Текст книги "Фолкнер"
Автор книги: Мэри Шелли
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Глава XLII
Приезд Элизабет совпал с первой мучительной вехой в деле Фолкнера. Суд собрался на выездную сессию; в камере толпились люди с суровыми лицами и совещались по поводу методов его защиты. Так началась вереница забот, унижений и тяжких тревог; впервые Элизабет и Фолкнеру предстояло осознать весь ужас своего положения.
Люди из благородного общества так мало знают о преступлениях и наказаниях, что те представляются им сказками далекого чужого края. Когда же эти сказки случаются с нами, мы чувствуем себя так, будто попали в незнакомую варварскую страну. Законники огласили список преступников, характер их преступлений и место, которое Фолкнер занимал в их ряду; Фолкнер слушал и казался бесстрастным, даже апатичным; взор, обычно зоркий, устремился в пустоту, на благородном челе не отражалось мучительных дум, что терзали его ум. Лишь поймав на себе обеспокоенный вопросительный взгляд дочери, он улыбнулся, чтобы она не тревожилась за него так сильно. Она тоже слушала, ее щеки то бледнели, то краснели, глаза блестели от непролитых слез, и она встала рядом со своим несчастным другом, будто надеясь загородить его от худшего своей невинностью и любовью.
Первым делом следовало подумать о решении присяжных. Не было сомнения, что те выскажутся против обвиняемого. Так утверждали адвокаты, но Элизабет все же надеялась; она верила, что люди не могут быть настолько слепы или же что их озарит внезапное осознание. Против Фолкнера свидетельствовали сэр Бойвилл и его сын; последний, как ей было хорошо известно, не желал этого процесса, а если бы сердце сэра Бойвилла дрогнуло, если бы он понял, как недостоин и лжив выбранный им путь, то дал бы другие показания и все бы тогда изменилось; пелена бы спала с глаз людей, Фолкнера бы освободили, а вся странная и жуткая история рассеялась бы как утренний туман. Она долго об этом размышляла; иногда подумывала написать Невиллу или повидаться с его отцом, но вспоминала, как Невилл уверял ее, что ход событий уже не изменить, и это доводило ее до грани отчаяния.
Они постоянно думали о происходящем, слышали, как эти вопросы обсуждались, и все же для обоих явилось ударом, когда против Руперта Фолкнера, выражаясь юридическим языком, выдвинули утвержденный обвинительный акт.
Такова природа ума, что Фолкнер ни разу не представлял себе истинного масштаба и значения происходящего. От будущего его отделял предварительный вердикт, и присяжные еще могли склониться в его пользу. Сам он знал о своей невиновности; даже мысль о преступлении, в котором его обвиняли, была ему ненавистна; он не понимал, как двенадцать беспристрастных образованных людей могут не заметить лжи, из которой сконструировано обвинение. Адвокаты сказали, что решение будет не в его пользу; он видел в глазах Элизабет испуганное ожидание, но не верил в худшее. Не может быть, чтобы справедливость была всего лишь словом и невиновного нельзя было отличить от виновного; низменная и безрассудная злоба сэра Бойвилла, несомненно, не укроется от взглядов и заслужит порицания; в глубине души он верил в это, хотя вслух никогда не признавался. Но теперь все изменилось. Ужасную ложь сочли правдой, точнее, вероятностью, и на ней основывались дальнейшие действия. Его ждет бесчестье публичного суда. Как обычно, он кинулся из одной крайности в другую и решил, что его признают виновным и он умрет. Жизнь и природа подернулись темной пеленой. Порой он даже радовался, что таким образом ему удастся сбежать от ужасной несправедливой системы, причинившей ему столько мук, но гордое сердце взбунтовалось, и душа заметалась, как в ловушке.
