Текст книги "«Свет ты наш, Верховина…»"
Автор книги: Матвей Тевелев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
54
Вечер. Из-за кукурузных полей выплывает на блеклое небо большой оранжевый шар луны. Река курится, отдавая свое тепло похолодевшему вечернему воздуху. Паром движется медленно, со скрипом, а вода звенит и плещется о плоскодонные баркасы под бревенчатым настилом.
Здесь Тисса перестает быть горной рекой. Равнина меняет ее течение, река делается шире и как бы спокойней, но вода по инерции продолжает еще свой стремительный бег, и паромщику трудно бороться с быстриной.
Вместе со мной на левый берег переправляются селянский воз, запряженный двумя длиннорогими волами, и подъехавшие в самую последнюю минуту всадники – венгерский офицер и солдат, его ординарец.
На возу сидит закутанная в мохнатый черный платок женщина, похожая в сумерках на огромную дремлющую птицу. Солдат держит под уздцы одномастных вороных коней. Кони, чуя воду, фыркают, глухо бьют копытами по бревнам и, бренча мундштуками, время от времени вскидывают головы, будто хотят освободиться от держащего их под уздцы солдата. Офицер, как и я, стоит, облокотившись о жердь, огораживающую паром, и смотрит в мерцающую под нами воду.
Но ни прелесть осеннего вечера, ни красота пейзажа не радуют меня. Все вокруг кажется фальшивым и враждебным. Особенно ненавистен мне офицер, внезапное появление которого на берегу заставило паромщика повернуть обратно отчаливший было паром. Лица офицера я не могу разглядеть в густых сумерках, но, и не глядя на него, я испытываю к нему отвращение. Может быть, завтра и он погрузит своих солдат в пахнущие карболкой вагоны и поедет туда, вглубь России, чтобы жечь, разорять и уничтожать то, что создано людьми для счастья.
Я стараюсь не смотреть в его сторону, но порой все же бросаю на него взгляд, и мне кажется, что он тоже иногда посматривает на меня. Тогда я отхожу к противоположному краю парома и начинаю помогать паромщику перебирать натянутый с берега на берег канат.
Сегодня утром меня вызвал управляющий конторой.
– Господин Белинец, – сухо сказал он. – Мне телефонировали со сплава, что у них там какое-то недоразумение. Двое сплавщиков жалуются, что их обсчитали.
– Этого не может быть! – возмутился я.
– Не знаю, не знаю! – пожал плечами управляющий. – Я ничего дурного о вас сказать не хочу. Прошу, поезжайте сегодня и выясните, в чем там дело.
Таким образом, я оказался на переправе через Тиссу.
Подводная часть парома мягко ударяется о дно. Всплеснув, откатывается назад волна, и паромщик привычным движением быстро сталкивает на отлогий берег сходни.
Я жду, пока сводят запряженную волами повозку, а затем уже и сам схожу на берег и шагаю дальше по уезженной, пустынной теперь дороге. Отсюда до села, где живут сплавщики, не больше пяти километров.
Стало светлее. Это луна успела сбросить с себя тревожную и тусклую оранжевую окраску и засветиться пока еще не ярким, голубоватым сиянием.
Офицер и его вестовой не сели на лошадей. Они тоже идут пешком. Я слышу, как позади меня скрипят сапоги и цокают конские копыта о камни.
Чтобы пропустить их вперед, я сбавляю шаг и ступаю по обочине дороги. Солдат с лошадьми отстает, а офицер нагоняет меня и с минуту идет почти что рядом, шаг в шаг, пощелкивая прутиком по голенищу сапога. Не знаю, почему, но я прислушиваюсь к этому звуку, как прислушивается иногда человек к гипнотизирующему тиканью часов. Внезапно пощелкивание обрывается, и офицер произносит очень тихо:
– Здравствуйте, пане Белинец!
Я скорее угадываю, чем узнаю, этот голос и, пораженный, останавливаюсь, глядя во все глаза на офицера. И освещенное лунным светом лицо офицера я тоже едва узнаю. Не было раньше ни этих складок у рта, ни этих впадин и темных кругов вокруг глаз, лишь немного тяжелый, волевой подбородок по-старому упрямо приподнят.
