412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мэри Шелли » Фолкнер » Текст книги (страница 17)
Фолкнер
  • Текст добавлен: 28 ноября 2025, 17:30

Текст книги "Фолкнер"


Автор книги: Мэри Шелли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)

С тех пор все изменилось к худшему. Прежде у отца оставалась надежда; теперь же он отчаялся. Он начал пить, и алкоголь усилил его страсти и омрачил рассудок. Порой я приобретал над ним превосходство; когда он был пьян, мне удавалось уворачиваться от его ударов, однако, протрезвев, он обрушивал их на меня с удвоенной свирепостью. Но даже временные передышки не приносили утешения; наш позор вызывал во мне одновременно унижение и гнев. Я, ребенок, пытался его увещевать; он же бил меня и прогонял из комнаты. О, какой несчастной была моя жизнь! Весь мир представлялся мне полем сражения слабых против сильных, и я презирал все, кроме победы.

Шло время. Дядина жена родила ему двух девочек. Отца это радовало; он воспрял духом, но поскольку к тому времени совсем опустился, мог отпраздновать вновь пробудившуюся надежду лишь глубоким пьянством и похабными шутками. Однако следующим родился мальчик, и это стоило отцу жизни. От пьянства в нем закипала кровь, а нрав его был так свиреп, что, выпив, он становился почти сумасшедшим; услышав о рождении наследника, он начал пить, чтобы избавиться от мыслей, но вино показалось ему слишком слабым лекарством, он упился бренди и уснул – точнее, погрузился в ступор, от которого никогда уже не очнулся. Впрочем, это было даже к лучшему; он растратил все имущество, погряз в долгах и уже никогда не сумел бы выбраться из жалкого состояния, в которое сам себя поверг: если бы он не умер, то закончил бы свои дни в тюрьме.

Меня взял к себе дядя. Поначалу царившие в их доме мир и порядок показались мне раем; даже регулярные сытные обеды и ужины представлялись мне невероятным чудом. Больше не приходилось смотреть на отцовские возлияния и слушать буйные крики. Меня никто не ненавидел, я не боялся, что на меня поднимут руку, и не был вынужден уговорами и хитростью вымаливать еду, что под отцовской крышей всегда заканчивалось побоями. Покой в доме дяди казался благодатью, и я решил, что свободен, так как больше не жил в постоянном страхе.

Но вскоре я осознал: то, что казалось покоем, на самом деле было холодностью и равнодушием. Никто не смотрел на меня любящим взглядом и ни разу не произнес ни одного ласкового слова. В этом доме меня не любили, а терпели и вскоре начали считать досадной помехой; от меня требовали порядка и соблюдения правил и запрещали выходить из дома в одиночестве; в конце концов это стало мучить меня не меньше моей прежней жизни, в которой хоть и не постоянно, но присутствовала драгоценная свобода. Мой характер не был идеальным; отцовские пороки взрастили во мне дурные качества. Я не научился лгать и изворачиваться, так как это противоречило моей природе, но был груб, своеволен, дерзок и ленив. Подозреваю, что даже небольшое проявление доброты усмирило бы мой нрав и пробудило бы во мне желание угождать, ведь когда я впервые очутился в атмосфере покоя и порядка, это напоминало абсолютное блаженство. Однако никто не пытался проявить ко мне доброту. С первого дня ко мне относились с холодностью, которую дети особенно хорошо замечают; слуги, следуя правилам дома, превратились сперва в моих мучителей, а затем во врагов. Я стал заносчивым и несдержанным; упреки, порицание и наказания разрушили ощущение рая, и вскоре я стал собою прежним – непослушным и отчаянным; затем мои опекуны постановили, что я невыносим, и отправили меня в интернат.

И я бы безропотно смирился с этой обычной мальчишеской долей, если бы та не была преподнесена как наказание: меня передали новым тиранам, сообщив им в моем же присутствии, что я маленький негодяй, совершенно неприспособленный к обществу, и лишь грубая сила способна держать меня в повиновении. Невозможно описать, как подействовало на меня это заявление моего дяди и последующая рекомендация директора учителям „сломить мой дух, если не удастся его согнуть“; мое сердце разрывалось от обиды и стремилось к свободе, и я решил, что угрозы угнетателей меня не испугают. Так моя душа объявила войну всему свету; я стал таким, каким меня и рисовали: угрюмым, мстительным и безрассудным. Решил сбежать; мне было все равно, что меня ждет; мне почти исполнилось четырнадцать, я был крепок, мог работать, примкнуть к табору цыган, я мог жить на их лад и в одиночку, промышляя ночным разбоем; я мог бы стать свободным.

