Текст книги "Фолкнер"
Автор книги: Мэри Шелли
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)
Мэри Шелли
Фолкнер
Перевод с английского Юлии Змеевой
Директор по контенту Яндекс Книг: Юлия Мишкуц
Главный редактор оригинальных проектов Яндекс Книг: Ксения Грициенко
Ответственный редактор: Елена Васильева
Менеджер проекта: Дарья Виноградова
Продюсер аудио: Елизавета Никишина
Литературный редактор: Дарья Ивановская, Любовь Сумм
Корректор: Юлия Исакова
Производство аудио: Вокс Рекордс
Обложка: Наташа Агапова, Наташа Васильева
В оформлении обложки использован фрагмент иллюстрации «Парижский костюм» анонимного художника к Journal des Dames et des Modes 1805 года (Рейксмюсеум, Нидерланды)
© Ю. Змеева, перевод, 2025
© Л. Сумм, послесловие, 2025
© Яндекс Книги, 2025
© Подписные издания, 2025
* * *
Глава I
Первая сцена этой истории развернулась в деревушке на южном побережье Корнуолла. Треби (так мы нарекли деревушку, чье истинное название по ряду причин раскрывать не станем) представляла собой скорее маленький поселок, чем настоящую деревню, хотя были в ней два-три типичных для морских курортов дома, чьи ситцевые занавески и тонкий слой зеленой краски сулили удобства «меблированных комнат» немногочисленным купальщикам, которые, прослышав о дешевизне, уединенности и красоте этого места, перебирались сюда из соседних городов.
Этот уголок Корнуолла отличался неповторимой утонченностью, характерной, как известно всякому англичанину, для «райских девонских мест»[2]2
Здесь и далее в кавычках у автора – цитаты из произведений английской литературы, которые в ее время воспринимались как расхожие выражения. В данном случае – отсылка к поэме Уильяма Вордсворта «Саймон Ли» (у Вордсворта – «средь райских кардиганских мест»). – Здесь и далее примеч. пер.
[Закрыть]. Живые изгороди близ Треби, подобные тем, что окружают Долиш и Торки, благоухали тысячами цветов; Флора раскрасила окрестные поля всеми своими красками; воздух был мягок и бархатист; уютная живописная бухта, ее красные утесы и изумрудный покров, тянущийся до самой линии прилива, – все здесь полнилось торжественностью и возвышало дух. Домики на берегу сулили отдохновение, а природа нарядила их пышнее самых богатых вилл в не столь благодатных краях.
Почти никто не знал об этом уголке, однако все, кому довелось здесь побывать, уже не променяли бы Треби с ее уединенной красотой на более популярные курорты. Деревушка, укрытая скалами с трех сторон, приютилась в центре маленькой бухты. За ней утес обрывался и образовывал неглубокое ущелье, по дну которого тек прозрачный ручей, а на берегах росли фруктовые сады – основной источник дохода для местных жителей. Каменные склоны поросли густым косматым кустарником и пышной зеленью, а выше темнел лес, и не было «зубца, устоя, угла иль выступа»[3]3
Уильям Шекспир «Макбет» (пер. М. Л. Лозинского). Выражение означает «удобный наблюдательный пункт».
[Закрыть], откуда не открывался бы вид на настоящее украшение корнуоллского берега – безбрежное благоухающее поле цветов. Как мы уже упомянули, деревушка находилась в глубине бухты; к востоку от нее раскинулся широкий полукруглый мыс, извилистая граница воды и суши, а к западу вид загораживал небольшой скалистый выступ – главная достопримечательность Треби. Невысокий утес, которому бухта была обязана своей живописной красотой, увенчивала деревенская церковь с изящным шпилем.