Проходит минута, а может быть, гораздо больше, прежде чем я обретаю дар речи.
– Здравствуйте, пане Куртинец!.. Я вас так искал!..
– Вот видите, говорят, на ловца и зверь бежит. – И Куртинец, обернувшись к подошедшему солдату, спрашивает: – Куда?
– Недалеко. Стежка налево. Там будет лучше всего.
И, дернув коней, солдат проходит вперед, а мы молча следуем за ним.
Куртинец не спрашивает меня, почему я очутился в такую пору на пароме, куда и зачем иду. И вдруг я догадываюсь, что ему и не надо спрашивать, что он сам все это знает. Разговор с Гевизи, телефонный звонок в контору, жалобы сплавщиков и теперь встреча с Куртинцом связываются для меня воедино, а ночной, окруживший нас мир, казавшийся мне только что враждебным и опасным, представляется теперь населенным невидимыми друзьями, готовыми предупредить об опасности и помочь в любую минуту.
Заросшая пересохшей травой межевая канава уводит нас от дороги в поля созревшей кукурузы.
Мы идем минут десять – пятнадцать, и вот уже кукуруза начинает редеть, впереди виден уставленный тут и там оборотами луг.
Солдат останавливается, смотрит и слушает. Затем молчаливо передает коней Куртинцу, а сам уходит куда-то. Вскоре он возвращается, но уже с противоположной стороны.
– Тут будет хорошо, – уверенно говорит он, берет у Куртинца поводья и отходит с лошадьми в сторону.
– Сядем, пане Белинец, – предлагает Куртинец, опускаясь на землю.
Я присаживаюсь рядом, на самый край межевой канавки.
– Давно мы не виделись, – говорит Куртинец, – а пришлось встретиться – так снова ночью.
– Но эта ночь темнее прежних…
– Да, – задумывается Куртинец, – правда, что темнее. Но я верю: нам суждено еще встретиться при свете дня.
Куртинец смотрит на меня, и я вижу, что он хорошо понимает, о чем я думаю и что у меня на душе.
– Да, светлые дни наступят и для нас, – еще раз настойчиво произносит он, вынимает из кармана сигарету и долго мнет ее пальцами, не закуривая.
– Итак, вы искали меня?
– Искал.
– Откуда вы знали, что я… ну, что я еще существую?
– Я ничего не знал, пане Куртинец. Да и откуда мне было знать? Мне казалось, я верил, что вы живы, что вы здесь, и я решил найти вас.
– Это было довольно рискованно с вашей стороны, – говорит Куртинец.
– Возможно. Но больше я не мог так жить.
– Вам нужно было мне что-нибудь сообщить или передать?
– Нет, – отвечаю я. – Я хочу знать, пане Куртинец, что происходит, и просить совета.
И я, стараясь быть спокойным, начинаю рассказывать Куртинцу, о чем передумал и что перечувствовал последнее время.
Он слушает не перебивая. Лица его теперь мне не видно, я вижу только его широкую, плотно обтянутую курткой спину.
– Что же там, – спрашиваю я, – в самом деле все идет к концу и надо верить этим страшным сообщениям, что силы Советской Армии сломлены? Но ведь это невозможно, это немыслимо представить себе, что фашизм победит!
– Он и не может победить, – спокойно говорит Куртинец, отбрасывая искрошенную, так и не закуренную сигарету. – Он не может победить, и не потому, что он слаб, нет, он еще очень силен, но то, на что он поднял руку, непобедимо! Нельзя победить то, что полно жизни, что несет людям счастье, простор их творческим силам, что дает им возможность построить на земле мир, в котором нет нужды обманывать, хитрить, грабить, убивать. Несколько дней назад я прочитал чудесные слова у писателя Короленко: «… Человек рожден для счастья, как птица для полета». Удивительно верно сказано!.. Но что такое счастье, если не творчество, если не радость, которую делами своими должны передавать люди людям! В этом смысл жизни. А фашизм – это мировоззрение преступников и бесплодных. Значит, он мертв в самой своей сердцевине и обречен.