И вот я обдумывал побег, когда меня вызвал директор. Я решил, что он хочет меня наказать. Засомневался, не бежать ли немедленно, но понял, что это невозможно и придется подчиниться. Я предстал перед тираном с непокорным видом и намерением оказать неповиновение – и обнаружил его с письмом в руке.

„Я не знаю, как с вами поступить, – ответил он. – Мне пришло письмо от вашей родственницы; та просит отпустить вас на день к ней в гости. Вы не заслужили послаблений, но в этот раз я вас отпущу. Помните, в дальнейшем я пойду на подобные уступки лишь при условии, что вы изменитесь и станете совершенно другим человеком. Ступайте, сэр, и поблагодарите меня за проявленное милосердие, если, конечно, способны на это. Вернуться надо к девяти“.

Я не стал его расспрашивать, хотя не знал, куда предстоит поехать; я вышел из кабинета молча и направился в тюремный двор, который у нас назывался игровой площадкой, но мне сообщили, что у дверей меня ждет фаэтон, запряженный пони. Сердце мое возликовало; я решил, что транспорт поможет мне бежать и преодолеть хотя бы первый отрезок пути. Запряженная пони коляска была самой непритязательной из всех, что мне приходилось видеть; на козлах сидел старик. Я залез внутрь, и мы ускакали прочь; маленький валлийский пони оказался куда быстрее, чем можно было подумать, глядя на него. Кучер был глухим, я сидел насупившись, и по пути мы не обменялись ни словом. Я планировал доехать с ним туда, куда он должен был меня отвезти, а в конечном пункте выскочить и удрать. Но по дороге мой бунтарский дух несколько охладел. Мы выехали из города, где находилась школа и я привык гулять в сопровождении наставников по унылым пыльным дорогам. Теперь мы ехали по тенистым аллеям и прохладным рощам; нашим взглядам открывались бескрайние панорамы и извилистые романтические ручьи; будто мрачный занавес отдернулся и природа предстала передо мной во всей красе; я смотрел на нее новыми глазами, видел, как вокруг раскинулась свободная, просторная земля, и душа моя ликовала. Сначала это лишь укрепило мою решимость бежать, но постепенно в сердце зародилось другое неопределенное чувство. Жаворонки взметнулись в небеса; ласточки парили низко над зелеными полями, и я чувствовал себя счастливым, потому что веселилась природа, все дышало свободой и безмятежностью. С аллеи, усаженной душистой жимолостью, мы свернули в лесок; густой невысокий кустарник перемежался мхами и цветущими полянами. Мы выехали из леса, и я увидел ограду, скромные деревянные ворота и дом, увитый жасмином и плющом; тот стоял в уединении меж нависших над ним деревьев, но все же хорошо просматривался в зарослях. Ворота нам открыл крестьянский мальчик; мы подъехали к самому порогу.

У низкого окна, выходящего на лужайку, в большом кресле сидела дама; по ее виду становилось ясно, что она больна, но было в ней что-то столь нежное и неземное, что притягивало и радовало взгляд. Кожа казалась почти белой, волосы поседели, но сделались не грязно-серого цвета, а шелковисто-серебряного; на ней было белое платье, и несмотря на несколько увядший вид, серые глаза живо блестели, а уста украшала самая прекрасная в мире улыбка. Улыбаясь, она поднялась с кресла, обняла меня и воскликнула: „Я сразу догадалась, что это ты, милый Руперт; ты так похож на мать!“

