412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мэри Шелли » Фолкнер » Текст книги (страница 19)
Фолкнер
  • Текст добавлен: 28 ноября 2025, 17:30

Текст книги "Фолкнер"


Автор книги: Мэри Шелли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)

Она не сразу меня узнала; безбородый мальчишка стал мужчиной, потрепанным ветрами и истерзанным размышлениями; когда я представился и назвал свое давно забытое имя, которое она ни разу не слышала с тех пор, как в последний раз его произнесла, с ее губ сорвался вскрик: „Руперт!“ – и наши жизни, разведенные судьбой, вновь соединились; с каким восторгом она смотрела на меня, с каким пылом произносила мое имя; ее сердце осталось прежним – горячим, любящим и честным.

Мы сели вместе, взявшись за руки, и с неприкрытой радостью смотрели друг на друга. Сперва я притворился с дьявольским коварством, что испытываю к ней лишь братские чувства, расспросил о ее судьбе и переживаниях и, увидев, что она не хочет признаваться в своих разочарованиях и в том, как на самом деле обстоят дела в ее несчастном браке, заговорил о прошлом. Вспомнил ее дорогую матушку; сказал, что ее бледный образ часто являлся ко мне, сдерживал мои порывы, направлял меня и нашептывал мне мудрые слова. Я перебирал тысячи сцен из нашего детства, когда мы гуляли по тропинкам, держась за руки, и наши сердца бились в такт; мы поверяли друг другу все свои переживания, все самые безумные и смелые мысли и обсуждали великие тайны природы и судьбы, что завораживали наши юные сердца и внушали им трепет, но всё же казались светлыми и прекрасными. Я говорил и в то же время пристально ее изучал; поначалу мне показалось, что она совсем не изменилась, но потом я заметил разницу. Ее губы, всегда такие улыбчивые, остались прежними и так же мило и добродушно улыбались, но глаза – глаза смотрели иначе: отяжелели веки, во взгляде появилась влажная меланхолия, свидетельствовавшая о том, что Алитея часто плакала; щеки, некогда круглые и бархатистые, как персик, не ввалились, но утратили свою полноту. Она стала еще прекраснее – задумчивость и пережитые чувства облагородили ее лик, – но она казалась куда менее счастливой. Прежде улыбка вспыхивала на ее лице, стоило лишь ее взгляду упасть на любой новый предмет; теперь же у наблюдателя пробуждались жалость и слезы и начинала болеть душа, так как все, что происходило в ее правдивом сердце, как в зеркале, отражалось на лице. А хуже всего было то, что время от времени в ее глазах мелькало нечто напоминавшее страх. Как непохожа была эта женщина на прежнюю доверчивую и бесстрашную Алитею!

Мой разговор о прошлом сперва успокоил ее, затем вызвал радостное возбуждение и заставил забыть об осторожности. Так постепенно я подвел ее к нужной мне теме – разговоре о ее отце и мотивах, побудивших ее вступить в брак. Поскольку я знал и живо помнил обо всем, что было ей дорого, она не заподозрила ничего плохого и рассказала чистую правду, признавшись в том, в чем никогда никому прежде не признавалась; не успела она опомниться, как я заставил ее сознаться, что она никогда не любила мужа, не находила в нем сочувствия и доброты и что необходимость заставляла ее терпеть изъяны, противоречившие ее нраву. Будь я немного осмотрительнее, я бы сдержался и попробовал завоевать ее безоговорочное доверие, прежде чем открыть ей душу, ведь все поведанное мне она раньше не рассказывала ни одной живой душе. Таков был ее принцип: смиряться и утаивать собственное понимание недостатков супруга, и если бы я со змеиным коварством не подкрался незаметно, не упомянул имя ее матери и не заговорил о безоблачных детских годах, она бы и мне ни в чем не созналась. Но я больше не мог сдерживаться. Рассказал, что видел ничтожного человека, с которым она связала свою жизнь. Проклял судьбу, что их свела. Она же положила ладонь мне на плечо и, заглянув мне в глаза с доверчивой невинностью, произнесла: „Тихо, Руперт. Не додумывай того, о чем не знаешь. Он не злой человек, и я не вправе жаловаться; не каждый становится нам братом, другом и родственной душой. Невиллу все это непонятно, но он мой муж, и я его уважаю“.