– Но до какого предела дойдут эти мертвецы? – вырывается у меня. – Откуда в них эта сила?
– Идет очень трудная, смертельная война. Но исход ее будет решать не Гитлер с его пусть даже очень значительными успехами. Силы Советского Союза неисчерпаемы, и вы не ошиблись в своей вере в них, вы только ошиблись во времени, в сроках.
Большая рука Куртинца ложится на мою руку.
– Победит Советский Союз, как он побеждал всегда и во всем. А с этой большой победой кончится долгая недоля и нашего края… А пока война! Народная война! И пусть враг чувствует ее, пане Белинец, не только там, на фронте, но и в наших горах…
И когда Куртинец произнес последнюю фразу, я как-то отчетливо понял, что уверенность его и ясность мыслей были следствием не только сильной, убежденной веры в победу, но и следствием того, что он сам участвовал в борьбе за ее приближение.
«Но что должен делать я в такое тяжелое, трудное время, чем я могу быть полезен в этой борьбе?» – подумал я и повторил вслух эту мысль. Куртинец не удивился моему вопросу, он, видимо, ждал его.
– Я видел ваши пробные посевы, пане Белинец, – сказал он вдруг после долгой паузы. – На клаптиках под Лютой и еще под Студеницей. Клаптики маленькие, не о таких клочках вы мечтали, но ведь это все до поры до времени, мы еще увидим с вами не клаптики, а поля, вольные, без меж… Я слыхал, что вам удалось добиться значительных успехов в ваших опытах с меумом.
– Да, так, – ответил я, удивившись его осведомленности.
Куртинец улыбнулся.
– Я даже пил, пане Белинец, молоко от коров, которых кормят этим вашим меумом. Отличный вкус молока! – призадумавшись, продолжал он. – Все это и есть ваше дело, пане Белинец, вы обязаны его продолжать.
Я разочарованно слушал Куртинца.
– Вы просто не поняли меня, пане Куртинец! – с горечью прервал я его. – Кому нужны сейчас мои пробные посевы, опыты, наблюдения? Я не в силах больше заниматься всем этим!
– Они нужны будущему, – ответил Куртинец. – Тому светлому будущему, которое близится.
– И это все, что, по-вашему, я могу и должен делать в такое время?
Куртинец пристально поглядел на меня, но не ответил. Пауза показалась мне слишком долгой.
– Кто живет по соседству с вами? – наконец спросил он.
– Справа – хозяйка дома и два ее сына.
– Кто сыновья?
– Один ушел в армию добровольцем, а второй – содержатель ресторана.
– Мадьяроны?
– Да.
– А слева?
– Старый почтовый чиновник с женой.
– Так… – Куртинец на мгновение задумался. – А можно ли пройти в ваш дом не со стороны улицы? – спросил он после недолгого молчания.
– Можно, – отвечаю я. – Позади дома откос горы, а дальше виноградники.
Было уже поздно. Луна висела прямо над нами и заливала серебряным светом длинные глянцевитые листья кукурузы. Время от времени со стороны Тиссы проносился легкий ночной ветерок, и листья шелестели, играя тысячами бликов.
– Нам нужна квартира в Ужгороде, – вдруг произнес Куртинец, – взамен провалившейся неделю назад… И то, что вы на таком неважном счету у полиции, нам только на руку… Им ведь и в голову не придет, что человек, который является на отметку каждые три дня, отважится держать у себя нелегальную квартиру. Вы для них запуганный, подавленный обыватель.
– Это ваше предположение, пане Куртинец? – спросил я.
– Нет. Нам уже известно, что они о вас думают… А мы будем действовать, как в народе говорят: «От вора прятать – на видное место класть…» Но… – и Куртинец, сделав паузу, поглядел на меня, – но готовы ли вы, пане Белинец?
– Да, пане Куртинец, готов!
– А… ваша жена?
– Да, – ответил я без колебания.
– Так слушайте, – сказал Куртинец, – к вам на этих днях придет человек и скажет: «Я ищу комнату на один месяц». Вы должны ответить: «Пожалуйста, зайдите посмотреть». Вы поняли?
– Понял.
– Пожалуйста, повторите.
– «Я ищу комнату на один месяц… Пожалуйста, зайдите посмотреть».
– Вы сделаете для этого человека то, о чем он вас попросит. Пока это все.
В эту минуту я особенно остро почувствовал, что где-то рядом идет упорная борьба сотен людей, объединенных единой организующей волей против темных сил зла. И от сознания, что я становлюсь в одну шеренгу с ними, сделалось вдруг радостно и безбоязно, как в тот далекий солнечный осенний день, когда я шел и вслушивался в мерную поступь колонны голодного похода.
– А как здесь хорошо, мирно! – оглядываясь вокруг, произнес Куртинец. – Прислушайтесь, как спокойно шелестят листья!.. Вы, должно быть, проголодались, товарищ Белинец?
– Нет, не очень.
– А я так готов вола съесть!
Куртинец привстал и два раза протяжно свистнул. Через минуту к нам подошел солдат.
– Что у тебя там есть в сумке? – спросил Куртинец.
– Кое-что найдется, – ответил солдат.
– Тащи все сюда!
– И мужиевское? – нерешительно спросил солдат.
Куртинец улыбнулся.
– Так и быть! – махнул он рукой. – Сегодня можно и мужиевское.
Вскоре перед нами на разостланной салфетке оказались головка овечьего сыра, кукурузные лепешки и бутылка мужиевского вина. Куртинец разлил вино в алюминиевые стаканчики и, подняв свой, сказал:
– Есть много желанного, любимого нами, за что хотелось бы выпить, товарищ Белинец. И все это самое дорогое для людей связано с Советским Союзом. За Советский Союз!
– За Советский Союз! – повторил я.
Остаток ночи, по совету Куртинца, я скоротал у объездчика Гевизи, а утром вернулся в Ужгород.
55
Это произошло вскоре после моей встречи с Куртинцом.
У калитки позвонила черненькая хрупкая женщина в очках и в широком сером поношенном пальто.
Для всех, кто бы нас с Ружаной ни спросил, это наша знакомая Мария Планчак из Хуста, приехавшая в Ужгород искать места портнихи, а на самом деле это Анна Куртинец.
Теперь женщина появляется в определенные дни в одно и то же предвечернее время, и я всегда жду ее в теплице.
Не спеша расстегнув пальто, под которым виден широкий синий в белую горошинку фартук, Анна достает из-под него перевязанный бечевкой сверток. Иногда свертки бывают тяжелыми, иногда совсем легкими. Я прячу их на дне ящика под слоем земли с проросшими кустиками альпийского клевера.
Свертки лежат у меня несколько дней. Приходят за ними в очередь двое: хлопец, напоминающий мне чем-то Юрка, с прямым, как бы бросающим вызов опасности взглядом, и средних лет мужчина в рабочей куртке, обстоятельный, спокойный, какой-то будничный, один из таких, кто раньше, чем на что-либо решится, прикинет много раз, а уж решившись, никогда не отступит от задуманного.
Чувствовалось по всему, что оба они не ужгородцы, а дальние, но куда они увозили свертки, я не знал, не знал и того, что содержалось в этих свертках.
С Ружаной мы не разговаривали о приходивших к нам людях. Это было как бы молчаливым уговором между нами. Оба мы отлично сознавали, что ждет нас в случае провала. Мы делали без тени колебания то, что должны были делать. В этом был теперь единственный смысл и содержание нашей жизни. И никогда раньше мы не были так дороги друг другу, как теперь, когда не принадлежали себе.
Однажды Анна пришла позже, чем обычно. Расстегнув пальто окоченевшими от ноябрьского холода пальцами, она достала сверток и, протягивая его мне, сказала:
– Отдайте человеку, который явится за ним сегодня. Он железнодорожник и назовет себя Пиштой. Скажите ему, что это для Верховины. Пишта оставит у вас небольшой баул. Припрячьте этот баул понадежней, пане Белинец.
– Хорошо, не беспокойтесь, – ответил я.
Проводив Анну до калитки, я не вернулся в теплицу, а пошел в дом и сел приводить в порядок свои записи; помня слова Куртинца, я заставлял себя работать.
Внезапно шум на улице оторвал меня от занятий. Я отложил карандаш и стал прислушиваться. Казалось, что кто-то пробежал мимо дома, затем послышались свистки, они как бы перекликались между собой.
В комнату вошла Ружана, держа в руках уснувшего Илька. Лицо у нее было встревоженное.
– Ты слышишь, Иванку? – спросила она. – Мне кажется, кого-то ловят.
В этот момент где-то невдалеке раздался одинокий хлопок выстрела. И, как бы в ответ ему, послышались выстрелы с разных сторон. Они приближались к нашему дому вместе с яростными свистками полицейских и пронеслись мимо, становясь все глуше и глуше.
У меня онемели пальцы, заколотилось сердце. Все смолкло, но ненадолго. Снова послышался топот ног, и кто-то неистово заколотил в нашу калитку:
– Откройте, это полиция! Живо!
…Обыск в доме, в саду, в теплице. Весь квартал был оцеплен.
Офицер в сопровождении полицейского зашел следом за мной в теплицу.
– О! – удивленно воскликнул он. – У вас тут весна!
Он пошел по узкому проходу, отодвигая ящики и заглядывая за стеллажи.
Я старался не смотреть на ящик, в котором уже развернулись и зеленели трилистники альпийского клевера. И как птица, которая пытается отвлечь охотника от гнезда, где сидят ее неоперившиеся птенцы, я сам принялся отодвигать другие ящики, показывая офицеру все закоулки.
Обыск в теплице закончился. Офицер приказал мне следовать за ним.
Я спросил, могу ли зайти в дом и взять пальто.
– Не к чему, – бросил офицер, – тут недалеко.
Он пошел впереди, освещая дорогу электрическим фонариком. За офицером следовал я, за мной – полицейский. Мы вышли на улицу и свернули к винограднику. Стоял промозглый туман, и голубоватые лучи фонарика еле пробивали темноту. Но вот мелькнул встречный свет, послышались голоса. К шедшему впереди меня офицеру приблизился полицейский.
– Что с лейтенантом? – спросил офицер.
– Увезли. Он без памяти, пуля попала в живот…
Мы сделали несколько шагов к группе расступившихся полицейских.
– Взгляните-ка сюда, – обратился ко мне офицер.
Несколько пучков света, соединившись мутным пятном, скользнули по вязкой глинистой земле, осветив неподвижно распростертого человека. Он лежал на спине, неестественно поджав левую ногу и вцепившись руками в отвороты форменного железнодорожного пальто. На меня в упор глядели остановившиеся глаза старого Шандора Лобани…
– Ну? – нетерпеливо спросил офицер.
Я стоял, потрясенный разыгравшейся только что трагедией. Но мысль работала ясно и удивительно быстро. Ответить, что я никогда не встречал здесь старика, было бы бессмысленно и гибельно: меня опровергли бы другие.
– Это старик мраморщик, господин офицер, – произнес я. – Он жил когда-то на нашей улице.
– К кому он ходил?
– Не знаю, я его не встречал здесь около года.
– Но к кому-то он ходил? Кому-то он нес этот баул? – раздраженно выкрикнул офицер, ткнув сапогом какой-то объемистый предмет.
Я скосил глаза и только теперь увидел у ног Лобани небольшой фанерный баул. Крышка его была откинута, внутри баула лежали плотно уложенные пачки револьверных патронов.
– Кому-то он нес все это? – повторил офицер и злобно выругался.
Опознавать убитого полицейские приводили на виноградник других людей, и все они один за другим подтверждали мои слова.
– Да, он жил когда-то на нашей улице. И никто его не встречал здесь вот уже около года.
По отрывочным разговорам полицейских я понял, что произошло следующее. Полиция устроила очередную облаву по проверке документов. В эту облаву и попал Лобани. Он предъявил документы, но когда полицейский попытался обыскать его, старик сбил того с ног и бросился вверх по нашей улице. Бегущего заметили другие полицейские посты, и началась погоня. Лобани бежал, отстреливаясь. Ему удалось добраться до виноградников, но тут его насмерть сразила полицейская пуля.
Офицер, убедившись, что ничего нового ему не узнать об убитом, приказал нам разойтись по домам.
Полиция продержала наш район оцепленным всю ночь. Шли обыски. То и дело по улице проезжали полицейские автомашины.
Шандора Лобани больше не было в живых, и для меня его смерть была первой горькой утратой в борьбе, на путь которой я теперь сам вступил. «Сколько таких утрат ждет нас еще впереди, – думал я, – сколько таких опасностей и тревожных ночей?»
Погасив свет, тесно прижавшись друг к другу, будто перед расставанием, которое вот-вот может наступить, сидели мы с Ружаной в моей комнате, прислушиваясь к происходившему на улице и готовые ко всему.
Минула неделя, все успокоилось, но к нам никто не приходил. Мне нужно было везти деньги лесорубам на лесосеки, а в ящике под землей лежал сверток для Верховины, и я не знал, что с ним теперь делать. Это и беспокоило и мучило меня.
Рано утром, перед тем как отправиться в контору, я зашел в теплицу, решительно отодвинул в сторону боковую доску ящика и вытащил из потайного места сверток. Осторожно развернул я на стеллаже плотную обертку. Это были листовки.
«Разгром немецких империалистов и их армий неминуем». Так сказал Сталин в Москве шестого ноября…»
Волнуясь, пробегал я строчку за строчкой до конца и вновь возвращался к началу.
«Не может быть сомнения, что в результате 4-х месяцев войны Германия, людские резервы которой уже иссякают, – оказалась значительно более ослабленной, чем Советский Союз, резервы которого только теперь разворачиваются в полном объеме».
«…Немецко-фашистские захватчики стоят перед катастрофой».
И заканчивалась листовка призывом:
«Люди Верховины, не покоряйтесь! Коммунисты зовут вас в бой против фашизма, против оккупантов. Пусть дороги в наших горах станут для них непроходимыми, а земля – могилой!»
Взволнованный я вернулся в дом и показал листовки Ружане. Она внимательно прочитала одну из них и вопрошающе посмотрела на меня.
– Надо ждать, Иванку, – неуверенно произнесла она, – ведь за ними должны прийти.
– А если не придут еще неделю? Видишь, что это за листовки, – разве они могут ждать?
Ружана отрицательно покачала головой.
– Но что же ты хочешь с ними делать?
Я помедлил с ответом.
– Повезу их сам на Верховину.
Ружана глубоко вздохнула.
– Я очень боюсь за тебя, Иванку, очень боюсь…
Но на другой день, когда я собрался уезжать, она сама помогла мне разложить листовки среди ведомостей в портфеле, и поцеловав меня на прощание, шепнула:
– Да хранит тебя матерь божья, дорогой мой!
Я оставлял эти листовки в колыбах у лесорубов, на сельских улицах, на станции в Воловце и на вагонных сиденьях рабочего поезда. Делал я это незаметно, осторожно и не раз наблюдал, как люди, найдя такие сложенные четвертушкой листки, разворачивали их и быстро прятали в карманы.
Анна Куртинец снова пришла к нам через месяц. Узнав о том, как я распорядился листовками, предназначенными для Шандора Лобани, она в следующий раз, передавая новые свертки, сказала:
– За четырьмя придут, а два, для Верховины, отвезете сами. Это – поручение комитета.
С той поры, уезжая к лесорубам или сплавщикам, в саквояже среди пачек денег я вез с собою из Ужгорода по указанным адресам пачки листовок.