Узнав об обвинительном акте, Элизабет ужаснулась еще больше Фолкнера; у нее закружилась голова и заболело сердце. Неужели суд уже через несколько дней? Неужели все решится так скоро? И один-единственный миг определит ее существование и превратит мир из края надежды в ад, полный мук и отчаяния? Именно таким станет мир для нее, если с Фолкнером случится худшее. Худшее! Подумать страшно! Как ужасно, гадко и несправедливо! Эта мысль граничила с безумием, и она поспешила в камеру, чтобы увидеть его, услышать его голос и развеять ужас в душе; спокойствие и равновесие ума ее покинули, она выглядела растерянной, а сердце билось так сильно, будто грозилось выскочить из груди; лицо побледнело и стало пепельно-серым, ноги и руки обессилели; она пыталась скрыть слабость от Фолкнера, но тем лишь привела его в смятение.
Он сидел у окна и любовался осенним небом, кусочек которого был виден в высоком узком зарешеченном окне. Облака заволокли тонкую полоску небес; они спешили в далекие края, и дух свободы парил над их распростертыми крыльями; они торопились прочь от него, и он не мог их догнать и покинуть убогие стены камеры, в которых был заперт. Ах, природа! Пока ты у нас есть, пока меняется погода, дует свежий ветер и свирепствуют величественные шторма, пока у наших ног, над нами и вокруг повсюду твои творения, разве можем мы чувствовать себя несчастными? Мы ощущаем родство с растущими цветами и распускающимися бутонами; чувствуем любовь в дуновении теплого ветерка и отдыхаем при виде зеленых лугов; когда все вокруг напитано духом счастливой жизни, наша душа тоже не может не радоваться. Но томившийся за решеткой бедный пленник был всего этого лишен; тело казалось ему скованным, а дух противился виду толстых прутьев и осознанию, что он превратился в раба своих собратьев.
Оглушающий эффект от первого удара прошел, и лицо Фолкнера приняло высокомерное выражение, напоминавшее холодность, но на самом деле означавшее торжество самообладания над чувствами; губы скривились в подобии презрительной усмешки, а весь вид демонстрировал неподчинение судьбе. Вошла дрожащая Элизабет; прежде она никогда не теряла выдержку и даже сейчас остановилась на пороге, пытаясь собраться, но тщетно; она увидела его и бросилась ему в объятия, расплакалась и в своих трепетных страхах стала похожа на всех женщин. Он был тронут и хотел было ее успокоить, но горло судорожно сжалось.
– Я прежде никогда не чувствовал себя узником! – воскликнул он. – Станешь ли ты по-прежнему поддерживать того, кто опозорен?
– Пуще прежнего, отец! – пробормотала она. – Ничто не связывает людей так тесно и крепко, как несчастье!
– Моя дорогая великодушная девочка, – промолвил Фолкнер. – Как же я ненавижу себя за то, что требую от тебя столько сочувствия. Позволь мне страдать в одиночестве. Тебе здесь не место, Элизабет. Твоя свободная душа должна любоваться горными склонами; вольный ветер должен гладить эти шелковые локоны! Пока я думал, что скоро выйду на свободу, я готов был наслаждаться твоим обществом, но теперь я убийца и неподходящая для тебя компания! Я проклят и притягиваю проклятье ко всем, кто со мною рядом. Видимо, я рожден губить молодых и прекрасных.
Такими беседами они пытались противостоять свирепым обстоятельствам. Фолкнер сказал, что в тот день решится, состоится ли суд немедленно или же велят послать за Осборном в Америку. Невилл дал показания, выставив обвиняемого в благоприятном свете, и присяжные засомневались; многие считали, что судьи решат подождать важного свидетеля. Но однажды они уже потеряли надежду и боялись, что это повторится.
Во время разговора вошел адвокат и принес хорошие новости. Заседание отложили до выездной сессии в марте; решили дождаться Осборна. Безжалостная рука судьбы и людского суда немного ослабила свою хватку, и отчаяние покинуло их сердца; они снова смогли дышать, молиться и надеяться. Нельзя терять время; надо немедленно послать за Осборном. Но явится ли он? Сомнений не было. С него обещали снять все обвинения; он смог бы спасти другого человека – своего бывшего благодетеля – безо всякого риска для себя.