Я понимал, что ею движет и почему она так говорит; я чувствовал почтительную терпеливость, присущую ее благородному уму. Она помнила об утрате своей невинной доверчивости, о долгих годах, прожитых рядом с ним, о детях, о верности, о долге, который образцово исполняла, и об искренних попытках игнорировать его ничтожность. Она не помышляла о другом мужчине, хотя давно перестала испытывать чувства к супругу. Она действовала согласно чистоте своей души, хотя обманывала себя и верила, что все это ради него. Ее кроткость и стремление поступать правильно заслонили от нее правду; я же преисполнился решимости сорвать этот покров и нетерпеливо воскликнул: „Ах, как же ты ошибаешься, моя дорогая! Не заблуждайся: твоя благородная душа не сможет опуститься до уровня этого примитивного человека. Ты уважаешь собственное чувство долга, но его ты ненавидишь – иначе и быть не может!“

Тут она вскочила, ее лицо и шея пошли красными пятнами то ли от гнева, что ее подталкивают к чему-то против ее желания, то ли от природной деликатности, из-за которой ей было неприятно слышать, как о ее муже говорят в таком ключе. Что до меня, я рассердился, когда посмотрел на нее и ощутил исходившие от нее сладостные, сводящие с ума флюиды; передо мной стояла та, кого я любил столько лет; она принадлежала мне в мечтах, и я воображал, что ее верность и истинная привязанность – мои навеки; но ее у меня отняли, отдали, и не тому, кто, подобно мне, знал о ее непревзойденном совершенстве и мог его оценить, а человеку с низменной душой, который должен был вызывать у нее отвращение, как животное другого вида. Все возвышенные мысли и ангельские устремления ее души, все щедрое, высокое и героическое, что согревало ее сердце, досталось слепому земляному червю, державшему в руке бесценную жемчужину и считавшему ее шлаком! Ему были незнакомы даже простые чувства – взаимное доверие и терпеливость; признания в любви, нежные прикосновения – что они значили в глазах жалкого существа, которое видело низменность и обман в высочайших и чистейших побуждениях женского сердца?

Обо всем этом я ей поведал; точнее, эти соображения попросту вырвались у меня. Она меня остановила? „Не стану отрицать, те же мысли иногда приходили в голову и мне, – произнесла она, – и ты сейчас выманил у меня мою тайну. Я проливала глупые слезы, и казалось, будто девичьи мечты были безоблачным утром, за которым настал пасмурный унылый день. Однако я укоряла себя за недовольство, и ты не прав, пытаясь вновь пробудить его во мне; сердце может бунтовать, но вера, философия и память о пролитых слезах не дают мне роптать; я помню, что цель существования каждого человека – не быть счастливым, а исполнять свой долг, и смысл моей жизни – исполнить мой. Так научи меня делать это более усердно, более самозабвенно, и тогда я поверю, что ты желаешь мне добра. Это правда, муж не понимает ребяческой сентиментальности моего сердца, которое слишком сильно рвется в облака и там пытается искать радость; его не восхищают мысли и чувства, которые питают меня и дарят счастье. Его натура сильная, суровая и не столь восприимчивая; он менее охотно сопереживает и сочувствует. Но если мне и приходилось скучать по нашим с тобой оживленным и воодушевляющим беседам, так как общение с ним не дарило того же, теперь ты вернулся, ты снова подарил эту радость, и я уже не чувствую, что ее лишена; теперь моя жизнь полноценна“.

Я горько усмехнулся. „Бедная невинная пташка, – воскликнул я. – Думаешь, можно одновременно быть свободной и жить в клетке? Вознестись в небеса, находясь в руках птицелова? Алитея, ты страшно заблуждаешься; ты, кажется, совсем не понимаешь устройства низменной души. Скажи, муж тебя когда-нибудь ревновал?“

Она похолодела, и я увидел, как ее черты исказила острая болезненная судорога; Алитея отвернулась от меня, но я успел заметить в ее взгляде трепещущий испуг, который видел и ранее. Поняв, насколько сильно этот человек поработил ее душу, я ужаснулся. Я сказал ей об этом; заметил, что ее „долг“, которому она душой и телом себя посвящает, является для нее унизительным; сказал, что она должна освободиться.