Само это имя задело струны, которые много лет оставались нетронутыми. Рупертом называла меня мать; бывало, отец в редкие минуты тоже, когда в нем пробуждалась теплота, хотя чаще он звал меня „Вы, сэр!“ или даже „Ты, пес!“. Дядя – я носил и его имя, Джон, – предпочел избавиться от моего первого имени, которое считал глупым и сентиментальным; в своем доме и в письмах он всегда называл меня Джоном. Услышав же имя Руперт, я вспомнил милый дом и материнские поцелуи; я вопросительно взглянул на ту, что назвала меня этим именем, и тут мое внимание привлекла – нет, пленила – прелестная девочка, выскользнувшая из соседней комнаты и вставшая рядом с нами, лучась юностью и красотой. Она была необыкновенно хороша собой и наделена всеми дарами юности; ее красоту оттенял контраст с бледной дамой, рядом с которой она стояла: райская дева и бесплотный дух. Глаза ее были черными, большими и нежными; они искрились блеском, но обладали глубиной, свидетельствовавшей о том, что внутри обитала тонкая душа; поистине она напоминала ангела или фею, а ее кожа и фигура говорили о здоровье и благополучии. Что же это значило? Кем была эта девочка? И откуда им было известно мое имя? Я не знал, но чувствовал, что эта тайна сулит мне много хорошего – мне, к которому жизнь до сих пор была немилосердна и кто желал любви, „как лань желает к потокам воды“»[21]21
  Псалом 41.


[Закрыть]
.

Глава XXVII

«Последовало объяснение, и я понял, кем были мои новые друзья. Дама оказалась дальней родственницей моей матери, они вместе воспитывались и разлучились, лишь когда вышли замуж. Из-за того, что моя мать умерла, я и не догадывался о существовании этой родственницы, хотя та проявляла живейший интерес к сыну подруги детства. Миссис Риверс жила беднее матери и долгое время считала, что ее подруга вращается в высших кругах общества; сама она вышла за лейтенанта флота и, пока тот пропадал в плаваниях и исполнял свой долг, жила уединенно и небогато в деревенском одноэтажном домике, небольшом, но живописном и тихом. Я и сейчас вижу перед собой увитые зеленью окна и цветущую лужайку – картину, внушающую покой. Вспоминая об этом безмятежном пристанище, я всякий раз думаю о словах поэта:

 
И поселюсь я в роще под холмом,
Где рой пчелиный будет петь мне колыбели,
Ручей у мельницы журчать над колесом
И слух ласкать мой станут птичьи трели[22]22
  Сэмюэл Роджерс «Желание».


[Закрыть]
.
 

Для всякого, кто чувствует и ценит особую прелесть английской природы и знает, сколько изящества, счастья и мудрости таят в себе стены скромного деревенского дома, эти строки, как и для меня, обладают особым звучанием и несмотря на всю свою непритязательность, воплощают саму суть счастья. В этом оплетенном лозами пристанище в уединенном уголке букового леса, рядом с которым журчал прозрачный ручей, чьи берега густо поросли благоуханной жимолостью, обитало нечто более прекрасное, чем все эти природные дары, – ангел в райских кущах, каким мне показалась с первого взгляда единственная дочь миссис Риверс.

Алитея Риверс – в самом этом имени заключена симфония, улыбки и слезы; в нем кроется целая счастливая жизнь и моменты величайшего блаженства. Ее красота ослепляла; в темных восточных глазах, прикрытых испещренными сеточкой вен нежными веками с темной бахромой ресниц, теплилось трепетное пламя, проникавшее в самую глубину души. Лицо имело форму безупречного овала, а уста складывались в тысячу лучезарных улыбок или были безмолвно приоткрыты и готовы изречь самые нежные и поэтичные слова, которые ты жаждал услышать. Лоб, ясный, как день, лебединая шея и симметричная фигура, тонкая, как у феи, – все в ней свидетельствовало о безупречности, к которой не остался бы нечувствительным даже самый юный и невосприимчивый.