Нет более милого сердцу англичанина прибежища, чем сельское кладбище – символ отдохновения от городских и мирских забот. В Треби церковный дворик был особенно хорош ввиду своей удаленности от деревушки и расположения на краю утеса с видом на бескрайний океан, пески и саму деревню с ее цветниками, фруктовыми садами и жизнерадостными пестрыми лугами. От церкви к песчаному берегу и пляжу вел неровный и крутой, но все же доступный спуск; деревню от церкви отделяло расстояние чуть больше полумили, однако никакой транспорт не мог там проехать, разве что по верхней дороге, повторяющей береговую линию; длина объездного пути составляла две мили. Само строение, простое и кустарное и оттого еще более живописное, издалека виделось укрытым в тени соседней рощи. Поблизости не было ни жилых домов, ни хозяйственных строений. Кладбище занимало территорию в два акра; с трех сторон его окружал белый частокол, с четвертой высилась стена, густо увитая плющом; к стене и частоколу вплотную подступал лес, и только на утесе его не было. Шелест крон, шепот волн, редкие вскрики водоплавающих птиц – эти звуки не нарушали, а скорее усиливали царившую здесь атмосферу покоя и уединения.
По воскресеньям на службу съезжались обитатели нескольких близлежащих деревушек. Жители Треби обычно шли в церковь пешком по берегу и поднимались по камням; легким объездным путем пользовались лишь старые и немощные. В другие дни недели на утесе всегда было тихо; покой священных стен лишь изредка нарушался визитом счастливых родителей, явившихся крестить новорожденного; жениха с невестой, радостно спешивших вкусить все прелести и тяготы супружеской жизни; или скорбящих, провожавших родственника ли, друга ли в последний путь.
Беднякам не свойственна сентиментальность. Лишь в воскресенье после вечерней службы одинокая мать порой задерживалась у свежей могилки умершего ребенка или деревенские старики, сбившись в круг у незатейливых надгробий, вспоминали проделки товарищей своей юности, которым нынешнее измельчавшее поколение, по их словам, в подметки не годилось. В другие дни никто не навещал могилы и не бродил по кладбищу, за исключением ребенка, рано вкусившего горя, но в силу незрелости ума еще не способного до конца осмыслить причину своих слез. Незаметно для всех и в полном одиночестве маленькая девочка по вечерам проделывала путь от деревни до утеса по берегу, легкими шажками взбиралась на не такой уж высокий утес и, отворив белую калитку, ведущую к кладбищу, удалялась в уголок, где в тени подступающих деревьев скрывались две могилы. Из них лишь одна была помечена простым надгробием с указанием имени того, чье тело разлагалось под землей, – Эдвин Рэби; однако все внимание девочки было приковано к другой, соседней могиле, не удостоившейся даже могильного камня, ибо в этой безымянной могиле лежало тело ее матери.
У поросшего травой бугорка девочка садилась, болтала сама с собой и играла до тех пор, пока сгущающиеся сумерки не понуждали вернуться домой; тогда она опускалась на колени, произносила молитву и, пожелав матери спокойной ночи, покидала место, которое в ее уме было неразрывно связано с той, чью ласку и любовь она помнила и надеялась однажды снова обрести. Случись кому-нибудь обратить внимание на маленькую сиротку, ее внешность, несомненно, показалась бы ему весьма и весьма любопытной. В ее одежде сохранились некоторые приметы благородного сословия, но при этом она не носила чулок, а маленькие пальчики выглядывали из прорех заношенных до дыр ботинок. Соломенная шляпка с выцветшей голубой лентой потемнела от солнца и соленых морских брызг. Сама девочка, встреть мы ее не на кладбище, а в любом другом месте, безусловно, привлекла бы больше внимания, чем ее несуразный наряд. Лицо ее было, что называется, ангельским: на нем читалась непорочность, нежность и, если можно так выразиться, печальная безмятежность, что чаще встречается у детей, чем у взрослых. Золотисто-каштановые волосы разделял пробор, а лоб был высок и светел, как ясный день; глубоко посаженные серьезные глаза смотрели задумчиво и ласково; кожа была чиста, без единого пятнышка, не считая расцветающих на щеках роз; на висках прослеживались все жилки и можно было почти отчетливо увидеть, как в них течет пурпурная кровь; ее губы изящно изгибались, а сосредоточенное выражение лица казалось одновременно ласковым и умоляющим, но, когда она улыбалась, будто солнце выходило из-за туч и согревало окружающих теплыми незамутненными лучами. Фигура девочки оставалась по-детски пухлой, однако миниатюрные ладони, стопы и тонкая талия не позволяли усомниться, что формы ее в зрелости станут безупречными. Ей было около шести лет: она рано познала неприветливость и жестокость мира, оставшись сиротой без единого друга и без гроша за душой.
Почти двумя годами ранее в Треби с женой и маленькой дочерью прибыл джентльмен и поселился в одном из ранее упомянутых нами домов, где за умеренную плату сдавались меблированные комнаты. Причина их приезда была очевидна: муж, мистер Рэби, умирал от чахотки. Семья прибыла в начале сентября, чтобы укрыться на зиму в здешнем мягком климате. Однако при взгляде на мистера Рэби становилось ясно, что он вряд ли доживет до зимы. Он исхудал и стал похож на тень, а лихорадочный румянец на щеках, блеск глаз и слабость в каждом жесте свидетельствовали о том, что болезнь одерживала верх. Вопреки всем прогнозам он не умер; шли недели, месяцы, а он все здравствовал. Ему становилось то лучше, то хуже, и вот прошла зима, выдавшаяся в том году необыкновенно теплой. Но задули весенние восточные ветра, и состояние мистера Рэби заметно ухудшилось. Его прогулки на солнце становились все короче; вскоре он вовсе перестал гулять и лишь сидел в саду, потом перестал выходить из комнаты и наконец слег. В первую неделю дождливого и холодного мая он скончался.
Из-за необычайной нежности, связывавшей супругов, вдова Рэби пробудила сочувствие даже у деревенских жителей. Супруги были молоды, вдова отличалась редкой красотой, но еще красивее была дочь, девочка, с которой мы уже успели познакомиться. Росшая под присмотром матери и окруженная ее заботой, она вызывала восхищение и интерес своей безупречной, хоть и детской миловидностью. Всем было любопытно, как поступит потерявшая мужа дама, а она сама, несчастная душа, по-видимому, не представляла, что ей делать дальше, и целыми днями сидела и наблюдала с видом невыразимой безысходности за играми девочки, пока та, заметив материнскую печаль, не бросала свои забавы и не кидалась обнимать, и целовать, и уговаривать улыбнуться. При этом из глаз вдовы начинали катиться слезы, и испуганный ребенок вторил им и тоже начинал плакать и причитать.
Но какие бы печали и горести ни тяготили несчастную вдову, вскоре всем, кроме нее самой, стало очевидно, что жизненное пламя в ней еле теплится. Она ухаживала за мужем с неустанным усердием и вдобавок к физическому переутомлению страдала душевно; причиной этих страданий отчасти были горе и тревога, а отчасти ее собственная милосердная натура. Мистер Рэби знал, что умирает, и пытался примирить супругу со скорой утратой. Но его слова – слова человека горячо любящего и чрезвычайно набожного, – казалось, лишь убеждали ее скорее последовать за ним и разрывали последние нити, связывавшие ее с землей. Когда он умер, всё в мире, кроме ребенка, перестало ее радовать. Пока отец девочки торжественными речами пытался зародить в сердце супруги смирение и надежду на воссоединение в лучшем мире, малышка сидела на коленях матери или на маленькой табуреточке у ее ног и снизу вверх смотрела на него; на ангельском личике читалась смесь недоумения и страха, а заслышав отдельные слова, казавшиеся ей слишком жестокими и пугающими, она бросалась в объятия отца и, обнимая его за шею, сквозь рыдания и всхлипы восклицала: «Не оставляй нас, папочка! Ты должен быть с нами, не уходи!»
Во всех странах, кроме нашей, чахотку считают заразным заболеванием, да и здесь это, увы, часто подтверждается. Находясь в тесном контакте с больным, миссис Рэби вдохнула семена недуга, а горе вкупе с ее хрупкой нервной конституцией ускорило течение болезни. Все это видели, кроме самой страдалицы. Ей же казалось, что недомогание обусловлено чрезмерной усталостью и скорбью и отдых вскоре восстановит ее силы; день ото дня ее плоть истончалась, убыстрялось течение крови по жилам, но больная повторяла: «Завтра мне станет лучше». В Треби ей не к кому было обратиться за советом и помощью; она была не из тех, кто водит дружбу с кем придется и доверяется всякому встречному. Она была ласкова, учтива и обходительна, но ее утонченный ум боялся открывать свои глубокие раны людям грубым и бесчувственным.
После смерти мужа она написала несколько писем и самостоятельно отнесла их на почту, нарочно отправившись с этой целью за три мили в ближайший городок, где имелось почтовое отделение. На одно письмо пришел ответ, но он лишь причинил ей боль, вызвал чрезмерное нервное возбуждение и усилил тревожные симптомы. Иногда она заговаривала о том, чтобы уехать из Треби, но откладывала отъезд до тех пор, пока ей не полегчает; любому было ясно, что этого никогда не случится, но никто, впрочем, не подозревал, насколько скоро наступит конец.
Однажды утром, через четыре месяца после смерти мужа, вдова Рэби вызвала женщину, которая сдавала ей жилье; она улыбалась, на щеках горели два ярких розовых пятна, но лоб был мертвенно-бледен; в самом выражении восторга на ее лице было что-то страшное, но она всего этого не понимала. Она произнесла:
– В газете, которую вы принесли, хорошие для меня новости, миссис Бейкер. В Англию вернулась моя добрая подруга – я-то думала, она все еще на континенте. Я ей напишу. Вы не попросите свою дочь погулять немного с моей малышкой, пока я пишу письмо?
Миссис Бейкер согласилась. Девочку одели и отправили на улицу, а мать села за письменный стол. Через час миссис Рэби вышла из кабинета; миссис Бейкер видела, как она направилась в сад; она спотыкалась, и женщина поспешила к ней.
– Спасибо, – ответила вдова, – вдруг странно закружилась голова… Мне так много надо было сказать, я очень утомилась, пока писала… закончу завтра… А сейчас мне надо побыть на воздухе и восстановить силы, я едва дышу.
Миссис Бейкер подхватила ее под руку. Слабым неровным шагом больная подошла к скамеечке и с помощью спутницы села. Дыхание ее стало прерывистым; она пробормотала какие-то слова, миссис Бейкер наклонилась, но уловила лишь имя дочери – последнее слово, сорвавшееся с материнских губ. Вздох – и сердце перестало биться, жизнь покинула измученное тело. Бедная хозяйка принялась громко звать на помощь, когда тело вдовы тяжело привалилось к ней, а затем, соскользнув со скамьи, безжизненно рухнуло наземь.
Глава II
К чести миссис Бейкер, до похорон та не интересовалась состоянием дел несчастной съемщицы. Обнаружив на столе кошелек, а в нем – двенадцать гиней, хозяйка удостоверилась, что не останется внакладе. Но как только тщедушное тело несчастной женщины упокоилось под землей, миссис Бейкер решила изучить ее бумаги. И первым ей попалось на глаза незавершенное письмо, которое миссис Рэби писала непосредственно перед смертью. Миссис Бейкер с большим любопытством взялась за чтение с расчетом обнаружить в письме важные сведения. Вот что в нем говорилось:
Моя любезная подруга!
Я только что узнала из газет, что ты вернулась в Англию, а я-то думала, что ты по-прежнему в Европе, хоть и не знала, где именно. Моя дорогая, я не писала так давно, потому что была слишком погружена в печаль и, не зная, что с тобой происходит, не хотела омрачать твое счастье тревогами о моей злой судьбе. Моя дорогая подруга, школьная приятельница и благодетельница, ты расстроишься, услышав о моей беде, и даже сейчас я чувствую себя эгоисткой, навязываясь тебе со своей историей, но мне не на кого больше надеяться во всем белом свете, кроме моей добросердечной и щедрой Алитеи. Возможно, ты слышала о моем горе и знаешь, что смерть отняла у меня счастье, приобретенное в том числе с твоей доброй помощью. Умер тот, кто был для меня всем в этом мире, и если бы не одна маленькая ниточка, я бы с радостью ждала дня, когда мне позволят навек упокоиться рядом с ним.
Дорогая моя Алитея, я часто удивляюсь безрассудству и непредусмотрительности, которые были свойственны мне в юности. Сирота без гроша за душой, я была обречена стать гувернанткой, чтобы заработать себе на пропитание, и лишь благодаря встрече с тобой избежала этой безрадостной доли; под твоей крышей меня увидел Эдвин, и мы полюбили друг друга; его ухаживания и твое поощрение впервые зародили в моем трепещущем сердце надежду на обладание счастьем. Природная робость мешала мне искать работу, а неуверенность в себе не позволяла даже предположить, что кто-либо может мной заинтересоваться и протянуть руку несчастному дрожащему существу, оберегать и защищать такую, как я; ввиду моего отчаянного положения любовь Эдвина стала для меня источником небывалой, удивительной, божественной радости. Однако я дрожала от страха при мысли о его родителях: войти в семью, где меня считали бы постылой самозванкой, казалось мне невыносимым; но Эдвин и без того был изгоем: отец, братья, все родственники от него отреклись, и, подобно мне, у него никого не осталось. А ты, Алитея, – как ласково, как трепетно ты меня поощряла, как внушала мне, что осуществить заветные мечты о счастье – мой долг! Поистине больше никто не способен на столь крепкие дружеские чувства и не умеет сопереживать даже невысказанным тайнам кроткого сердца; никто не умеет, став пособником чужого счастья, радоваться за других, как за себя. Восторг на твоем лице при виде счастья, обеспеченного мне твоими усилиями, вызвал в моем сердце благодарность, которая никогда не умрет. И чем же я тебя благодарю – тем, что прошу меня пожалеть и печалю тебя своим горем? Прости меня, милая подруга, и не удивляйся, но именно эта мысль так долго мешала мне тебе написать.
Мы были счастливы; бедны, но счастливы. Бедность меня не пугала, а Эдвин принимал лишения так, будто и не жил никогда в роскоши. Освободившись от оков, наложенных на него ханжеским семейством, он ощутил душевный подъем и стал способен на достижения, что прежде были ему не по силам. Он сделал собственный выбор и теперь стремился доказать, что не ошибся. Я говорю не о нашем браке, а о его решении отступиться от семейной веры и следовать профессии, которой его родные никогда бы не позволили заняться младшему сыну. Он получил право вести адвокатскую практику, ради чего трудился беспрестанно; он был честолюбив и наверняка добился бы успеха благодаря своим способностям… Но теперь его больше нет – он покинул нас навсегда! Я лишилась самого благородного, самого мудрого друга из всех живущих на земле, самого преданного возлюбленного и верного мужа.
Но я пишу бессвязно. Ты знаешь, как мы жили в Лондоне: бедно, но счастливо; заработанных Эдвином жалких грошей с лихвой хватало на удовлетворение всех наших потребностей; я тогда ни в чем не нуждалась, так как была молода и здорова, а молодым и здоровым нужны лишь любовь и согласие. Все это у меня было, и я чувствовала, что чаша моей жизни полна, а с рождением нашей милой дочери благодать полилась через край. Наше убогое жилище рядом со зданием суда казалось мне дворцом, и я бы стала презирать себя, если бы пожелала большего. Я всегда была довольна тем, что имела, и не боялась это потерять. Благодарила небеса, и мне казалось, что этого достаточно, чтобы выплатить Господу долг за дарованные мне неизмеримые богатства.
Могу ли я выразить, что почувствовала, когда поняла, что Эдвин плохо спит по ночам, заметила лихорадочный румянец на его щеках и непроходящий кашель? Об этом я не смею вспоминать: слезы вмиг застилают глаза, а сердце начинает биться так, что, кажется, вот-вот выпрыгнет из груди. Но роковая правда наконец открылась; прозвучало страшное слово – «чахотка», – и можно было надеяться лишь на смену климата; вот мы и приехали сюда, а теперь все, что от него осталось, покоится на кладбище при местной церкви, и мне бы хотелось, чтобы мой прах тоже покоился там, рядом с ним.
Но у меня есть дитя, моя дорогая Алитея, и ты, чудесная мать, наверняка решишь, что не пристало так убиваться, коль скоро рядом со мной мой ласковый ангелочек. И я, конечно, знаю, что без нее жизнь вмиг потеряла бы для меня всякое значение; так почему же рядом с ней я не становлюсь сильнее, не наполняюсь мужеством? Ведь теперь, чтобы не потерять ее, мне придется забыть праздную жизнь и самой зарабатывать на хлеб. Я не жалуюсь – точнее, перестану жаловаться, когда мне станет лучше, но сейчас я так больна и слаба, и, хотя каждый день встаю и обещаю себе заняться делом, еще до полудня выбиваюсь из сил; меня одолевают дрожь и слабость, и я иду прилечь.
Когда я потеряла Эдвина, я написала мистеру Рэби, сообщила ему печальную новость и попросила о денежном содержании для себя и ребенка. Мне ответил семейный адвокат; он заявил, что поведение Эдвина послужило причиной непримиримого раскола между ним и его семьей, а я лишь поощряла его непослушание и вероотступничество, потому меня считают пособницей и я не имею права претендовать на содержание. Однако я могу отправить им на воспитание свою дочь, и, если пообещаю больше с ней не общаться, ее вырастят вместе с двоюродными братьями и сестрами и будут относиться к ней как к члену семьи. Недолго думая, я гордо ответила на это письмо, отвергла их варварское предложение и надменно и кратко отказалась от денежных претензий, сказав, что сама намерена содержать и воспитывать своего ребенка. Боюсь, я поступила глупо, но даже сейчас об этом не жалею.
Я не жалею о порыве, заставившем меня возненавидеть этих жестоких вопреки природе людей и с гордостью заявить о том, что моя бедная сиротка целиком и полностью на моем попечении. Чем они заслужили такое сокровище? Как доказали, что способны заменить любящую и заботливую мать? Сколько цветущих дев принесены в жертву их извращенным взглядам! Какими безжалостными глазами они смотрят на самые естественные проявления эмоций! Никогда моя обожаемая девочка не станет жертвой этого бездушного племени. Помнишь наше прелестное дитя? Она с рождения была всех милее; случись ангелу принять земной облик, он наверняка выглядел бы именно так; ее внешняя красота является отражением ее натуры, ведь, несмотря на юный возраст, она очень восприимчива и умна не по годам, а ее нрав безупречен. Я знаю, что ты не станешь смеяться над материнским энтузиазмом и не станешь ему удивляться; ее ласковые объятия, ангельские улыбки, серебристая трель ее детского голоска – все это заставляет меня трепетать от восторга. Не слишком ли она прекрасна для этого страшного мира? Этого я и боюсь, боюсь ее потерять, боюсь также умереть и оставить ее. Но если смерть все же настигнет меня, согласишься ли ты заботиться о ней и стать ей матерью? Прости меня за дерзость, но если я умру сейчас, то, по крайней мере, буду знать, что мой ребенок обретет в тебе мать…
Здесь письмо обрывалось; то были последние слова несчастной женщины. Описанная в нем история была печальна, но не нова: в ней говорилось о жестокости богачей и несчастьях, выпадающих на долю детей из благородных семейств. Говорят, что кровь гуще воды, но кто-то ценит золото дороже крови, а сохранение и умножение богатств становится единственной целью жизни и существования; счастье собственных детей в сравнении видится мелочью, и считается даже, что дерзко о нем мечтать, коль скоро мечта эта противоречит воззрениям семьи и представлениям о ее величии. Жертвами этой чудовищной несправедливости стали и несчастные супруги Рэби; с ними случилось худшее, что только могло, и навредить им теперь уже было невозможно, но об их сироте думали меньше, чем о потомстве самой ничтожной твари, если то могло послужить умножению их богатства.
Читая письмо, миссис Бейкер преисполнилась самодовольства; англичанам свойственно трепетать перед достатком и статусом, и хозяйка порадовалась, что под ее скромной крышей нашел приют сын того… кого именно, она точно не знала, но человека, имевшего старших и младших сыновей и достаточно богатого, чтобы причинять чудовищный вред большому числу людей. Такая власть казалась миссис Бейкер великой и достойной уважения, однако от удовлетворения доброй хозяйки не осталось и следа, когда та продолжила поиски и не обнаружила ни письма, ни документа с полезными сведениями. Все письма были уничтожены, а иных бумаг у молодой пары не оказалось. Невозможно было догадаться, кому адресовано незаконченное письмо; приходилось лишь гадать и блуждать в потемках. Хозяйка пришла в ужас: ей не к кому было обратиться, некуда отправить сиротку. Житель большого города, возможно, догадался бы дать объявление в газету, но Треби была настолько отрезана от мира, что эта дерзкая мысль никогда не пришла бы в голову ни одному из ее обитателей, и миссис Бейкер, несмотря на возмущение свалившейся на нее ношей и страх перед будущим, было просто невдомек, как отыскать родственников сиротки; единственное, что оставалось, – ждать в надежде, что кто-нибудь возьмется разыскивать девочку.
Прошел почти год, и никто не появился. Кошелек несчастной вдовы скоро опустел; несколько безделушек, обладавших хоть какой-то ценностью, тоже пошли в расход. Содержание ребенка обходилось недорого, но корыстная опекунша беспрестанно твердила о том, как ей не повезло; мол, у нее своя семья и куча голодных ртов. Сейчас маленькая мисс еще кроха, но скоро вырастет; хотя, возможно, тогда станет проще, ведь сейчас ей требуется больше внимания; но поношенная шляпка и дырявые ботинки – просто позор, а разве может она, миссис Бейкер, позволить себе обделить собственных детей и купить новые ботинки неродной дочери? Словом, дела обстояли худо, и в будущем маячил приют, хотя маленькая мисс, безусловно, была рождена для лучшей судьбы, и ее бедная мама перевернулась бы в гробу при одной лишь мысли о подобном. Что до миссис Бейкер – конечно, ее можно упрекнуть в излишней щедрости, но она решилась еще подождать, ведь как знать… Тут благоразумие миссис Бейкер останавливало поток ее красноречия, так как она не осмелилась бы признаться ни одной живой душе, что все еще мечтала, как за ее подопечной однажды явится карета, запряженная шестеркой лошадей, и саму миссис Бейкер осыплют подарками и удостоят награды; она даже припрятала на этот случай лучшее платье девочки – хотя та давно из него выросла, – чтобы в день прибытия кареты не ударить в грязь лицом. Эти туманные, но прекрасные мечты скрывались глубоко в ее душе, и она держала их в тайне ото всех, опасаясь, как бы кто-то из соседей, охваченный благородным порывом, не ухитрился бы отыскать благодетелей девочки и тем самым отщипнуть часть воображаемой прибыли. Из-за этих мыслей миссис Бейкер не спешила предпринимать шаги в ущерб своей подопечной, однако ее беспрестанные жалобы не прекращались, с каждым днем становясь всё злее и настойчивее, а мечты всё никак не сбывались.
Тем временем сиротка росла подобно благородной розе, случайно заброшенной в заросли сорняков и колючек; она цвела невиданной в этой глуши красотой, раскрывая свои лепестки и источая аромат амброзии. Ее странное окружение, казалось, никак на нее не влияло. Прекрасная, как райский день, чудом опустившийся на землю, чтобы радовать сердца, она умудрялась очаровать даже свою эгоистичную опекуншу; несмотря на изношенное платье, ее ангельская улыбка, свободная и благородная поступь маленьких изящных ног и льющийся как песня голосок снискали уважение, восхищение и обожание всех жителей деревни.
Первое знакомство несчастного ребенка со смертью случилось, когда она лишилась отца. Мать, как могла, объяснила эту страшную тайну незрелому уму девочки и, пускаясь в свойственные женскому полу сентиментальные фантазии, часто упоминала, что покойный витает над своими близкими и присматривает за ними с небес, где он ныне пребывал. Однако, рассказывая об этом, она все время плакала. «Он счастлив! – восклицала она и тут же добавляла: – Но его здесь нет! Почему же он ушел? Ах, зачем бросил тех, кто так его любил и так отчаянно в нем нуждался? Как одиноки и несчастны мы теперь, когда его не стало!»
Эти моменты оставили в душе восприимчивого ребенка глубокий след. Когда ее мать унесли и похоронили в холодной земле рядом с супругом, сиротка взяла обыкновение часами сидеть у могил, воображая, что мать скоро вернется, и восклицая: «Почему ты ушла? Вернись же, мама, вернись скорей!» Неудивительно, что такие мысли посещали ее, хотя она была очень юна: дети нередко бывают так же умны, как взрослые, разница лишь в объеме их знаний и представлений; но эти столь часто слышанные слова пустили корни, и маленькое сердечко девочки уверилось, что мама присматривает за ней с небес. И для нее своего рода религиозным ритуалом стало каждый вечер навещать две могилы, произносить молитву и верить, что дух матери, который смутно ассоциировался у нее с покоившимися в могиле останками, слышал ее и посылал ей свое благословение.
А бывало, девочка, предоставленная сама себе и вольная бродить где угодно, сидела с книжкой на могиле матери, как когда-то сидела у ее ног. Она брала с собой на кладбище книжки с картинками и даже игрушки. Деревенские умилялись трогательному стремлению ребенка находиться рядом с мамой и стали считать ее кем-то вроде ангела; никто не мешал ее визитам и не пытался разубедить в ее фантазиях. Дитя природы и любви, она лишилась тех, кто испытывал к ней самые крепкие чувства; сердца их перестали биться, смешались с почвой и теперь кружились «путем земли с камнями и травой»[4]4
Уильям Вордсворт «Мой разум спал глубоким сном…» (пер. Ю. И. Лифшица).
[Закрыть].
Не было больше колена, на которое она могла бы весело вскарабкаться; не было шеи, которую она могла бы нежно обнять, и родительской щеки, на которой запечатлела бы свои счастливые поцелуи. Во всем свете у нее не осталось никого ближе этих двух могил, и она целовала землю и цветы, которые не смела срывать, сидела и обнимала надгробный холмик. Мама была повсюду. Мама лежала в земле, но девочка чувствовала ее любовь и ощущала себя любимой.
В другое время она радостно играла с деревенскими детьми, и порой ей даже казалось, будто она любит кого-то из них; она дарила им книжки и игрушки, уцелевшие от прежних счастливых дней, ибо тяга к благим делам, естественным образом возникающая в любящем сердце, была сильна в ней даже в столь юном возрасте. Но на кладбище она всегда ходила одна и не нуждалась в спутниках, ведь тут она была с мамой. Правда, однажды она притащила в свой заветный уголок любимого котенка, и тот баловался среди травы и цветов, а девочка играла с ним. Меж надгробий звенел ее веселый одинокий смех, но ей он одиноким не казался: с ней была мама, и мама улыбалась, глядя на нее и ее маленького питомца.