День закончился на более радостной ноте, чем начался. Фолкнер овладел собой и даже казался бодрым; благодаря этому и на щеки его напуганной собеседницы вернулся румянец, на губах заиграла полуулыбка. Он увел ее мысли от животрепещущей темы, пустившись рассказывать, как они познакомились с Осборном. Он описал этого человека; Осборн был добр, но труслив, до безобразия дрожал за собственную шкуру; на вышестоящих взирал с благоговением, и потому человек более обеспеченный и благородный мог склонить его к чему угодно; раб от природы, но со многими положительными качествами раба. Фолкнер не сомневался, что он с готовностью поучаствует в процессе и даст показания – возможно, благоприятные.
Причин отчаиваться не было. После пережитого потрясения настоящее уже не казалось им таким невыносимым, страх перед скорой и ужасной катастрофой миновал, и они забыли о своем несчастном положении; напротив, им стало казаться, что их окружают комфорт и безопасность. Они пытались ободрить друг друга, а вечером даже довольно спокойно попрощались. И все же Элизабет еще никогда не приходилось проливать таких горьких слез, как в ту ночь; ее подушка промокла, хотя она искренне пыталась полагаться на Провидение. А Фолкнер не сомкнул глаз ни на час, вновь переживая случившееся, и душа его корчилась в муках и кровоточила от осознания, что его юношеское безрассудство и непокорность соткали такую мрачную и запутанную паутину несчастий.
С того момента их дни были посвящены рутине, обладающей особой привлекательностью для человека в беде. Сменялись дни, ни один из них не был отмечен катастрофой или хоть какими-то событиями – и это приносило удовлетворение, пускай мрачное и печальное, но благодатное для сердца, уставшего от многочисленных ударов и душевных переживаний, вызванных страхами и надеждами. Ум адаптировался к новым обстоятельствам, и даже в самом страшном и убогом из мест оба стали находить поводы для удовольствия. То, что в прежние счастливые дни казалось обыденным, теперь воспринималось как Божье благословение, а мысль, что сейчас они в безопасности, а дальше будь что будет, заставляла ценить каждый час. От суда, которого они со страхом ждали, их отделяли месяцы; так уж устроен человек, что, зная, когда свершится судьба, он может резвиться даже накануне трагедии, подобно беспечному зверю за секунду до гибели.
У них установился регулярный распорядок; занятия следовали одно за другим. Элизабет поселилась в комнатах недалеко от тюрьмы. По утрам она гуляла, а остаток дня проводила с Фолкнером в камере. Он читал ей вслух, пока она вышивала гобелен, или она читала ему, пока он рисовал или делал наброски; не было недостатка и в музыке, такого рода, какая подходила к смиренному настрою их умов и возносила их к покорности и благоговению; так они и проводили чудесные тихие часы у очага; несмотря на окружающие ужасы, в нем бодро потрескивал огонь, и хотя веселье было им чуждо, но не слышалось и голоса протеста; если и имелись у них жалобы, они прятали их в самых потаенных уголках своих сердец, а разговаривали всегда спокойно и на отвлеченные темы, не имевшие отношения к злободневным проблемам, но интересные – как всё, о чем говорят одаренные люди. Фолкнер старался разнообразить беседы и оживить их остротой наблюдений, красотой описаний и достоверностью повествования. Он рассказывал об Индии; они читали путевые хроники, сравнивали обычаи разных стран и забывали о решетчатой тени, которой оконные прутья перечеркивали солнечное пятно на полу камеры, и о печати безрадостного уныния на всем, что их окружало. Помнили ли они, что от свободы их отделяли цепи и засовы? Безусловно – об этом свидетельствовало ставшее привычным для Элизабет выражение задумчивой нежности, спокойный голос Фолкнера и его тихая манера. Они помнили об этом каждую минуту; это осознание не давало их сердцам свободно биться, и иногда, наткнувшись на какое-то слово в книге и связав его с нынешними обстоятельствами, Элизабет чувствовала, как глаза обжигают непрошеные слезы, а когда Фолкнер читал истории угнетенных, его грудь полнилась гордым презрением и он думал: «Меня тоже преследуют, и я должен терпеть».
Так они стали бесконечно дороги друг другу; не проходило и минуты, чтобы они не вспоминали друг о друге. В красоте и изяществе есть нечто невыразимо пленительное; благословенны те, чей спутник жизни очаровывает чувства своей внешней привлекательностью, так что глазу приятно на него смотреть; чтобы увидеть красоту на холсте, мы готовы проехать большое расстояние. Наблюдая за своей юной подругой, Фолкнер забывал и о судорогах боли, и о многих часах страданий. Ее лицо можно было разглядывать дни напролет и все время находить что-то новое и благородное в священной безмятежности ее чела, в серьезных и умных глазах. В очертаниях ее щек и ямочках у губ крылась мягкая женственность. Что бы она ни говорила, что бы ни делала – все было ей к лицу, и казалось, что более прекрасных слов и поступков не сыскать; глаз и сердце пленяло особое очарование, рожденное ее чистотой и честностью. Даже мысли о ней теперь вызывали у Фолкнера благоговение. Она не обладала безудержным нравом и трепещущей чувствительностью его погубленной возлюбленной, однако ни в чем ей не уступала.
Но хотя оба наслаждались передышкой от тревог, которую подарила им судьба, чувство временной безопасности являлось, в сущности, нездоровым и противоестественным. По ночам Фолкнера терзала лихорадка, на лбу залегли болезненные морщины, свидетельствующие о душевных страданиях и упадке. Элизабет с каждым днем бледнела и худела; ее походка утратила упругость, голос звучал глухо, в глазах вечно стояли слезы, а веки отяжелели и потемнели. Отец и дочь постоянно помнили о своей беде и боялись движением или звуком пробудить чудовище, временно впавшее в оцепенение; но тень его нависла над ними и омрачала их дни; в воздухе, которым они дышали, ощущалось его ледяное дыхание, и никогда они не испытывали настоящей беззаботности. Они могли молиться и подчиняться обстоятельствам, радоваться, что им до поры до времени ничего не угрожало, но каждая песчинка в песочных часах имела значение, и каждая мысль, возникавшая в уме, подвергалась тщательному анализу. Они обдумывали каждое слово и выбивались из сил, неустанно пытаясь притупить свои чувства.
В разлуке они очень тосковали. Элизабет закрывала за собой дверь и уносила всякую надежду и радость жизни. Фолкнер снова становился узником, обвиненным преступником, человеком, которого ждала самая чудовищная судьба; псы закона осаждали его со всех сторон и взирали на него как на свою добычу. Его благородное сердце нередко наполнялось страхом. Опуская голову на подушку, он мечтал никогда больше не просыпаться; отчаяние не давало ему сомкнуть веки долгими ночами, когда на них давила непроглядная тьма; он просыпался вялым и апатичным, его преследовали навязчивые мысли о смерти, пока наконец не приходила Элизабет и не развеивала мрак, освещая тьму его души лучами своей чистой души.
Сама Элизабет тоже мучилась в одиночестве; тихие вечерние часы вдали от Фолкнера проходили в меланхолии и унынии. Ее окружало абсолютное безмолвие; казалось, люди ее покинули и она осталась одна во всем белом свете. В городе и окрестностях многие ее жалели; многие восхищались ею, некоторые предлагали свои услуги, но никто не навещал преданную дочь и не пытался скрасить ее одиночество. Между ней и миром встала преграда: она была дочерью человека, обвиненного в убийстве. Англичане добры к близким, но к чужим относятся с подозрением; Христос учил нас, что все люди – братья, но англичане не признают этих уз. Они так боятся незаконного вторжения в свои неприветливые дома, так страшатся дурного обращения, что каждый строит себе крепость и оттуда взирает на кротость и милосердие как на врага, готового к нападению. Потому Элизабет проводила часы наедине со своими мыслями, и те были ее единственными спутницами.
Иногда, отвлекшись от Фолкнера и его несчастной судьбы, она вспоминала Джерарда Невилла, щедрого друга, на которого она всецело полагалась, но который никак не мог помочь и ее утешить. Теперь они разлучены; она знала, что он думал о ней, его верный и пылкий нрав не дал бы ему забыть о заветном предмете его чаяний. Бывало, во время утренней прогулки или ночью, глядя в окно, она видела высоко на небосклоне звезды и бледную недвижную луну, и сама Природа словно заговаривала о нем, а ее душа переполнялась нежностью. И все же он был далеко; от него не поступало вестей, никаких доказательств, что он по-прежнему ее помнил. Леди Сесил тоже не писала и не присылала за ней. Невыносимо чувствовать, что тебя все оставили, и юная Элизабет пролила немало горьких слез; вслед за своим несчастным отцом она даже начала желать молчаливого покоя могилы, который мало чем отличался от того образа жизни, который они теперь вели, хотя в сердцах их по-прежнему теплилась жизнь, а души жаждали сочувствия и утешения.
Глава XLIII
Итак, узник и его юная спутница оказались в ситуации, когда страхи и надежды временно пришли в неподвижное равновесие. В некотором смысле они не надеялись и не боялись: рассуждая спокойно, они не ожидали самого худшего, хотя несомненно различали нависшую над ними беду. Как потерпевшие кораблекрушение моряки, севшие в шлюпку и выброшенные в бушующее море, они видели приближающееся судно и верили, что с палубы заметили их сигнал и корабль направляется им навстречу. Оставалась вероятность, что судно внезапно развернется и бросит их на милость волн. Впрочем, на такое окончание своей несчастной истории они не рассчитывали.
Шло время, и у них появились новые поводы для беспокойства. Адвокат Фолкнера мистер Колвилл направил в Америку своего поверенного, чтобы тот привез Осборна. С последнего обещали снять все обвинения, и все же сложно было не тревожиться, что он, возможно, не приедет. Фолкнер беспокоился меньше всех; он не сомневался в Осборне, он его знал, когда-то спас ему жизнь, и именно благодаря Фолкнеру его судьба сложилась благополучно. Фолкнер знал слабости Осборна и понимал, как просто с ним совладать. Адвокаты придерживались иного мнения. Осборн вел спокойное существование, ему ничего не угрожало – с какой стати подвергать себя бесчестью и добровольно соглашаться на клеймо преступника, хоть и освобожденного от обвинений? Он мог бы найти сотни способов уклониться. Да и был ли способ доказать, что Осборн, о котором говорил Хоскинс, был тем самым Осборном, что состоял в услужении у Фолкнера и считался причастным к смерти миссис Невилл?
В Вашингтон отправили некоего Хиллари; тот отбыл в сентябре и после приезда немедленно написал своему начальнику. Плавание прошло тяжело, как всегда бывает осенью; они пристали к американскому берегу лишь в последний день октября. Хиллари писал, что Осборн был в городе и на следующий день должен был с ним увидеться. Письмо от него пришло в конце ноября; имелись все причины полагать, что Хиллари и Осборн в скором времени отплывут в Британию. Но прошел ноябрь, и начался декабрь, а путешественников все не было; над морем продолжал дуть юго-западный ветер, лишь изредка менявший направление; только с наступлением зимы он стал более свирепым; в Ливерпуль постоянно приходили пакетботы из Америки, пробывшие в пути то семнадцать, то двадцать дней, но Хиллари все не возвращался и не писал.
Тем временем лес сбросил листву, но по-прежнему стояла теплая приятная погода; она рождала в Элизабет надежду, девушка радовалась иногда выходившему солнышку и ясным дням, сменявшим утренние туманы. Однажды утром Элизабет выехала на верховую прогулку, и именно в этот день, шестнадцатого декабря, ее одинокое времяпровождение принесло ей особенное удовольствие. Утро выдалось погожим и безветренным, быстрая езда разогнала в жилах кровь, а голову занимали мысли, за которые Элизабет отчасти на себя злилась; но как бы она ни старалась себя сдерживать, пламя теплилось все ярче. Накануне в девять вечера она возвращалась из тюрьмы и заметила фигуру мужчины, который поспешно прошагал мимо и встал в отдалении, словно охраняя ее и наблюдая за ней издалека. Когда он поравнялся с аркой, в трепещущем свете фонаря она увидела прямо перед собой его тень. Ночь выдалась ясная, лунная, а он стоял на открытом месте рядом с ее домом, и она узнала Джерарда Невилла, хоть его и было плохо видно. Неудивительно, что она сразу ощутила, как груз упал с души: он ее не забыл и не смог больше терпеть их разлуки; видимо, решил хотя бы мельком на нее взглянуть, но не решался заговорить.
Тем же утром она зашла в отцовскую камеру и обнаружила там двух посетителей – Колвилла и его поверенного Хиллари. Оба сидели с вытянутыми серьезными лицами. Элизабет встревоженно повернулась к Фолкнеру; вид у него был суровый и презрительный. Увидев ее, он улыбнулся и произнес:
– Моя дорогая, пусть тебя не шокируют новости, которые принесли эти господа. Не знаю, как они повлияют на мою судьбу, но вряд ли один этот фактор однозначно ее определит. Однако ты не представляешь всей глубины моего презрения к жалкому трусу, который смеет называть себя человеком! Осборн отказался приехать.
Разумеется, услышав это, Элизабет ужаснулась, и по просьбе Фолкнера Хиллари еще раз пересказал случившееся во время его поездки в Америку. Он выяснил, что Осборн в Вашингтоне, и без промедления договорился о встрече. Они увиделись, Хиллари показал Осборну письма Фолкнера, заявил, что действует от его имени и речь идет о жизни и смерти. Услышав имя Фолкнера, Осборн побледнел; он, кажется, боялся распечатывать письма и все бормотал, что это, должно быть, какая-то ошибка. Наконец он сломал печати; в приступе жалкой трусости щеки этого человека побелели, а руки дрожали так, что он чуть не выронил бумагу. Наконец Хиллари увидел, что он дочитал до конца и не знает, что ответить; тогда заговорил сам Хиллари. Тут Осборн выронил письмо и, запинаясь и заикаясь, произнес:
– Я же говорил, это ошибка; мне ничего не известно, я впервые слышу об этом деле и никогда не был знаком ни с каким мистером Фолкнером. Знать его не знаю.
По тому, как побледнели его дрожащие губы и затрепетал голос, Хиллари понял, что он лжет и очень напуган, и попытался объяснить, что тому ничего не угрожает, если он согласится дать показания. Но чем больше он говорил, тем упрямее Осборн отрицал, что ему что-либо известно об изложенных в письме событиях и о человеке, о котором идет речь. Он обрел уверенность; собственные слова согрели его, и он отрицал свою причастность уже не робко, а дерзко, пока даже решимость Хиллари не поколебалась; в то же время Хиллари разозлился и принялся допрашивать Осборна на адвокатский манер об обстоятельствах его прибытия в Америку, а тот отвечал на эти вопросы с очевидным страхом. Наконец Хиллари спросил, помнит ли тот такой-то и такой-то дом, такое-то путешествие и имя своего спутника и знает ли человека по фамилии Хоскинс. Услышав эту фамилию, Осборн вздрогнул так, будто в него попала пуля. Если раньше он был просто бледен, то теперь его щеки побелели как мел, ноги подкосились, а голос пропал; затем он встрепенулся и притворился, что страшно разозлен столь дерзким вторжением в свою жизнь и назойливыми расспросами. При этом он ненамеренно выдал себя и показал, что знал о случившемся, хотя никогда бы в этом не признался; наконец закончив гневную и бессвязную тираду, он вдруг покинул зал (они встречались в таверне) и вышел на улицу.
Хиллари надеялся, что Осборн еще подумает и опомнится. Он отправил ему письма Фолкнера и вызвал его на следующий день, но Осборн пропал; оказалось, накануне вечером он сел на пароход до Чарльстона и уехал из Вашингтона. Хиллари не знал, как поступить, и обратился к властям, но те ничем не могли ему помочь. Тогда он тоже поехал в Чарльстон, некоторое время искал Осборна, но тщетно; видимо, тот путешествовал под другим именем. Наконец он случайно нашел человека, который знал Осборна лично; тот сказал, что неделю назад Осборн уехал в Новый Орлеан. Продолжать поиски казалось бессмысленным, но Хиллари все же отправился в Новый Орлеан и ничего там не нашел. Возможно, Осборн скрылся в городе, а может, уехал в Мексику или затаился в окрестностях Нового Орлеана – выяснить это не представлялось возможным. Время проходило в бесплодных поисках; нужно было что-то решать. Не надеясь на успех, Хиллари подумал, что лучше всего вернуться в Англию и рассказать о своих неудачах, чтобы адвокаты не теряли времени и начали искать иные средства, раз их делу был нанесен столь сокрушительный удар.
Пока он рассказывал, Фолкнер, которого привело в бешенство недостойное поведение Осборна, немного успокоился и заговорил с обычной сдержанностью.
– Показания одного человека не могут иметь такой вес, – промолвил он. – Никто не верит, что я убийца; все знают, что я невиновен. Нужно лишь доказать это юридически; это не так уж сложно, ведь мы будем взывать не к слепому правосудию, а к разуму двенадцати человек, которые наверняка сумеют отличить правду от лжи. Разумеется, необходимо сделать все возможное, чтобы прояснить мой рассказ и подкрепить его фактами; я уверен, что честной и внятной исповеди будет достаточно, чтобы меня оправдали.
– Вы правы, надо надеяться на лучшее, – сказал мистер Колвилл, – но то, что Осборн отказался приехать, само по себе не очень хорошо, прокурор будет на этом настаивать. Я бы заплатил сто фунтов, чтобы он приехал!
– Я бы не дал и ста пенсов, – съязвил Фолкнер.
Адвокат уставился на него; эта реплика произвела на него неприятное впечатление: ему показалось, что клиент был даже рад, что столь важный свидетель не объявился, а для него это было равноценно признанию вины. Он продолжал:
– Я не разделяю вашего мнения и рекомендовал бы послать за ним еще раз. Если бы у вас был друг, настолько вам преданный, что согласился бы пересечь Атлантический океан и попытаться переубедить Осборна…
– Будь у меня такой друг, ради этой цели я не стал бы просить его пересечь и канаву, – раздраженно ответил Фолкнер. – Если люди скорее готовы поверить такому мерзавцу, как Осборн, чем джентльмену и солдату, пусть забирают мою жизнь. В моих глазах она не стоит таких усилий, и, если мои соотечественники жаждут моей крови, я с радостью сниму с себя бремя жизни и положу наземь.
Мягкое прикосновение Элизабет привело его в чувство; он взглянул в ее полные слез глаза, понял свой промах и улыбнулся, чтобы ее успокоить.
– Джентльмены, я должен извиниться перед вами за свою горячность, – промолвил он, – а перед тобой, моя дорогая, за то, что придаю значение пустякам, однако в этих пустяках есть мерзость, которая уязвила бы даже человека более спокойного нрава! Я не стану умолять сохранить мне жизнь, это слишком унизительно; я невиновен – вот все, что нужно знать людям, и они это поймут, когда страсти утихнут и их ненависть ко мне угаснет. Больше мне нечего сказать; я не могу призвать ангела с небес, чтобы она сама поклялась в моей невиновности; не могу заставить негодяя Осборна покинуть свое безопасное убежище. Я должен принять весь удар на себя и нести свое бремя; я предстану перед судьями, и если те, увидев меня и услышав, все же признают меня виновным – пускай; я буду рад умереть и покинуть этот несправедливый кровожадный мир!
Достоинство, с которым Фолкнер произносил эту речь, его высокомерное и презрительное, но все же благородное выражение и бесстрастный чистый голос взволновали сердце каждого из присутствующих. «Слава богу, я люблю этого человека так, как он того заслуживает», – с нежностью подумала Элизабет, и ее глаза засияли, а оба адвоката были глубоко тронуты, о чем свидетельствовали их взгляды и голоса. Перед уходом мистер Колвилл сердечно пожал Фолкнеру руку и обещал служить ему со всем рвением и чрезвычайным старанием.
– Не сомневаюсь, что наши усилия увенчаются успехом, – добавил он, и эти слова явно были в большей степени продиктованы его заново пробудившимся интересом к делу, чем здравым суждением.
По-настоящему мужественные люди, столкнувшись с новой угрозой, всегда обнаруживают в себе свежие запасы сил. Фолкнер, вероятно, впервые ощутил себя готовым ко встрече со злой судьбой. Он отбросил присущую ему избыточную впечатлительность, собрался с духом и преисполнился благородной решимости. Он отрекся от зыбких надежд, за которые прежде цеплялся, перестал ждать, что то или иное обстоятельство склонится в его пользу, и, безоговорочно поручив свое дело могущественной неодолимой силе, управляющей человеческими судьбами, ощутил одновременно спокойствие и облегчение. Если расплатой за гибель его жертвы станут бесчестье и смерть, пусть будет так; час страданий придет и минует, он превратится в хладный труп, а его собратья удовлетворятся местью. Он чувствовал, что распоряжение о его жизни или смерти уже подписано на небесах, и был готов к любому исходу; с этого часа он решил изгнать из своей души все трепетные чувства, внутренние терзания, надежду и страх. «Да свершится воля Господня» – эта фраза отпечаталась в его душе, оставив в ней нестираемый след; в нем проснулось чувство, состоящее отчасти из христианского смирения, отчасти – из фатализма, приобретенного за время жизни на Востоке, и отчасти – из философской стойкости.
Теперь при Элизабет он говорил об Осборне без едкости.
– Я больше не презираю этого человека, – сказал он. – Мы же не ненавидим стихии, когда те нас уничтожают; так зачем же злиться на людей? Говорят, что одно слово Осборна может меня спасти; но Алитея тоже могла бы спастись, если бы ветер стих и унялись волны. Только не в нашей власти повлиять на то и другое. Раньше мне казалось, что я могу управлять событиями, пока внезапно у меня не отняли бразды. Несколько месяцев назад я радовался, потому что думал, что наказанием за мое преступление станет смерть от рук ее сына, а теперь я в тюрьме и все считают меня преступником! Нам кажется, что та или иная случайность может меня спасти, хотя на самом деле все давно решено, давно записано, и остается лишь терпеливо ждать назначенного времени. Будь что будет, я готов; я научил свой дух смирению и с этого часа готов умереть. Когда все кончится, люди поймут, кто был прав, кто виноват, и мне воздастся по справедливости, а бедолага Осборн горько пожалеет о своей трусости. Он будет мучиться, вспоминая, что одним лишь словом мог сохранить мне жизнь, но уже ни одна сила на Земле не сможет меня воскресить. Он неплохой человек; если бы сейчас он мог представить свое будущее раскаяние, то не проявлял бы столь жалкой трусости – трусости, которая в основе своей происходит из благих побуждений. Им движет боязнь стыда, ужас от того, что он причастен к столь страшной трагедии, и неотступный и жестокий спутник вины – стремление забыть о последствиях своих действий. Но если бы ему объяснили, как приумножится его чувство вины, если из-за его молчания я погибну, все эти причины показались бы ничтожными и тут же утратили бы значение.