Она обладала двумя качествами, которых я даже по отдельности ни в ком не встречал проявленными в таком развитии, в ней же они складывались в совершенно неотразимое сочетание. Она чрезвычайно остро переживала собственные радости и горести и живо реагировала на те же чувства в окружающих. Я сам наблюдал, как переживания интересного ей человека всецело поглощали ее душу и сердце и все ее существо окрашивалось в чужое настроение; даже цвет и черты лица менялись, подстраиваясь под другого. Ее нрав всегда оставался невозмутимым; она не была способна злиться, а несправедливость вызывала у нее лишь глубокую скорбь; что она умела, так это радоваться, и я ни у кого не видел таких безоблачных проявлений счастья, когда сама душа сияет как солнце. Одним взглядом или словом она усмиряла жесточайшие сердца, а если сама ошибалась, искренне признавала свою ошибку, и не боялась выразить стыд и горе, если нанесла обиду, и всегда готова была загладить вину, отчего даже ее промахи оборачивались добродетелью. Она была весела, порой почти до безрассудства, но неизменно помнила об окружающих; ей была свойственна врожденная женская мягкость, из-за которой даже безудержное веселье звучало ликующей музыкой и откликалось в каждом сердце. Ее любили все и всё вокруг; мать ее боготворила, каждая птица в роще ее знала, и мне казалось, что даже цветы, за которыми она ухаживала, ощущали ее присутствие и радовались ему.

С самого рождения – или, по крайней мере, с того момента, когда в раннем детстве я лишился матери, – мой путь был колюч и тернист; розга и кулак, холодное пренебрежение, упреки и унизительное рабство были моими спутниками; я считал, что такова моя доля. Но во мне жили жажда любви и желание обладать тем, чья привязанность принадлежала бы только мне. В школе я обнаружил маленькое гнездо полевых мышей и стал за ними ухаживать, но из людей ни один не относился ко мне иначе как с отвращением, и мое гордое сердце негодовало. Миссис Риверс слышала печальную историю моего упрямства, лени и свирепости – и ожидала увидеть дикаря, но сходство с матерью тут же пленило ее сердце, а ласка, с которой она меня встретила, вмиг побудила меня вести себя более достойно. Мне твердили, что я негодяй, пока я сам наполовину в это не поверил. Мне казалось, что я воюю со своими угнетателями и должен заставить их страдать, как они заставляли меня. О милосердии я читал только в книгах, но оно представлялось мне просто частью огромной системы притеснения, в которой сильные угнетали слабых. Я не верил в существование любви и красоты, а если мое сердце и видело красоту, то лишь в природе, и та пробуждала во мне недоумение: я не понимал, почему все разумное и восприимчивое в удивительной ткани Вселенной подвержено боли и злу.

Рассудительность в миссис Риверс сочеталась с тонкой чувствительностью. Она вытянула меня из моей раковины и заглянула в глубь моего сердца; полюбила меня ради моей матери и разглядела, что, посеяв семена любви, можно исправить натуру, в которой еще сохранились крупицы великодушия и тепла; натуру, в которой пагубные страсти развились лишь потому, что их поощряли, а добродетельные порывы подреза́ли на корню. Она стремилась пробудить во мне веру в добро, щедро одаряя меня благосклонностью. Миссис Риверс называла меня своим сыном и другом; она внушила мне уверенность, что ничто не сможет лишить меня ее уважения и разорвать драгоценные узы, что теперь связывали нас с ней и ее дочерью. Она пробудила во мне счастье и благодарность, и мое сердце искренне стремилось заслужить ее расположение.

Я действительно стал другим человеком, хотя прежде и не подозревал, что способен на такие изменения. Раньше я думал, что в стремлении угодить дорогому мне человеку все будет получаться легко; что я творю зло лишь из импульсивности и мстительности и, если захочу, смогу укротить свои страсти и перенаправить их в другое русло одним движением пальца. К своему изумлению, я обнаружил, что не могу даже заставить свой ум сосредоточиться, и разозлился на себя, ощутив, как в груди кипит неуправляемая ярость, хотя обещал себе быть кротким, терпеливым и спокойным. Победа над дурными привычками поистине стоила мне огромного труда. Я с переменным успехом заставлял себя учиться; подчинился школьным правилам; крепился и стойко терпел несправедливость и бесцеремонность учителей и неприкрытую тиранию директора. Но все время держать себя в узде не получалось. Злоба, лживость, несправедливость то и дело будили во мне зверя. Не стану пересказывать все свои мальчишеские проступки; я был обречен. Меня отправили в школу, считая негодяем, и поначалу я всеми силами пытался оправдать это звание, а после постарался исправиться, но все же по-прежнему держался особняком, презирал похвалы и не обращал внимания на упреки. В итоге мне так и не удалось заслужить одобрение своих наставников, и те утвердились во мнении, что я опасный дикарь, чьи когти должны быть коротко подстрижены, а руки и ноги закованы в кандалы, иначе я разорву на куски своих надсмотрщиков.