Она в недоумении смотрела на меня, но я продолжал. „Неужели ты не чувствуешь трепета и восторга при одном упоминании свободы? – спросил я. – Неужели мысль о ней не подталкивает тебя к действию? Не наполняешься ли ты дотоле неведомой невыразимой радостью, представляя, как сбросишь тяжкие оковы? Несчастная узница, неужели не хочешь вздохнуть полной грудью и перестать бояться? Сбежать от своего тюремщика в дом, где царят свобода и любовь?“

До этого момента она, видимо, думала, что я, как и она, сожалею о ее печалях и сокрушаюсь о ее несчастье, чью истинную глубину могла прочувствовать лишь она одна; она раскаивалась в своей откровенности, но была благодарна мне за искреннее сочувствие. Но теперь она увидела скрытый подтекст и посмотрела на меня в упор, словно пытаясь заглянуть мне в душу; прочла в глазах желания моего сердца, отпрянула от них, как от змеи, и воскликнула: „Никогда больше, Руперт, – слышишь, никогда! – не говори со мной так, или нам снова придется расстаться. У меня есть сын!“

При этих словах ее лицо осветилось ангельской любовью; она воспользовалась моей ошибкой и слабостью, и к ней вернулось самообладание, которое она потеряла во время нашего разговора; с чарующей благосклонностью она протянула мне руку и голосом, полным искреннего стремления меня переубедить, произнесла: „Будем друзьями, Руперт, как когда-то давно; будем братом и сестрой. Не верю, что ты вернулся, чтобы мне навредить и ранить меня. Я счастлива с детьми; побудь со мной немного, и ты увидишь, что мне грех жаловаться. Ты полюбишь моего чудесного мальчика“.

Ах, если бы одних этих слов было достаточно, чтобы излечить меня от безумия и заставить забыть о преступных планах! Однако, если бы вы ее видели, если бы своими глазами смотрели на это неподражаемое изящество, кроткий и ласковый румянец на ее щеках, скромность и прямодушие; если бы слышали, как она отзывается о своем ребенке, – как католическая Мадонна, в которой нет ни единой капли женской обольстительности, а есть невинный и безудержный восторг от одной лишь мысли о сыне, – вы бы поняли, почему я испытал желание как можно скорее исполнить свой план, а стремление сделать ее моей навек лишь окрепло и обострилось. Я продолжил подталкивать ее к побегу, пока не увидел в ее лице явное расстройство и тревогу; наконец она внезапно встала и вышла, словно была не в силах больше выносить мою настойчивость. Она вышла, не говоря ни слова, но я заметил, что она заплакала. Поистине, тогда я был безумен и принял эти слезы как знак, что она наконец поддалась моим уговорам и в сердце ее идет борьба, хотя на самом деле она плакала оттого, что друг ее детства перестал быть другом и ранил ее чувства».

Глава XXIX

«На следующее утро я снова пришел, но меня к ней не пустили; это повторилось дважды. Я решил, что она меня боится, и это лишь пуще прежнего побудило меня продолжать добиваться своего. Я писал ей письма; она не отвечала. Я тайком проникал на территорию поместья, сидел в засаде и поджидал ее; я решил во что бы то ни стало снова с ней встретиться. Наконец однажды днем я увидел, как она одна гуляла в уединенной части парка, погрузившись в раздумья; я внезапно подошел к ней, и, заметив меня, она сперва обрадовалась, так сильна была в ее сердце привязанность ко мне и жива надежда, что я не стану мучить ее, пытаясь возобновить наш предыдущий разговор. Но я считал, что имею на нее право, и не желал так просто от него отказываться. Когда она предложила возобновить нашу детскую дружбу, я спросил ее, как это возможно, раз она больше мне не доверяет; как она может сулить мне счастье, раз все мои надежды рухнули. Я заявил, что твердо убежден: ее мать хотела, чтобы мы поженились; она ради меня ее воспитывала и препоручила ее мне, поэтому Алитея по праву моя.

Тут ее глаза полыхнули огнем. „Моя мать, – сказала она, – воспитывала меня ради куда более высокой цели, чем обеспечивать твое счастье! Она учила меня уважать обязательства и хотела, чтобы я, как и она, стала матерью. Не буду отрицать, – продолжила она, – наши с матушкой судьбы схожи, мне тоже больше по душе роль матери, чем жены. И поскольку я искренне хочу походить на нее добродетелью, я не буду сожалеть об обстоятельствах, из-за которых посвятила свое существование детям, а не стала счастливой женой и лишилась этой благословенной доли. Я не прошу для себя счастья; меня вполне устраивает моя судьба, я не горюю из-за того, что мои девичьи романтические мечты не осуществились“.

„Значит, тебя не делают несчастной твои страхи, его низменная ревность, тщеславие и ограниченная натура, его зверская жестокость? Я знаю больше, чем ты думаешь, Алитея; я читаю твое сердце; не может быть, чтобы ты не горевала; ты подчинилась ему, но стонешь под его гнетом; ты повенчана со своим долгом, но он постоянно наблюдает за тобой, подозревает, обвиняет! Страх оставил отпечаток на твоем лице, моя бедная девочка; твоя шея согнулась под ярмом, глаза потеряли блеск, так как ты больше не уверена в своей добродетели, и все же ты по-прежнему невинна“.

„Господь свидетель, так и есть, – ответила она, и из ее глаз хлынул чистейший поток, но ей стало стыдно, и она смахнула слезы. – Я невинна и такой останусь, Руперт, хотя ты пытаешься сбить меня с пути истинного! Где еще мне искать уверенность в своей добродетели, как не в своем сердце? Ты под пытками выманил у меня правду, и я признаюсь: муж мне не доверяет; но если он меня просто не понимает, ты извращаешь мои помыслы; я верю в Бога и в свое сердце и никогда не пойду наперекор своей совести; я буду счастлива вопреки всему. Мать, на мой взгляд, – звание более священное, чем жена. Мой мальчик – центр моего мироздания; пусть остальные пронизывают мое сердце ядовитыми стрелами, в нем я нахожу чистую радость“.

„Но, милая Алитея, твой мальчик никуда не денется, как и остальные радости, к которым ты привыкла! – воскликнул я. – Ты недостойна этого неполноценного убогого существования; ты не должна жить, как вдовая мать сироты, – а именно так ты живешь сейчас; ради тебя я стану ему отцом, а ты обретешь множество других радостей, и самое верное и любящее сердце, что когда-либо билось в мужской груди, станет твоим. Алитея, ты не должна приносить себя в жертву этому гнусному истукану; отдайся тому, чья любовь, уважение и вечная преданность тебя достойны, пусть у него и нет других прав. Позволь мне спасти тебя от него! О большем я не прошу“.

Я почувствовал, как по щеке скатилась слеза. Такого не случалось уже много лет. Сердце преклонялось перед ее безупречностью. Сочувствие и горе смешивались во мне с глубоким сожалением. Она заметила искренность моих переживаний и попыталась меня успокоить. Тоже заплакала, ведь, несмотря на увещевания разума, осознавала жестокость своей доли; ее сердце наверняка мечтало еще хотя бы раз в жизни испытать восторг полного взаимопонимания. Но, несмотря на слезы, которые она отчасти проливала и о себе, она не дрогнула; она сострадала моему несчастью, но осуждала мою беспринципность и пыталась пробудить во мне терпение, благочестие и философскую стойкость – все те благородные добродетели, что помогли бы мне совладать с поработившими меня страстями.

Мы забыли о времени и беседовали так же откровенно, как в прежние времена, но с тех пор наши сердца много пережили и стали намного печальнее. Я не хотел с ней расставаться; когда вышла луна, пролив на лес серебристое сияние и украсив тропинку темными тенями, мы по-прежнему разговаривали, так как она думала, что больше мы не увидимся. Пусть мне придется ответить за свои преступления перед Господом, но я клянусь, что она ни разу не засомневалась и не ступила на запретную территорию, куда я пытался ее заманить. Она сказала, что больше не намерена со мной видеться до возвращения мужа, и умоляла не искать с ней встречи тайком, иначе она будет вынуждена запереться в доме. Я слушал ее и отвечал, хотя не помню, что именно; я пуще прежнего исполнился решимости не потерять ее и, несмотря ни на что, продолжал питать безумную надежду. Наконец она ушла, полагая, что ей удалось меня убедить; она была полна решимости не видеться со мной до возвращения мужа. Это намерение совершенно противоречило моим планам. Я поклялся, что увижу ее снова, причем не на территории ее поместья, где все свидетельствовало против меня, а там, где она будет свободна и ничто не станет напоминать ей о ярме, под тяжестью которого склонилась ее шея. Я наивно мечтал, что смогу убедить ее сбросить этот груз. Если она позволит, я задержу ее всего на несколько часов и после верну домой, но если все-таки смогу убедить ее стать свободной и последовать за мной добровольно, тогда… При мысли об этом земля уходила из-под ног, и моя глупость лишь укрепляла мою страсть.

Я подготовил все для осуществления своего плана; поехал в Ливерпуль и купил двух быстрых лошадей и маленькую импортную коляску, которая идеально подходила для моих целей. Вернувшись на север, в Дромор, выбрал уединенный уголок для нашего последнего разговора или первого часа моего вечного блаженства. Есть ли место более одинокое, чем мрачное дикое взморье Южного Камберленда? Со стороны суши вид преграждают величественные горы; просторный безлюдный берег тянется, покуда хватает глаз; его пересекают реки, которые в полноводье представляют собой угрюмые широкие протоки, а мелея, превращаются в болотистые пустоши и не пересыхают только в самом русле. Эту картину запустения оживляет лишь ряд песчаных дюн, высота которых доходит до тридцати-сорока футов и заслоняет океан; впрочем, в этих одиноких водах не на что смотреть, так как ни один корабль никогда не приставал к этому унылому берегу. Там, в песках, рядом с устьем одной из рек, стояла маленькая хижина, заброшенная, но целая; в ней иногда ночевали проводники, которых в этих краях нанимают для перехода рек вброд в полноводье, так как любое отклонение от правильного пути в такое время чрезвычайно опасно: дно реки испещрено глубокими ямами и рытвинами. Эту хижину я и выбрал в качестве места, где все решится. План был такой: если она согласится меня сопровождать, мы немедленно двинемся в Ливерпуль и сядем на корабль, плывущий в Америку; если же решит вернуться, хижина находится всего в пяти милях от Дромора, и я легко смогу отвезти ее обратно; никто и не успеет ничего заподозрить. Я спешил это осуществить, так как скоро должен был приехать ее муж.

Мой замысел казался вполне исполнимым. В глубине души я не рассчитывал, что смогу убедить ее покинуть семейный дом, но все же крошечная вероятность оставалась, и это сводило меня с ума. Однако даже если я не сумел бы ее уговорить, мне хватило бы уединения с ней на несколько часов, и не под крышей ее презираемого мужа и хозяина, а на природе, где все дышит простором и свободой, а у ног плещется вольный океан; где ни глаза, ни уши не станут шпионить за истинными безудержными порывами ее души и никто не помешает нам сбежать, коль скоро она этого захочет. Для этого плана мне был нужен Осборн, которого я оставил в унылом городке Рейвенгласс; он, собственно, и показал мне ту одинокую хижину. Я почти ничего ему не объяснял, лишь приказал пригнать коляску в определенное место и играть роль кучера; завидев меня и даму, которую я посажу в экипаж, немедленно пришпорить лошадей и не обращать внимания на ее крики, на мои приказы и вмешательство незнакомцев; не останавливаться, пока мы не доедем до хижины; там я ее отпущу, до тех пор же буду держать своей пленницей независимо даже от моей воли – я опасался, устоит ли моя решимость перед ее мольбами. Некоторые из этих распоряжений напугали Осборна, но я успокоил его сомнения; как-никак я предложил ему щедрую награду, и он подчинился.

Чем дальше я продвигался в осуществлении своей сумасбродной и преступной затеи, тем сильнее крепло мое намерение довести дело до конца. В этом мое единственное преступление, мой грех, в котором я хочу покаяться. Остальное произошло случайно, и все же совесть будет мучить меня вечно. Что привело меня к вершине безумия? Что ослепило мой разум настолько, что я не заметил непростительной природы своего плана? Этого я не знаю; разве что причина в том, что я годами жил мечтой, а очнувшись в реальном мире, отказался смириться с увиденным и вместо этого решил изменить реальность, чтобы та соответствовала моим желаниям. Я любил Алитею, пока мы были в разлуке; в сердце, в мечтах и надеждах я давно сделал ее своей женой. Я не мог расстаться с этим воображаемым образом, который стал для меня столь же реальным, как мое представление о себе самом. Кому-то может показаться, что, узнав, что она вышла замуж и стала матерью, я должен был бы отказаться от своих фантазий, но все получилось наоборот. Ее присутствие, ее красота, чарующий взгляд, усмиряющий сердце голос, восприимчивость и совершенство ее души, которое я интуитивно ощущал и перед которым преклонялся, хотя даже ее прелестная наружность была не в силах вполне его передать, – все это усиливало мое неистовство и опьяняло, подталкивая к самому краю.

Разве я был вправе считать своим это совершенное создание? Нет! Я признавал это, но сама мысль, что бездушный человек, воплощение Велиала на земле, прибрал ее себе, казалась мне невыносимой. Хотя я обезумел, присягаю – и Господь, знающий тайны сердец, мне свидетель, – я прежде всего стремился освободить ее от него, а не привязать ее к себе; именно это желание повелевало моими поступками. Во время нашего последнего спора в уединенной части парка я поклялся, что, если она позволит мне забрать ее – и сына тоже, если она того пожелает, – подальше от него, я отвезу ее в самое романтичное место и построю дом, которого она достойна, в окружении роскошной природы, а сам буду приходить к ней лишь в качестве ее слуги и раба. Я душу свою прозакладывал, что все будет так, и сдержал бы слово. Тот, кто не любил, возможно, сочтет это приступом моего неистовства; возможно, не знаю, но именно так я чувствовал себя тогда.

Итак, все было готово; я написал ей записку и попросил встретиться со мной в последний раз. Я не лукавил; я действительно решил, что, если в этот раз мне не удастся ее убедить, мы больше не увидимся. Она пришла, но опоздала на несколько часов, и это чуть не сорвало мой план. Весь день стояла пасмурная погода, намечалась гроза, и все вокруг навевало тревогу и беспокойство. Я часами бродил по аллее, примыкавшей к территории Дромора; в отчаянии бросался на траву на склоне холма. Небо темнело с пугающей быстротой; свирепый ветер гнал тучи с запада на восток, хотя внизу еще было тихо, листва не колыхалась, и даже верхние ветви деревьев застыли неподвижно. Такое противоречие в природе казалось странным и зловещим. Когда над океаном нависло красное солнце, Алитея открыла потайную калитку своего сада и предстала передо мной во всей красе.

Она привела с собой сына. Сперва меня это разозлило, но, подумав, я решил, что это сыграет мне на руку. Она с таким восторгом отзывалась об этом ребенке, что было бы жестоко с моей стороны пытаться их разлучить. Взяв его с собой, она исполнила мой замысел; я вознамерился увезти их вместе. Во время нашей встречи мне удавалось хранить самообладание – так мне казалось, – но Алитея сумела прочесть на моем лице противоборствующие страсти и, встревожившись, спросила, что меня беспокоит. Я объяснил свое состояние грядущей разлукой с ней и, взяв ее под руку, зашагал к дороге. Когда пришло время осуществить мою затею, я осознал, как та зла и жестока; тут мне захотелось во всем признаться, попросить у нее прощения и навсегда оставить, но сердце вдруг окаменело, и человеческие сомнения уступили непоколебимой решимости. В древности считалось, что такое упорство придают людям боги. Я законопатил все щели своей души, чтобы обуявшие меня сомнения не смогли сквозь них просочиться, и все же те всякий раз подступали с новой силой и в конце концов завладели мной целиком. Тогда я смирился и хотел уже отказаться от своего плана и попрощаться с ней навсегда; при мысли о несчастной судьбе, что ждала меня впереди, меня охватила жалость к себе; я заговорил о нашем расставании и гибели надежды с таким искренним пылом, что тронул ее до слез.

Поистине худший враг добродетели и хороших намерений – недостаток самоконтроля; я научился справляться с внешними проявлениями чувств, но не овладел искусством усмирять ум. Посторонним я казался спокойным, гордым и суровым, способным совладать со своим яростным нравом, но внутри оставался тем же рабом страстей, каким был всегда. Я никогда не мог заставить себя сделать то, чего мне не хотелось, и так же не мог убедить себя отказаться от своих желаний. Вот она, тайна моих преступлений; вот главный порок, который привел мою возлюбленную к несчастной гибели, а меня самого – к нескончаемым и невыразимым мучениям. Я лишь на миг ощутил в себе героическое великодушие. Мы дошли до конца тропинки; подъехал мой сообщник на коляске. К тому моменту я был полон решимости вернуть ее домой и навсегда с ней расстаться. И она поверила. Отчаяние на моем лице, печальное и горестное молчание, краткие и пылкие фразы, которыми я выразил свое намерение навсегда отказаться от заветного плана и оставить ее навек, – все это убедило ее, что я хочу лишь взглянуть на нее в последний раз и в последний же раз с ней поговорить; она ведь изначально не подозревала ничего иного. Итак, мы стояли на обочине дороги; подъехал Осборн. „Не удивляйся, – промолвил я. – Это моя карета, Алитея; она увезет меня очень далеко. Не думал я, что так все кончится“.

Экипаж остановился; мы подошли к нему вплотную. И в тот момент сам дьявол шепнул мне на ухо – дьявол, что питается человеческими грехами и страданиями, толкнул меня под руку. Впрочем, нет; лишь глупцы и трусы оправдывают свои поступки проделками дьявола; меня подстрекал мой порочный ум и больше никто и ничто. Все случилось за одну секунду. Я подхватил ее и усадил в коляску; она была легкой как перышко; сам я запрыгнул следом и позвал за собой мальчика. Но было слишком поздно. Он закричал; она тоже, пронзительно и протяжно, и Осборн сорвался с места. Со скоростью ветра мы помчались вниз по холму к океану, а ребенок и Дромор остались позади.

В тот момент нас накрыла гроза, но за грохотом колес не было слышно даже грома. Крики Алитеи потонули в грохоте, но когда тучи сгустились и на смену сумеркам пришла темная ночь, сверкнула молния, и я увидел ее у своих ног. Охваченная страхом и горем, она билась в судорогах. Помочь ей никак было нельзя. Я поднял ее и обнял; она рвалась прочь, не понимая, не ведая, что делает. Спазмы сотрясали ее тело; я видел это, когда вспыхивала молния, видел, как ее черты искажала агония, но не слышал стонов: все звуки заглушал шум мчащейся кареты, раскаты грома над головой и стук дождя, перемежаемый завываниями нарастающего ветра. Я кричал Осборну, чтобы тот остановился, но он не обращал на меня внимания. Я решил, что лошади, должно быть, испугались и понесли – с такой невообразимой скоростью мы мчались вперед. Рев океана, бушующего под порывами свирепого западного ветра, смешивался с шумом грозы; ад разверзся на земле, но в душе моей поднялась более отчаянная буря. Я в агонии прижимал к груди Алитею, тщетно надеясь, что щеки ее вновь порозовеют, а ласковые глаза откроются. Я испугался, что она умерла; попытался прислушаться к ее дыханию, но мы ехали так быстро, а стихия бушевала так неистово, что я не мог даже определить, жива она или мертва. Вот как я ее увез; вот как сделал ее своей невестой; я, ее главный обожатель, сам опрокинул сосуд скорби на ее голову».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю