добродушном характере было столько сочувствия и терпения, что даже если не удавалось его утешить, она никогда из-за этого не раздражалась. Когда, изливая свою несчастную душу, он проклинал само мироздание, она лишь кротко слушала; улучив подходящий момент, пыталась внушить ему более благородные и чистые мысли и никогда не оставляла ненавязчивых попыток это сделать; собирала все хорошие новости, а на плохие не обращала внимания. Ее улыбки, слезы, веселость или кроткая печаль приносили облегчение и успокаивали.
Пришла зима, ненастная и унылая. В тюрьме, находившейся в самой северной части острова, стоял невыносимый холод; темные тюремные стены побелели, снег осел на прутьях оконной решетки, и, когда Фолкнер выглядывал наружу, ему в лицо летел снежный вихрь. Отсюда человеку позволялось лишь одним глазком взглянуть на кусочек мрачного неба; он вспоминал широкие русские степи, быстрые сани и грезил о свободе. А Элизабет брела домой по холоду и слякоти, вздыхала и думала о бархатном греческом лете, и тогда ей казалось, что зима становится еще холоднее.
Дни сменяли друг друга; по вечерам Элизабет возвращалась к одинокому очагу и думала: «Вот прошел еще один день; близится финал». При мысли об этом она содрогалась, и, хотя была убеждена, что после суда Фолкнера освободят, со страхом взирала, как одна за другой рушатся преграды, отделяющие его от рокового дня. Прошли январь и февраль; наступил март, первое число месяца, в который все должно было решиться. Они чувствовали себя несчастными путниками, истерзанными бурей; когда уже они пристанут к заветному берегу? Когда снова ступят на твердую землю и распрощаются с вечной неопределенностью?
Первого марта, вернувшись вечером домой, Элизабет обнаружила на столе письмо от Невилла. Бедняжка Элизабет! Она так нежно и пылко его любила, но как мало выпало на ее долю сладостных любовных грез; ее влюбленность проходила на фоне такой отчаянной трагедии и тяжелого горя, что предаваться мечтам казалось преступлением против ее благодетеля. И все же сейчас она смотрела на письмо, думала: «Это от него!», и ее переполнял восторг; глаза затуманились слезами радостного предвкушения, а осознание, что она любима, уняло всякую боль и наполнило Элизабет трепетным торжеством и радостным, хоть и неопределенным ожиданием.
Она сломала печать; внутри был конверт, предназначенный «мисс Рэби», и она улыбнулась, представив, с каким удовольствием Джерард выводил это имя, считая его залогом их будущего союза; но когда она развернула письмо и пробежала глазами первый лист, ее охватили совсем другие эмоции. Невилл писал:
«Моя дорогая, милая Элизабет; пишу в спешке, но сомнения так мучительны, а новости распространяются так быстро, что, надеюсь, я первым успею рассказать о новом ударе, который приготовила нам судьба. Мой отец заболел; его жизнь в опасности. Боюсь, это отсрочит суд; твоему отцу придется дольше пробыть в заключении, а тебе – оставаться заложницей долга, который ты так храбро выполняешь. Надо терпеть. Мы не в силах изменить события, но когда я думаю, сколько всего нам приходится переживать в эту минуту, мое слабое сердце разрывается от мук.
Не знаю, что известно сэру Бойвиллу о текущей ситуации; он слишком болен, не может долго говорить и хочет лишь, чтобы я находился рядом с ним. Пару раз он сжимал мою руку и ласково на меня смотрел; не припомню, чтобы раньше он хоть раз проявлял отцовскую нежность. Естественная связь между нами так прочна, что я тронут до глубины души и ни за что его не оставлю. Несчастный мой отец; во всем мире у него нет ни одного друга, ни одной родной души, кроме меня; всю жизнь он был таким презрительным и высокомерным, а теперь, в нужде, стал как маленький ребенок и черпает единственное утешение в естественной привязанности. Душа покорно замирает при виде непривычных проявлений доброты. Поистине, зачем править силой, когда тирания любви всецело подчиняет нас себе?
София очень добра, но она ему не родная дочь. Близится час, когда мы должны прибыть в Карлайл. Что случится, если мы не сможем присутствовать на заседании? Поправится ли отец? Я охвачен тревогой и смятением; все решится через пару дней; даже если сэр Бойвилл пойдет на поправку, он еще не скоро сможет отправиться в путь.
Впрочем, не бойся, что я забуду о твоих интересах, ведь я воспринимаю их как свои. Несколько месяцев я ждал, когда ты освободишься от ужасов своего нынешнего положения, и мне мучительно думать о новой отсрочке. Даже твое мужество ослабнет, даже твоему терпению есть предел. Подожди еще немного, Элизабет, не дай своему благородному сердцу подвести тебя в последний час, в последнем испытании. Будь такой, как всегда: твердой, смиренной, великодушной; я верю в твою способность все превозмочь. Скоро я опять напишу; если возможно что-то для тебя сделать, непременно сообщи. Я пишу это письмо у кровати отца; он не спит, но лежит неподвижно. До скорой встречи; я тебя люблю; я страдаю и радуюсь, произнося эти слова. Не сочти меня эгоистом за то, что даже сейчас, в столь неподходящий момент, я испытываю такие чувства».
«Верно, верно, – подумала Элизабет, – без устали ткут ловкие пальцы; быстро сплетается паутина судьбы. Мы не смеем ни думать, ни надеяться, ни даже дышать; мы должны ждать назначенного часа; смерть трудится исправно; чей черед будет следующим?»
На следующий день все участники процесса узнали новость и встревожились. Выездная сессия должна была состояться через несколько дней; имя Фолкнера значилось первым в списке, и, как ни горько было думать об отсрочке, надо было приготовиться и снова собраться с духом. Несколько дней прошли в тревожном ожидании; больше писем Элизабет не получала и боялась, что жизнь сэра Бойвилла по-прежнему в опасности, а Джерард мучается от неизвестности. Она с надеждой и ужасом ждала почтальона; ее постоянно терзало гнетущее беспокойство. Наконец пришла весточка от леди Сесил; новости были неутешительные, состояние сэра Бойвилла не изменилось.
Начались заседания выездной сессии; наутро судьи должны были прибыть в Карлайл, и городок охватила суета, местами даже радостная. Однако в тюрьме никто не радовался; там царили страх и печаль. Суду предстояло рассмотреть несколько уголовных дел; Элизабет похолодела, услышав, как о них говорят, и возненавидела жизнь и обстоятельства, в которых порой оказываются люди; она всегда печалилась, понимая, что не сможет смягчить чьи-то страдания, но теперь напрямую столкнулась с ужасающими условиями тюрьмы и невыносимым, вопиющим и отвратительным убожеством.
В день приезда судей Элизабет пришла к Фолкнеру в камеру с письмом в руке; с порога она сообщила, что принесла хорошие новости, но выглядела беспокойной и чуть не плакала. Он понял, что случилось нечто ужасное и непредвиденное. В руках она держала письмо от Невилла и дала Фолкнеру его прочитать.
«Моя милая подруга, скоро я приеду в Карлайл, но это письмо придет раньше, и из него ты первой узнаешь о смерти моего бедного отца. Слава богу, наконец я исполнил свой долг; он умер со спокойной душой, примирившись со мной и всем миром. От мучительной боли он сперва впал в беспамятство, и мы боялись, что так он и умрет; но перед смертью на пару часов пришел в себя и, хотя был очень вял и слаб, мыслил ясно. Дорогая Элизабет, как мало нам известно даже о самых близких людях! Каждый окутывает себя завесой условностей, и эта завеса, окрашенная в разные цвета, имеет мало общего с человеком, который находится под ней. Мы считали отца тщеславным жестоким эгоистом, и он таким был, но также обладал качествами, о которых мы не догадывались: великодушием, человечностью и смирением. Он прятал эти качества, считая их пороками, боролся с ними, и гордость не позволяла ему признать их достоинствами его несовершенной природы; он презирал себя за них, пока не очутился на смертном одре.
Тогда он сбивчиво попросил меня, своего единственного сына, простить ему ошибки и жестокость. Он попросил у меня прощения ради моей дорогой матери и признал, что обошелся с ней несправедливо. „Если бы мне довелось пожить еще, – добавил он, – пробудившаяся совесть вынудила бы меня хотя бы частично исправить зло, которое я посеял. Но уже поздно. Как странно, что я никогда не прислушивался к шепоту справедливости, хотя порой очень отчетливо его слышал; я обратил на него внимание только сейчас, когда уже ничего нельзя сделать. А если можно? Можно ли что-то исправить? Пожалуй, да…“ Тут он наполовину приподнялся на кровати, и в его подернутых поволокой глазах полыхнул прежний огонь; потом его голова снова упала на подушку, и он тихо, но отчетливо произнес: „Фолкнер – Руперт Фолкнер – невиновен, я знаю это и чувствую, но пытался его уничтожить. Теперь я хочу засвидетельствовать, что верю в правдивость его признания; Алитея пала жертвой собственного геройства, он ее не убивал. Запомни, Джерард, передай это судьям и спаси его; он много выстрадал, пообещай, что сделаешь это, и тогда я буду знать, что Бог и Алитея меня простили, как я простил их. Я поступаю так, как хотела бы твоя мать; я делаю это, чтобы ее порадовать“.
В тот момент я заплакал, и мне не стыдно в этом признаваться; его гордое сердце смягчилось, когда он вспомнил о добродетели давно погибшей жены, о которой так долго думал с обидой и жестокостью, и для меня это означало торжество всего хорошего в этом мире. Но из-за слез я несколько минут не мог произнести ни слова благодарности. Он заметил, что я тронут, но силы его покидали, и, сжав мою руку, он пробормотал: „Я исполнил свой последний долг; теперь усну“. C этими словами он отвернулся и больше уже не заговорил, лишь произнес мое имя; потом его губы зашевелились, я наклонился к нему, прислушался и услышал имя матери, которое он прошептал перед тем, как издал последний вздох.
Больше я не могу писать; суд состоится немедленно, еще до похорон. Я приеду в Карлайл, и все пройдет хорошо, Элизабет; встреча осчастливит нас. Благослови тебя Господь сегодня и всегда; ты это заслужила».
Глава XLVIII
С этого момента события развивались стремительно; все волновались и предвкушали скорое завершение. «Завтра будет суд», – думала Элизабет. Смертным не пристало мечтать о безопасности, особенно когда их судьба зависит от суждений и поступков собратьев. Фолкнера могли оправдать, но исход суда все же нельзя было предсказать со всей определенностью; даже если бы симпатии склонились в его пользу, достаточно было упрямства одного присяжного, чтобы чаша весов перевесила. В сердце Элизабет закрался тошнотворный страх; она пыталась его скрыть, пыталась улыбаться и повторяла: «Сегодня последний день нашего заточения».
Фолкнер не думал о плохом: осознание собственной невиновности вытеснило страх. Мысли о позорном процессе вызывали у него острую неприязнь, но внешне он казался сдержанным, и вся его наружность свидетельствовала о выдержке и уверенности в высших силах, куда более могущественных, чем любой человек. Настала его очередь ободрять Элизабет. Оба обладали благородством и простотой характера и понимали друг друга с полуслова. Но Фолкнер долго хранил в душе тайные мысли и планы, о которых никому не рассказывал вплоть до этого самого момента; теперь, когда наступил кризис, он решил, что необходимо хотя бы частично приоткрыть завесу, скрывавшую будущее.
– Да, – ответил он Элизабет, – завтра наше рабство закончится; я снова стану свободным человеком и поспешу распорядиться этой свободой. Первым делом я уеду из Англии; эта земля принесла мне одни несчастья; когда закончится суд, я покину ее навсегда.
Элизабет вздрогнула и вопросительно взглянула на него: неужели он решил не учитывать ее желания, ее судьбу? Он знал, что она надеялась быть с Невиллом и любила его; именно поэтому она дорожила Англией. Фолкнер взял ее за руку.
– Ты тоже ко мне присоединишься, но позже; а пока, дорогая, я хочу, чтобы ты выполнила мою просьбу и согласилась ненадолго со мной разлучиться.
– Никогда! – воскликнула Элизабет. – Меня не проведешь: ты поступаешь так ради меня, а не ради себя, но ты заблуждаешься. Мы никогда не расстанемся.
– Дочери расстаются с семьей, когда выходят замуж, – заметил Фолкнер. – Они оставляют отца, мать, родной дом и следуют за своими супругами. Ты не можешь нарушить привычный закон человеческого общества.
– Не проси меня с тобой спорить и возражать твоим доводам, – отвечала Элизабет. – Наши обстоятельства отличаются от обстоятельств любой другой семьи! Не стану утверждать, что обязана тебе большим, чем другие дочери обязаны отцам; возможно, кровные узы связывают людей так же прочно, как долженствование, что я к тебе испытываю, но я не стану спорить. Я тебя не оставлю. Другие могут думать что хотят; если я так поступлю, мое сердце будет укорять меня бесконечно. Я буду представлять, как ты скитаешься в одиночестве, болеешь и страдаешь, и не обрету спокойствия.
– Не стану отрицать, у меня никого нет, в этом разница между мной и другими людьми, – ответил Фолкнер. – Но я не настолько слаб и беспомощен и не нуждаюсь в постоянной поддержке. Я очень дорожу твоей компанией; она мне дороже свободы и жизни, Господь тому свидетель, и когда-нибудь мы воссоединимся, и я снова буду наслаждаться твоим обществом, а до тех пор не бойся, что я буду страдать в одиночестве; я вполне способен наладить мимолетные отношения с людьми. В мире достаточно людей, готовых благоволить одинокому незнакомцу; уважение можно купить за деньги, а доброту – завоевать безукоризненными манерами. Я найду друзей, если захочу; не успеешь оглянуться, как мы снова встретимся.
– Мой дорогой отец, – сказала Элизабет, – ты меня не обманешь. Я понимаю, что тобой движет, но ты ошибаешься и хочешь, чтобы я тоже ошибалась на твой счет. Однако я слишком хорошо тебя знаю. Ты никогда ни с кем не заводил случайной дружбы; светская беседа не дарит тебе удовольствия. Ты разговариваешь с людьми, чтобы навести справки, посоветоваться или самому сказать что-то полезное, но эти разговоры не приносят тебе счастья; счастье рождается только в твоем сердце, а его не так-то просто впечатлить. Разве не ты долгие годы оставался верен одной идее и одному лишь образу и, хотя вы были разлучены, всецело посвятил себя ей одной? И разве крах твоих мечтаний не стал проклятьем всей твоей жизни, разве не он привел тебя сюда? Прости, что я об этом вспоминаю. Я не смогу стать для тебя тем, чем была она, но у тебя не получится изгнать меня из своего сердца и мыслей, как не получилось изгнать и ее. Я в этом уверена. Мы не связаны кровными узами, – оживленно продолжила она, – но в одном мы похожи: наша главная черта – преданность, мы не признаёмся в этом другим, чтобы те не подумали, что мы хвастаем. Возможно, это не достоинство, а недостаток, по крайней мере иногда; тебе твоя преданность принесла несчастье. Но со мной никогда так не будет: судьба постоянно вознаграждает меня за мою верность. Что бы ни случилось, я тебя не оставлю; даже если я потеряю Джерарда Невилла, ничего не поделаешь; я не смогу с тобой расстаться, это меня убьет. Я должна следовать естественному и непреодолимому зову своего сердца.
Она продолжала:
– Завтра и послезавтра мы еще об этом поговорим. Я без колебаний сделаю все для твоего счастья, но сейчас, дорогой отец, давай не станем больше обсуждать будущее; мое сердце слишком занято настоящим, а будущее представляется несбыточной мечтой. О, какой счастливой я себя почувствую, когда будущее наконец настанет, когда отдаленное будущее обретет интерес и важность в наших глазах!
В этот момент их прервали. Зашел человек, потом другой, и пугающие детали завтрашнего процесса вытеснили все мысли о планах, о которых Фолкнер счел нужным сообщить своей юной подруге. Он погрузился в текущие заботы; принял всех, со всеми поговорил серьезно и без тени смущения, а бледная и несчастная Элизабет сидела рядом, дрожала, незаметно вытирала слезы и смотрела то на Фолкнера, то на его гостей. Укрывшись в темном уголке за спиной Фолкнера, она наблюдала, слушала, и сердце ее почти разрывалось. «Оставьте его в покое! После всего, что он пережил, оставьте его в покое, наконец! – думала она. – Он и так всю жизнь терзается воспоминаниями! Ах, если я когда-нибудь стану так же жестока, как эти люди, пусть добрые ангелы меня отринут!»
Пришло время расставаться. Завтра им предстояло увидеться лишь после суда; юной девушке не пристало присутствовать на слушаниях, да это было и бессмысленно. Фолкнеру и так уже сделали немало послаблений из-за его особого положения, давности преступления и сомнений в его виновности, которые теперь окончательно укрепились. Но существовал предел допустимого, и завтра все должно было решиться; его освободят и снимут с него все обвинения – или осудят по всей строгости и приговорят к последнему испытанию.
Они торжественно попрощались. Отчаяния не было; Фолкнер крепился, Элизабет пыталась выглядеть спокойной, но ее губы дрожали, и говорить она не могла; ей казалось, что им предстоит расстаться на годы, а когда они снова встретятся и она взглянет ему в лицо, изменится уже слишком многое и перемены будут слишком заметны, а пережитые ими страдания – слишком велики. Одна лишь представляла, что будет завтра, а другому предстояло это пережить; тысячи взглядов, обвинение, показания, речь защитника, вердикт – мысли о каждом из этих этапов зазубренными ядовитыми стрелами вонзались в их благородные и трепетные сердца; они страшились не только опасности, но и бесчестья. Элизабет хотелось, чтобы весь мир осознал, что тот, на кого все смотрели с глубоким презрением, на самом деле честнейший человек; она хотела объявить, как гордится их узами и как крепка ее привязанность. Она должна была молчать, но ее распирали чувства, и ее последние слова отчасти выразили переполнявшие ее эмоции. «Лучший из людей! Безупречный, честный, благородный, щедрый! Господь защитит тебя и вернет тебя мне!» – сказала она.
Они расстались. Ночь и тишь сгустились вокруг его кровати. Со стоической решимостью он запретил себе вспоминать о прошлом и тревожиться о будущем. Он возложил свои надежды и страхи к ногам Всемогущей Силы, в чьих ладонях заключена Земля и все на ней сущее. Он решил больше не беспокоиться об исходе суда, который был предопределен, хоть и неизвестен. Первое время его ум молчал и оставался спокойным, но, поскольку человеческое сознание даже под пытками не способно надолго сосредотачиваться на одном предмете, его постепенно захватили трепетные и приятные воспоминания. Он вспомнил, как был непослушным, но все же не совсем пропащим мальчишкой; вспомнил домик и крыльцо, увитое душистой жимолостью, в тени которой сидели больная бледная дама с лучистыми глазами и ее прекрасная дочь, чью мягкую руку он держал, когда они вдвоем устраивались у ног ее матери и слушали мудрые наставления. Потом его мысли перенеслись к совместным с девушкой прогулкам; он вспомнил, как они бродили по холмам и долам, когда их шаги были еще легки, а сердца не обременены заботами, и душа его воспаряла к небесам, где уже успел обосноваться блаженный дух ее матери. До чего же безжалостна жизнь, раз юные невинные мечты привели эту девушку к безвременной кончине, а его самого – в тюремную камеру! Мысль об этом резкой болью отозвалась в груди; он прогнал ее и начал вспоминать Грецию, опасность, которой там подвергался, и их с Элизабет приключения на берегах Закинфа. Тогда на его сердце лежал тяжкий груз, и даже красоты солнечного края казались подернутыми мрачной пеленой; даже бодрящая нежность приемной дочери его не утешала. По сравнению с тем временем его нынешние переживания, встреча с судьбой и раскаяние уже не представлялись столь печальными. Наконец его сморил сон, и до утра он спал спокойно, как накануне суда могут спать лишь невиновные, хотя его ждали мучительные испытания.
Ближе к утру сон стал тревожным; узник стонал и ворочался, потом открыл глаза, вздрогнул и попытался вспомнить, где находится и зачем он здесь. Ему что-то грезилось, но он не помнил, что именно. Снилась ли ему Греция или унылый безлюдный берег Камберленда? Что за светлая туманная фигура манила его за собой? Алитея или Элизабет? Но, не успев понять, кто ему снился, он узнал стены камеры и увидел тень от оконной решетки на занавеске. Настало утро, то самое утро, но где он встретит завтрашний рассвет?
Он поднялся и отодвинул штору; напротив вздымались темные высокие стены, громадные, с потеками дождя; прозрачный дневной свет заливал все вокруг и проникал в каждую щель, но солнце не светило, и погода стояла безрадостная. Ранний серый холодный рассвет, рассеивающий ночную мглу, всегда навевает невыразимое одиночество, если грядущий день сулит несчастья. Ночь окутывает нас своим покровом, становится защитой и убежищем; ночью спят люди и дремлет закон; даже суровые судьи лежат в своих кроватях, как безобидные дети в колыбелях. «Они и сейчас спят, – подумал Фолкнер. – Отдыхают на мягких подушках за роскошными портьерами, но день уже наступил, и вскоре они займут свои места, меня выведут перед ними, а все почему? Потому что пришел день, пришла среда, потому что долям времени даны имена, без которых они бы прошли незаметно».
Как хирург, глядя на человеческое тело, порой видит лишь скопление костей, мышц и артерий, хотя внутри каждого тела трепещет душа, способная на шекспировские страсти, так и несчастный человек препарирует жизнь и замечает лишь происходящее на поверхности; он не понимает, как люди, каждый из которых спит и бодрствует, ходит и встречает себе подобных, могут причинять друг другу столько несчастий или, наоборот, дарить друг другу столько блаженства. Такие чувства тяготили Фолкнера по мере того, как за окном постепенно светало и тьма над узким тюремным двориком рассеивалась, а предметы в камере приобретали привычные цвет и вид. «Все спят, – снова подумал он, – все, кроме меня, несчастного; а спит ли моя Элизабет? Надеюсь, небеса охраняют ее сон! Пусть ее милые глаза подольше остаются закрытыми в этот прокля́тый день».
Он оделся задолго до того, как обитатели тюрьмы проснулись, хотя надзиратели встают очень рано. Скрипнули засовы; в коридоре послышались голоса. Знакомые звуки вернули его к реальности и заставили вспомнить о том, что сегодня неизбежно должно было произойти. В нем вновь пробудилось высокомерие; упрямая гордость ожесточила сердце; он вспомнил, в чем его обвиняют, подумал о том, как все его ненавидели, и о своей невиновности. «Я готов покаяться и искупить вину; готов понести любую кару ради Алитеи, однако несправедливости в мире не станет меньше; отныне я отмечен бесчестьем, но чем я хуже своих собратьев? Мой дух не сломлен, я не склонюсь; хотя бы этого у меня не отнять».
Он напустил на себя бодрый вид и перенес все рутинные приготовления с притворным равнодушием; иногда в его орлиных глазах вспыхивал огонь, а иногда они смотрели в пустоту; вся жизнь пронеслась у него перед внутренним оком, но он не испытывал ни нетерпения, ни трепета, ни страха; ни разу не подумал об опасности и смерти; его поддерживала мысль о собственной невиновности. Он готовился вытерпеть и преодолеть лишь нынешний позор и одиночество, которое должно было за ним последовать, так как верил, что на всю жизнь будет отмечен клеймом и, даже если его оправдают, он станет изгоем.
Наконец его повели на суд; сердце полнилось гордостью, в глазах пылала решимость; он вышел из мрачного тюремного здания на солнечную улицу. Повсюду стояли дома, но ему показалось, что через просвет между ними виднеется плоскогорье, широкие поля и лесистые холмы – творение самого Господа. Солнце освещало пейзаж, и свободному человеку этот кусочек природы в узком просвете показался бы ничтожным, но узник, в течение нескольких месяцев видевший лишь стены камеры, взирал на него такими глазами, будто мир предстал перед ним во всем своем величии. Что есть человек в сравнении с силой, которая поддерживает Землю и управляет солнечными лучами? А ведь судить его будут люди! Какая ирония! Человек и все сотворенное им – не более чем игрушка во всемогущих руках Господа, и эта игрушка сейчас распоряжается его судьбой! Он попытался приподняться над унизительными обстоятельствами и взглянуть на происходящее с высоты; тогда на него наконец снизошел истинный благородный покой, и он ощутил, что никакие слова и поступки судей не смогут его ранить; его опора была в другом – он полагался на собственную невиновность и внутреннее убеждение, что он в безопасности, как если бы находился в самом далеком и тайном убежище, неведомом человеку; он шел, и вокруг него словно витало облако покоя, непроницаемое для всех ветров.
Он вошел в здание суда с разгладившимся челом и таким достоинством, что никто не заподозрил бы в нем человека с нечистой совестью; все, кто его видел, склонялись на его сторону. Четким и ровным голосом он произнес «невиновен» и присягнул Господу и своей стране с такой уверенностью и смирением, что все сидевшие в зале прониклись к нему сначала восхищением, а затем, оправившись от первого чувства, самой искренней жалостью. Никогда еще в этих стенах не бывало человека, настолько не запятнанного пороком и явно не способного ни на какое преступление. Судьи привыкли видеть перед собой грубых негодяев и закоренелых бандитов, а Фолкнер не только удивил их, но и заставил прислушаться к себе, и каждый почувствовал, что, возможно, по справедливости больше заслуживает оказаться на скамье подсудимых, чем этот узник.
Потом они вспомнили, что решается вопрос жизни и смерти и присяжные должны постановить, будет этот человек жить или умрет. Все затаили дыхание – не только зрители, но и те, кто часто присутствовал на таких мероприятиях и к ним привык. Все обычные судебные процедуры в этот день сопровождались необыкновенной торжественностью. Зал не просто замер в ожидании, а зрители испытывали не только жадное любопытство и жгучий интерес, но и трепет при мысли, что такого человека могут приговорить к позорному концу.
Когда закончились предварительные процедуры и началось слушание, Фолкнер сел. Со стороны казалось, что он витает в облаках. Он и на самом деле размышлял на темы куда более мучительные, чем происходящее вокруг; в ушах его звучали крики несчастной Алитеи, он вспомнил, как она в последний раз спала в хижине на берегу; вновь явственно увидел мутные воды, затягивающие в свой водоворот ее промокшую безжизненную фигуру, и глубокую могилу, которую вырыл своими руками. Искупил ли он этот грех годами страданий и раскаяния, или нынешний позор и, возможно, худший из исходов являлся более подходящим для него наказанием? Что бы ни случилось, он был готов вытерпеть самый суровый удар и отдать жизнь в расплату за все, чего столь жестоко, хоть и непреднамеренно ее лишил. Он совсем забыл о суде, пока не услышал голос, так похожий на голос Алитеи. Неужели мертвые могли говорить? Несмотря на свою собранность, он задрожал с головы до ног; его мысли витали далеко, пока эхо, казалось, ее голоса не окликнуло его; через миг он опомнился и понял, что голос принадлежал сыну Алитеи Джерарду Невиллу, который давал показания.
Фолкнер услышал, как сын жертвы заявляет о его невиновности, и его душа благодарно затрепетала; он улыбнулся, чувства смягчились, и прежняя угрюмость и горечь сменились надеждой и сопереживанием. Теперь казалось, что его должны оправдать и он обязан произвести на присутствующих благоприятное впечатление, всем своим поведением показать, что не сомневается в справедливости тех, от кого зависит его судьба, и держаться достойно, как и должен невиновный человек. С этого момента он внимательно следил за всем происходящим в суде, больше откликался, но сохранял спокойствие и решимость, так как верил, что его усилия приведут к успеху. Зрители заметили эту перемену и стали смотреть на него с удвоенным интересом. Тем временем часы в зале суда отмеряли время, стрелки молча отсчитывали минуты и часы; еще немного, и все будет кончено, но какая судьба его ждала?