Каждое воскресное утро я с нетерпением покидал интернат и ехал в дом миссис Риверс. Даже сам ее внешний вид меня завораживал: от болезни она рано постарела, но ее ум был активен и молод, а чувства горячи, как в юности. Она могла держаться на ногах не дольше нескольких минут, без поддержки не ходила даже по комнате, почти не ела и, как я уже говорил, больше походила на призрака, чем на женщину из плоти и крови. Лишенный всякого питания извне, ее ум приобрел небывалую проницательность и деликатность; она воспитала их смирением, внимательным чтением и привычкой к размышлению. Во всех ее замечаниях крылась философская мудрость, приправленная женской тактичностью и чрезвычайной сердечной теплотой, отчего нельзя было не восхищаться ею и не любить ее. Бывало, она мучилась от сильной боли, но по большей части ее недуг, как-то связанный с позвоночником, проявлялся в слабости; он же обострял и утончал ее чувствительность. Вдохнув цветочный аромат, благоуханный утренний воздух или мягкое дуновение вечернего ветерка, она чуть не пьянела от восторга; она вздрагивала от любого резкого звука; внутри нее царил покой, и такого же покоя она желала вокруг; для нее не существовало большего удовольствия, чем смотреть на нас, ее детей – меня и ее прелестную дочь, – сидевших у ее ног; она перебирала солнечные кудряшки Алитеи, а я слушал ее рассказы, горя жаждой знаний и желанием учиться; ее мягкое и вдохновляющее красноречие, ее любовь и мудрость очаровывали наш слух и заставляли внимать ее речам как прорицаниям божественного оракула.

Иногда мы с Алитеей уходили и гуляли по лесам и холмам; мы могли разговаривать бесконечно, то обсуждая нечто сказанное ее матерью, то делясь собственными блестящими юными мыслями, и с невыразимым восторгом наслаждались ветерком, водопадами и всеми природными видами. По скалистым нагорьям или через полноводный ручей я переносил свою подругу на руках и своим телом укрывал от грозы, что порой настигала нас в пути. Я стал ее защитой и опорой и в этом черпал радость и гордость. Устав от прогулок, мы возвращались и приносили ее больной матери гирлянды из полевых цветов; мы благоговели перед ее мудростью, а ее материнская ласка согревала наши души, но поскольку она была слаба, мы в некоторой степени ощущали, что она от нас зависит, и добровольно оказывали ей знаки внимания, которые были нам только в радость.

Ах, если бы не надо было возвращаться в школу, жизнь казалась бы мне преддверием рая! Но я возвращался и снова сталкивался с упреками, несправедливостью, собственными порочными страстями и своими мучителями. Как противилось мое сердце этому контрасту! Каких неимоверных усилий мне стоило держать в узде свою ненависть, быть милосердным и великодушным, как учила миссис Риверс. Но мои мучители умели вновь разбудить во мне зверя, и, несмотря на мои лучшие побуждения, несмотря на гордость, призывавшую меня презирать их молча, я отвечал вспышками ярости и бунта; за это меня снова наказывали, а я снова клялся отомстить и мечтал о возмездии. Во мне бушевала такая внутренняя борьба, с какой не сравнятся даже дикие страсти, обуревавшие меня, когда я вырос. Я возвращался от друзей с сердцем, полным теплых чувств и добрых намерений; ничто не омрачало мое чело и мысли; в душе жило стремление усмирить свой нрав и доказать тиранам, что те не смогут нарушить окутывавший меня божественный покой.

В один такой день, преисполненный этих благостных чувств, я вернулся от миссис Риверс в школу. На пороге меня встретил один из учителей; он сердито потребовал отдать ему ключ от моей комнаты, пригрозив наказанием, если я осмелюсь снова ее запереть. Увы, он попал в больное место: в комнате в теплом гнездышке жила моя мышиная семья, и я знал, что, допусти я в свое святилище это животное прежде, чем спрячу мышей, их у меня заберут; но служанки нашептали тирану, что я держал в комнате живность, и ему не терпелось скорее ее отыскать. Мучительно даже вспоминать ужасные подробности того, что последовало: громкий крик, удар, вырванный из моих рук ключ, злобный рев, когда он обнаружил моих питомцев, и приказ принести кота. Кровь застыла в моих жилах; какой-то раб – среди учеников у наставников были свои рабы – бросил в комнату когтистого зверя; учитель показал ему добычу, но, прежде чем кошка успела прыгнуть, я схватил ее и вышвырнул в окно. Тут учитель ударил меня палкой; я был довольно рослым мальчишкой и вполне мог ему противостоять, будь он безоружен; он ударил меня по голове и вынул нож, чтобы самолично умертвить моих любимцев. Удар оглушил меня и уничтожил блаженное спокойствие, что я до сих пор пытался сохранять; кровь закипела, все мое тело содрогнулось от нахлынувших чувств, и я бросился на врага. Мы повалились на пол; он сжимал в руке нож; мы боролись, и я выхватил у него оружие и порезал ему голову, ненамеренно; я не замышлял такого ни до вступления в бой, ни в пылу драки. Я увидел на его виске струйку крови; он перестал сопротивляться. Тогда я вскочил и стал отчаянно звать на помощь, а когда в комнату ворвались слуги и ученики, сбежал. Я выпрыгнул в окно высокого этажа, чудом приземлился невредимым на мягкую землю и понесся через поля. Я думал, что виновен в убийстве, и все же испытывал восторг оттого, что я, мальчик, наконец обрушил на голову врага мучения, которым тот часто подвергал меня. Тогда мне казалось, что этим отчаянным поступком я раз и навсегда покончил со своим гнусным рабским положением; я знал, что встречу нужду и скитания, но чувствовал себя легким и свободным как птица.

Инстинкт привел меня к знакомому и любимому домику, но я не осмелился постучать в дверь. Еще несколько часов назад я покинул этот дом с самыми чистыми и великодушными помыслами. Я вспомнил разговор, что состоялся у нас накануне вечером; ласковое красноречие миссис Риверс, ее уроки кроткого всепрощения и благородного самообладания, наполнившие меня глубокой решимостью. Разве мог я теперь вернуться? Мои руки запятнаны кровью.

Я спрятался в кустах у коттеджа и иногда подкрадывался ближе и слышал голоса, а иногда уходил глубже в лесную чащу. Наконец наступила ночь; я уснул под деревом недалеко от дома.

Меня разбудила утренняя прохлада, и я всерьез задумался о своем положении: без друзей и денег куда же мне идти? В школу я решил никогда больше не возвращаться. Мне почти исполнилось шестнадцать; я был высоким крепким юношей, хотя в помыслах и делах все еще оставался мальчишкой; и я сказал себе, что я не первый мальчик, кто вот так оказался один во всем белом свете, и мне нужно мужаться и доказать своим угнетателям, что я могу существовать независимо. Я решил стать солдатом; мне казалось, что, проявив доблесть, я смогу быстро отличиться и достичь величия. Я представлял, как меня награждают генералы, как восхваляют, осыпают почестями и медалями. Воображал, как вернусь с войны и гордо предстану перед Алитеей; к тому моменту у меня уже будет состояние, и я стану тем, каким меня хотела видеть ее милая матушка: храбрым, великодушным, правдивым. Но разве могу я взяться за осуществление этого плана, сперва не повидавшись со своей юной подругой? Конечно нет! Мое сердце и вся моя душа тянулись к ней; мне требовалось ее сочувствие, я хотел попросить ее молиться обо мне и никогда меня не забывать и в то же время боялся встречи с ее матерью и ее мудрых наставлений. Я почему-то не сомневался, что миссис Риверс мой план не одобрит.

Я вырвал листок из тетради и написал Алитее записку карандашом, умоляя встретиться со мной в лесу; я решил никуда не уходить, пока ее не увижу. Но как передать ей записку, чтобы ее мать не заметила, чтобы меня не увидели слуги? Весь день я караулил Алитею у дома; лишь когда стемнело, решился подойти ближе. Я знал, где находится ее окно; обернув запиской камень, я бросил его в дом и быстро убежал.

Снова наступила ночь; я ничего не ел уже сутки и не знал, когда придет Алитея, но решил не уходить с того места, где назначил ей встречу, пока она не явится. Я нашел немного ягод и репу, упавшую с тележки, и эти нехитрые лакомства показались мне манной небесной. Они уняли голод на полчаса, а потом я лег, но не мог уснуть. Любуясь звездным небом сквозь кружево листьев над головой, я представлял себя узником, покинутым тюремщиком и вынужденным погибать от голода; то и дело узнику казалось, будто он слышит приближающиеся шаги и поворот ключа в замке; потом я думал о роскошных трапезах, райских фруктах и простых, но вкусных угощениях, которыми баловали меня у миссис Риверс; возможно, много лет пройдет, прежде чем я снова их отведаю.

Настала полночь; стояла безветренная тишь, не колыхался ни один листок на ветке; иногда мне казалось, что я задремал, но уснуть по-настоящему не удавалось; часы тянулись бесконечно. Вдруг промелькнула мысль, что я умираю и не доживу до рассвета. Придет Алитея, но друг не ответит на ее зов и никогда больше с ней не заговорит. В этот момент я услышал шорох; вероятно, какой-то зверек рыскал в кустах. Шорох приблизился, и я различил шаги; между стволами деревьев появилась белая фигура; я снова решил, что это сон, пока не услышал самый прекрасный голос, позвавший меня по имени, и надо мной не склонилось самое прелестное и доброе в мире лицо; она взяла своей мягкой и теплой рукой мою холодную вспотевшую ладонь. Я встал, обнял ее и прижал к груди. Она нашла мою записку, когда ложилась спать; боясь раскрыть тайну моего убежища, дождалась, пока все уснули, и украдкой вышла из дома; со свойственной ей предусмотрительностью она, всегда помнившая о нуждах и страданиях другого, принесла еду и теплый плащ, которым укутала мои продрогшие конечности. Я ел, а она сидела рядом и улыбалась сквозь слезы; она не проронила ни слова упрека, лишь радовалась нашей встрече и сердечно меня поддерживала.

Я слишком подробно рассказываю о тех днях; мой рассказ затянулся, я должен короче описывать те невинные счастливые моменты. Алитея легко уговорила меня повидаться с ее матерью; миссис Риверс приняла меня, как мать приняла бы сына, которому грозила смертельная опасность и кто сумел ее избежать. Я видел вокруг только улыбки и не слышал ни одного укоризненного слова. От моего горя и отчаяния не осталось ничего; я недоумевал, как они могли испариться столь бесследно. В моей душе засияло яркое солнце.

Я ни о чем не спрашивал и ничего не делал; я догадывался, что миссис Риверс что-то предпринимает, но не спрашивал, что именно. Каждый день я по несколько часов сидел за уроками, чтобы отплатить за доброту щедрой старшей подруге. Каждый день я слушал ее кроткие речи и гулял с Алитеей по горам и долинам, обещая ей стать добродетельным и великим человеком. Поистине в мире нет более чистых, возвышенных, божественных устремлений, чем устремления пылкого юноши, мечтающего о любви и благе и еще не растерявшего детскую невинность.

Тем временем миссис Риверс переписывалась с моим дядей; по счастливому совпадению, в этот самый момент появилась учебная вакансия, которой он давно для меня добивался, и меня отправили в военную академию Ост-Индской компании. Перед отъездом подруга моей матери со всей свойственной ей ласковой горячностью напомнила мне о моих ошибках, долге и ожидании, что я оправдаю возложенные на меня надежды. Я дал им с Алитеей обещание и поклялся стать таким, каким они хотели меня видеть; моя душа полнилась великими амбициями и пылкой благодарностью; я казался себе участником жизненного спектакля, и сцена, в которой мне предстояло сыграть, виделась в самых радужных и великолепных красках; мной руководило не тщеславие и не гордость, а желание доказать, что я достоин этих двух обожаемых мною женщин, которые были для меня всем миром и спасли меня от меня же самого, приютив в своих чистых и счастливых сердцах. Неудивительно, что с тех пор и до этого самого дня они представляются мне ангелами, спустившимися на землю, и каждое воспоминание о них я храню как бесценное сокровище. И как я им отплатил? Холодный, бледный призрак! Пусть твои сомкнутые очи и темные нити мокрых волос хоть на миг перестанут укорять меня; дай мне передышку, и я закончу рассказ, оправдаю тебя и поведаю о своем преступлении.

Итак, меня отправили в военную академию. Если бы я поехал туда сразу, все сложилось бы лучшим образом, но я провел месяц в доме дяди, где со мной обращались как с негодяем и преступником. Я пытался воспринимать это как испытание своей клятвы и решимости быть смиренным и подставлять другую щеку всякий раз, когда ударяют по одной. Я считал себя не вправе обвинять окружающих и защищаться, но все же полагаю, что божественные добродетели моей наставницы передались и мне, и если бы ко мне отнеслись хотя бы с каплей доброты, я смог бы полюбить своих родственников; однако вышло так, что я покинул дом дяди, дав обет больше никогда не переступать его порога.

Я прибыл в военную академию, и с этого момента для меня началась новая жизнь. Я изо всех сил старался учиться, быть послушным и не вступать в споры. Меня хвалили за усердие, и это меня радовало, но счастливее всего я чувствовал себя, когда писал Алитее и ее матери и не ощущал, что мою совесть что-либо тяготит, а надежда чем-либо омрачена: теперь я был достоин их уважения. Когда во мне вновь просыпался мой огненный нрав и от злости закипала кровь, я вспоминал кроткое прелестное лицо миссис Риверс и чудесные улыбки ее дочери и подавлял все внешние признаки гнева и ненависти.

Целых два года я не виделся со своими дорогими друзьями и жил одной лишь мыслью о скорой встрече – увы! когда же это переменилось? Я постоянно писал им и получал письма. Они были написаны под диктовку миссис Риверс чудесным почерком ее дочери и полны щедрой благосклонности и просвещенного благоразумия, благодаря которым я позволял одной лишь ей давать мне указания и наставления. Алитея добавляла от себя пару шутливых фраз, вспоминая места, где мы вместе гуляли, и докладывая мне обо всех незначительных событиях своей невинной жизни. В этих письмах ощущался покой, и даже мой бунтарский дух проникался содержавшейся в них кроткой безмятежностью. Прошел еще год, и до меня дошли печальные известия. Миссис Риверс была при смерти. Алитея писала в отчаянии; она была одна, отец находился в плавании где-то далеко. Она умоляла меня о помощи и просила приехать. Я не колебался ни минуты. Ее письмо пришло накануне экзамена; я посчитал, что бессмысленно даже просить разрешения меня отпустить, и решил сразу же ехать самовольно. Написал директору, что болезнь друга вынудила меня на этот шаг, и пешком, почти без гроша за душой, двинулся на другой конец страны. Не стану описывать все, что со мной произошло, физические страдания, которые мне пришлось пережить в этом путешествии; они казались ничтожными в сравнении с агонией ожидания и страха, что я уже не застану живой подругу, которая почти заменила мне мать. Жизнь едва теплилась в ней, когда я наконец переступил порог ее спальни, но, увидев меня, она улыбнулась и попыталась протянуть руку, которую уже сжимала Алитея. Несколько часов мы просидели у ее постели и просто смотрели на нее, молча переглядываясь. Алитея, от природы наделенная порывистым и даже горячим нравом, не проявляла никаких внешних признаков горя, за исключением печальной бледности, впитавшей в себя весь ее румянец и омрачившей лоб тревожной тенью. Она стояла на коленях у кровати, прижав к губам руку матери, будто хотела до последнего ощущать биение ее пульса, уверяя себя, что та все еще существует. В комнате царил полумрак; на затылок скорбящей Алитеи падал рассеянный солнечный луч, а лицо ее матери было в тени – в тени, которая углубилась, когда ее лицо подернулось смертной пеленой; глаза открылись и закрылись, она что-то невнятно пробормотала и будто бы уснула. Мы не шевелились; потом Алитея подняла голову и взглянула в лицо матери, а увидев в нем перемену, уронила голову на безжизненную руку, которую все еще сжимала своей. Вдруг раздался тихий звук; слегка дернулись пальцы. Я увидел, как лицо миссис Риверс потемнело, будто что-то пробежало по нему и исчезло, и оно вновь стало мраморно-белым и неподвижным, сложенные в улыбку губы застыли и дыхание пресеклось. Алитея вздрогнула, вскрикнула и бросилась на тело матери – теперь это было всего лишь тело, а невинная душа улетела на небеса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю